Ежовые рукавицы

Собака, все равно как и лисица и кошка, подбирается к добыче. И вдруг замрет. Это у охотников называется стойкой.
Собака только стоит и указывает, а человек при взлете стреляет. Если же собака при взлете бежит, это не охота. За одной побежит — другую спугнет, третью, да еще и с лаем пустится по болоту турить — охотнику так ничего и не достанется.

Учил я Ромку, чтобы не гонять, и не мог научить.

— Некультурен! — сказал мне однажды егерь [Егерь — это немецкое слово, значит «охотник».] Кирсан.

— Как же быть с некультурностью? — спросил я.

Кирсан очень странно ответил:
— Некультурность у собак надо ежом изгонять.

Нашли мы ежа. Я пустил Ромку в тетеревиные места, и скоро он стал по тетерке. Я позади Ромки стал, а Кирсан с ежом сбоку.

Приказываю:
— Вперед!

Ромка с лапки на лапку: раз, два, три…Ежовые рукавицы

Ту-ту-ту! — вылетела.

— Назад! — кричу Ромке.

Ничего не помнит, ничего не слышит. Бросился. И тут-то Кирсан на прыжке сбоку прямо в нос ему ежа. Ромка опомнился, взвизгнул — и на ежа. А ёж ему своими колючками еще здорово поддал. И мы на Ромку и приговариваем:

— Помни ежа, помни ежа!

С тех пор, когда птица взлетает, я говорю негромко:
— Ромка, помни ежа!

Он и опомнится.ё

Однажды я спросил Кирсана:
— Как это вы, Кирсан Николаевич, пришли к такой догадке, чтобы некультурность ежом изгонять?

— С себя самого перевел, Михайло Михайлович, — ответил Кирсан. — В детстве соседям окна бил из рогатки. Раз поймали меня и говорят: «Этого мальчишку надо взять в ежовые рукавицы!» И взяли. А потом это с себя я на собак перевел с большой пользой.




Золотой луг

У нас с братом, когда созревают одуванчики, была с ними постоянная забава. Бывало, идём куда-нибудь на свой промысел — он впереди, я в пяту.

«Серёжа!» — позову я его деловито. Он оглянется, а я фукну ему одуванчиком прямо в лицо. За это он начинает меня подкарауливать и тоже, как зазеваешься, фукнет. И так мы эти неинтересные цветы срывали только для забавы. Но раз мне удалось сделать открытие.

Мы жили в деревне, перед окном у нас был луг, весь золотой от множества цветущих одуванчиков. Это было очень красиво. Все говорили: «Очень красиво! Луг — золотой». Однажды я рано встал удить рыбу и заметил, что луг был не золотой, а зелёный. Когда же я возвращался около полудня домой, луг был опять весь золотой. Я стал наблюдать. К вечеру луг опять позеленел. Тогда я пошёл, отыскал одуванчик, и оказалось, что он сжал свои лепестки, как всё равно если бы у нас пальцы со стороны ладони были жёлтые и, сжав в кулак, мы закрыли бы жёлтое. Утром, когда солнце взошло, я видел, как одуванчики раскрывают свои ладони, и от этого луг становится опять золотым.

С тех пор одуванчик стал для нас одним из самых интересных цветов, потому что спать одуванчики ложились вместе с нами, детьми, и вместе с нами вставали.




Беличья память

Сегодня, разглядывая на снегу следы зверушек и птиц, вот что я по этим следам прочитал: белка пробилась сквозь снег в мох, достала там с осени спрятанные два ореха, тут же их съела — я скорлупки нашел. Потом отбежала десяток метров, опять нырнула, опять оставила на снегу скорлупу и через несколько метров сделала третью полазку.

Что за чудо? Нельзя же подумать, чтобы она чуяла запах ореха через толстый слой снега и льда. Значит, помнила с осени о своих орехах и точное расстояние между ними.
Но самое удивительное — она не могла отмеривать, как мы, сантиметры, а прямо на глаз с точностью определяла, ныряла и доставала. Ну как было не позавидовать беличьей памяти и смекалке!




Белый ожерелёнок

Слышал я в Сибири, около озера Байкал, от одного гражданина про медведя и, признаюсь, не поверил. Но он меня уверял, что об этом случае в старое время даже в сибирском журнале было напечатано под заглавием: «Человек с медведем против волков».

Жил на берегу Байкала один сторож, рыбу ловил, белок стрелял. И вот раз будто бы видит в окошко этот сторож – бежит прямо к избе большой медведь, а за ним гонится стая волков. Вот-вот бы и конец медведю. Он, мишка этот, не будь плох, в сени, дверь за ним сама закрылась, а он еще на нее лапу и сам привалился. Старик, поняв это дело, снял винтовку со стены и говорит:

– Миша, Миша, подержи!

Волки лезут на дверь, а старик выцеливает волка в окно и повторяет:

– Миша, Миша, подержи!

Так убил одного волка, и другого, и третьего, все время приговаривая:

– Миша, Миша, подержи!

После третьего стая разбежалась, а медведь остался в избе зимовать под охраной старика. Весной же, когда медведи выходят из своих берлог, старик будто бы надел на этого медведя белый ожерелок и всем охотникам наказал, чтобы медведя этого – с белым ожерелком – никто не стрелял: этот медведь – его друг.




Журка

Раз было у нас — поймали мы молодого журавля и дали ему лягушку. Он ее проглотил. Дали другую — проглотил. Третью, четвертую, пятую, а больше тогда лягушек у нас под рукой не было.

— Умница! — сказала моя жена и спросила меня: — А сколько он может съесть их? Десять может?

— Десять, — говорю, — может.

— А ежели двадцать?

— Двадцать, — говорю, — едва ли…

Подрезали мы этому журавлю крылья, и стал он за женой всюду ходить. Она корову доить — и Журка с ней, она в огород — и Журке там надо, и тоже на полевые, колхозные работы ходит с ней, и за водой. Привыкла к нему жена, как к своему собственному ребенку, и без него ей уже скучно, без него никуда. Но только ежели случится — нет его, крикнет только одно: «Фру-фру!», и он к ней бежит. Такой умница! Так живет у нас журавль, а подрезанные крылья его все растут и растут.

Раз пошла жена за водой вниз, к болоту, и Журка за ней. Лягушонок небольшой сидел у колодца и прыг от Журки в болото. Журка за ним, а вода глубокая, и с берега до лягушонка не дотянешься. Мах-мах крыльями Журка и вдруг полетел. Жена ахнула — и за ним. Мах-мах руками, а подняться не может. И в слезы, и к нам.

«Ах, ах, горе какое! Ах, ах!»

Мы все прибежали к колодцу. Видим — Журка далеко, на середине нашего болота сидит.

— Фру-фру! — кричу я.

И все ребята за мной тоже кричат:

— Фру-фру!

И такой умница! Как только услыхал он это наше «фру-фру», сейчас мах-мах крыльями и прилетел. Тут уж жена себя не помнит от радости, велит ребятам бежать скорее за лягушками. В этот год лягушек было множество, ребята скоро набрали два картуза. Принесли ребята лягушек, стали давать и считать. Дали пять — проглотил, дали десять — проглотил, двадцать и тридцать, да так вот и проглотил за один раз сорок три лягушки.




Вася Веселкин

Когда снег весной сбежал в реку (мы живем на Москве-реке), на темную горячую землю везде в селе вышли белые куры.

— Вставай, Жулька! — приказал я.

И она подошла ко мне, моя любимая молодая собака, белый сеттер в частых черных пятнышках.

Я пристегнул карабинчиком к ошейнику длинный поводок, намотанный на катушку, и начал Жульку учить охоте (натаскивать) сначала по курам. Учение это состоит в том, чтобы собака стояла и смотрела на кур, но не пыталась бы курицу схватить.

Вот мы и пользуемся этой потяжкой собаки для того, чтобы она указывала место, где спряталась дичь, и не совалась за нею вперед, а стояла. Такое поведение собаки называется у охотников стойкой: собака стоит, а он сам стреляет или накрывает сеткой дичь.

Непонятная сила, влекущая собаку к курице, у охотников называется потяжкой. Только не надо думать, что собаку тянет желание полакомиться курицей или какой-нибудь другой птицей. Нет, ее тянет страстное желание все живое, все способное двигаться, бежать, плыть, лететь остановить в своем движении.

Вот так и вышли на черную горячую землю белые куры, и Жульку к ним потянуло. Медленно приближаясь, Жулька остановилась перед одной курицей в двух или трех метрах. Когда же она так сделала стойку, я перестал отпускать поводок и крепко зажал его в руке. Постояв некоторое время, Жулька сунулась, чтобы схватить курицу, и та с криком взлетела, а я так сильно дернул за поводок, что Жулька опрокинулась на спину.

Так сурово, для острастки, я поступил только раз.

— Лежать! — крикнул я в следующий раз, когда она опять сунулась.

И она, приученная к «лежать!» еще зимой в комнате, легла.

И пошло так у нас изо дня в день, и в какую-то одну неделю я натаскал Жульку отлично по курам. Свободно пуская собаку, я иду по деревне, она делает стойку по курице и одним глазом глядит на нее, а другим следит за мной: как только я начну выходить из ее поля зрения, она бросает курицу и бежит ко мне.

Кроме кур, в нашей деревне никаких домашних птиц нет. Мы живем на берегу Москвы-реки, повыше Рублевского водохранилища, обеспечивающего Москву-столицу питьевой водой. Чтобы не загрязнять воду, у нас в деревне запрещено держать водоплавающую птицу. И я, хорошо натаскав Жульку по курам, совсем упустил из виду, что в селе на другой стороне реки один хозяин держит гусей.

Вот и не могу сейчас сказать, по какому это праву он их держит и почему никто не вступится за чистоту московской питьевой воды. Думаю, скорее всего, люди в колхозе были очень заняты, им было не до гусей, да и гусиный хозяин, может быть, неплохой был человек, ни с кем не ссорился — вот и терпели гусей до поры до времени. Я и сам совсем забыл об этих гусях и спокойно шел, пуская Жульку свободно бегать перед собою справа налево и обратно, слева направо.

Ничего худого не подозревая, мы вышли в конце деревни в прогон к реке. Небольшой холмик разделял нас от реки, и по нему кверху поднималась по травке белая тропка — след больших и маленьких человеческих ног, босых и обутых. Жулька пустилась вверх по этой тропе. На мгновенье она показалась мне вся вверху на фоне голубого неба. У нее была поза именно такая напряженная, как бывает у собаки на стойке. Не успел я ей крикнуть свое обычное «лежать!», как она вдруг сорвалась и бросилась со всех ног вниз по другой, невидимой мне, стороне холма. Вскоре потом послышался всплеск воды и вслед за тем крик, шум, хлопанье по воде крыльев такое, будто бабы на помосте вальком лупили белье.

Я бежал наверх и вслед за ударами сердца своего повторял про себя:

«Ая-яй! Ая-яй! Ая-яй!»

Это потому я так испугался, что очень много в своей жизни страдал. Задерет собака какую-нибудь животину, и ничем не откупишься: так изругают, так осрамят, что весь сморщишься, как сушеный гриб.

Добежав до вершины холма, я увидал зрелище, потрясающее для учителя легавой собаки: Жулька плавала по воде, делая попытки схватить того или другого гуся. Смятение было ужасающее: гусиное гоготанье, хлопанье крыльев, пух гусиный, летающий в воздухе.

Звук моего свистка и крики были совершенно бессильны: настигнув одного гуся, Жулька пускала из него пух, а гусь, подстегнутый щипком, набирал силу и, помогая себе крыльями, частью водой, частью по воздуху уклонялся от второго щипка. Тогда Жулька повертывалась к другому гусю, пускала пух из него…

Пух, как снег, летел над рекой.

Ужасно было, что в разлив воды еще невозможно было сделать обычные мостки через реку, и я не мог приблизиться хоть сколько-нибудь к месту действия: все происходило на самой середине широко разлившейся Москвы-реки.

Всех гусей было восемь. Я не только успел всех сосчитать, но положение каждого гуся представлял себе, как представляет полководец положение всех частей его войска. У меня вся надежда была на гусей, что какой-нибудь гусак, раздраженный, наконец озлится и сам попробует Жульку щипнуть. Она такая трусиха! Если бы хоть один гусь сделал такую попытку! Жулька бы немедленно пустилась ко мне под защиту от клюва храброго гуся…

И вот, казалось мне, один гусак как будто и догадался, и, наверно, все бы кончилось хорошо. Но в этот момент выбежал из кустов Витька с ружьем, сын хозяина гусей, и прицелился в плавающую голову Жульки…

Сердце у меня оборвалось. Но почему я не крикнул, не остановил мальчишку? Мне кажется теперь, как будто все было во сне, что от ужаса я онемел. На самом же деле, конечно, я бы крикнул, если бы только было мгновенье для крика. Все произошло так скоро, что крикнуть я не успел.

Грянул выстрел.

Я успел все-таки увидать, что чья-то рука из кустов толкнула Витьку в плечо и дробь хлестнула по воде далеко от места побоища.

Витька хотел стрелять из второго ствола, но голос из кустов остановил его:

— Что ты делаешь? Собака законно гонит гусей: тут водоохранная зона, не собака, а гуси тут незаконные. Ты, дурак, своего отца подведешь!

Тут, конечно, и у меня язык развязался, да и Жулька опомнилась от выстрела, услыхала мой зов, поплыла к моему берегу.

Конечно, я тут не растерялся до того, чтобы открыть Жульке свою радость спасения. Напротив, я ждал ее на берегу мрачный и говорил ей своим видом, как я умею разговаривать с собаками.

— Плыви, плыви, — говорил я, — ты мне ответишь за гусиный пух!

Выйдя на берег, она, по собачьему обыкновению, хотела укрыть свое смущение посредством делового встряхивания, фырканья, катанья своего по песку. Но как она ни старалась, гусиный пух с ее носа и рта не слетал.

— Ты мне ответишь за гусиный пух! — повторил я.

Наконец и ей надоело притворяться, обернулась ко мне, и я прочитал по ее виду:

«Что же делать, хозяин, я уж такая…»

— Нет, матушка, — отвечал я, — ты не должна быть такая.

«Что же делать?» — спросила она и сделала шаг в мою сторону.

— Что делать? — сказал я. — Иди-ка, иди ко мне на расправу.

Нет, этого она боится. Она ложится на брюхо, вытягивает на песке далеко от себя вперед лапы, кладет на них голову, большими человеческими глазами глядит на меня.

«Прости меня, хозяин!» — говорит она глазами.

— Пух у тебя на носу! — говорю я. — Отвечай за пух!

«Я больше не буду!» — говорит она глазами с выступающими на белки красными от напряжения и раскаяния жилками.

— Ладно! — говорю я таким голосом, что она меня понимает и несется ко мне.

Так все хорошо кончилось, но одно я в радости своей упустил. Я не успел рассмотреть, кто же это был спаситель Жульки. Когда я вернулся домой и захотел приступить к своим обычным занятиям, мысль о неизвестном не давала мне работать. Любовь моя к охоте, к природе, к собаке не могла оставаться во мне теперь без благодарности спасителю моей прекрасной собаки…

Так я отложил свои занятия и пошел к учителю в школу, за несколько километров от нас. По маленькой руке, толкнувшей Витьку в плечо, по голосу я знал, что это был мальчик. По рассудительному окрику я знал, что мальчик, наверно, учился в школе.

Рассказав все учителю, я попросил его найти мне мальчика, спасителя Жульки, обещал, что подарю ему любимую мою книгу «Всадник без головы» в хорошем издании. Учитель обещал мне найти мальчика, и после того я уехал надолго учить Жульку в болотах.

Приближалось время охоты, когда, выучив Жульку, я вернулся домой и в первый же день направился к учителю.

Оказалось, найти спасителя Жульки не так-то легко. Но только несомненно, что он был среди школьников.

— Он сделал хорошее дело, — сказал я, — мы ищем, чтобы поблагодарить его, почему же он не хочет открыться?

— В том-то и дело, — ответил учитель, — ему не хочется выхваляться тем, что самому ничего не стоило. Он стыдится, и это стыд здоровый: каждый должен был так поступить.

— Но не все же такие мальчики: нам нужно непременно найти его, нам нужен пример для других.

— Это правда! — ответил учитель.

И, подумав немного, сказал:

— Мне пришла в голову мысль. Мы найдем! Скажите, сколько было гусей?

— Их было восемь, — ответил я.

— Так помните: восемь, — сказал учитель, — и напишите рассказ об этом случае, напишите правдиво и подчеркните в нем, что было не сколько-нибудь, а именно восемь гусей.

Замысел свой учитель от меня скрыл. Я и не стал допытываться, скоро написал рассказ, и в одно воскресенье мы с учителем устроили чтение в школе веселых рассказов разных авторов. Так дошло и до чтения моего правдивого рассказа о собаке Жульке и о гусях. Нарочно для правдивости я и Жульку привел в школу, показывал, как она по слову «лежать!» ложится, как делает стойку.

Веселье началось особенное, когда я читал про гусиный пух и что я, как полководец, держал в уме поведение каждого гуся.

— А сколько их всех было? — спросил меня в это время учитель.

— Восемь гусей, Иван Семеныч!

— Нет, — сказал учитель, — их было пятнадцать.

— Восемь! — повторил я. — Утверждаю: их было восемь.

— И я утверждаю, — резко сказал Иван Семеныч, — их было именно пятнадцать, и могу доказать; хотите, пойдем сейчас к хозяину и сосчитаем: их у него пятнадцать.

Во время этого спора чье-то нежное, стыдливое сердце сжималось от боли за правду, и это сердце было на стороне автора рассказа о гусях и собаке. Какой-то мой слушатель, мой читатель будущий, мой сторонник горел за правду у себя на скамеечке.

— Утверждаю, — сказал учитель, — гусей было пятнадцать.

— Неправда! — закричал мой друг. — Гусей было восемь!

Так мой друг поднялся за правду, весь красный, вихрастый, взволнованный, с глазами, гневно устремленными на учителя.

Это и был Вася Веселкин, стыдливый, застенчивый в своих добрых делах и бесстрашный в отстаивании правды.

— Ну, спасибо тебе, мой друг, — сказал я и подарил спасителю моей Жульки любимую в детстве книгу «Всадник без головы».




Кладовая солнца

Кладовая солнца

Кладовая солнца — сказка М. Пришвина, которую стоит прочесть вместе с детьми. В ней описывается жизнь двух сирот послевоенного времени, Митраши и Насти Весёлкиных. Старшая сестра ведёт хозяйство, брат занимается бондарным делом и делает деревянную посуду. Так они живут, пока не отправляются на болото за клюквой. Этот поход за ягодами многое изменит в жизни юных сирот. Сказка-быль учит трудолюбию, ответственности, взаимопомощи, уважению и любви к природе.



Лисичкин хлеб

Однажды я проходил в лесу целый день и под вечер вернулся домой с богатой добычей. Снял с плеч тяжёлую сумку и стал своё добро выкладывать на стол.

— Это что за птица? — спросила Зиночка.
— Терентий, — ответил я.
И рассказал ей про тетерева: как он живёт в лесу, как бормочет весной, как берёзовые почки клюёт, ягодки осенью в болотах собирает, зимой греется от ветра под снегом. Рассказал ей тоже про рябчика, показал ей — что серенький, с хохолком, и посвистел в дудочку по-рябчиному и ей дал посвистеть. Ещё я высыпал на стол много белых грибов, и красных, и чёрных. Ещё у меня была в кармане кровавая ягода костяника, и голубая черника, и красная брусника. Ещё я принёс с собой ароматный комочек сосновой смолы, дал понюхать девочке и сказал, что этой смолкой деревья лечатся.
— Кто же их там лечит? — спросила Зиночка.
— Сами лечатся, — ответил я. — Придёт, бывает, охотник, захочется ему отдохнуть, он и воткнёт топор в дерево и на топор сумку повесит, а сам ляжет под деревом. Поспит, отдохнёт. Вынет из дерева топор, сумку наденет, уйдёт. А из ранки от топора из дерева побежит эта ароматная смолка и ранку эту затянет.
Тоже, нарочно для Зиночки, принёс я разных чудесных трав по листику, по корешку, по цветочку: кукушкины слёзки, валерьянка, петров крест, заячья капуста.
И как раз под заячьей капустой лежал у меня кусок чёрного хлеба: со мной это постоянно бывает, что, когда не возьму хлеба в лес — голодно, а возьму — забуду съесть и назад принесу.
А Зиночка, когда увидала у меня под заячьей капустой чёрный хлеб, так и обомлела:
— Откуда же это в лесу взялся хлеб?
— Что же тут удивительного? Ведь есть же там капуста!
— Заячья…
— А хлеб — лисичкин. Отведай.

Осторожно попробовала, и начала есть:
— Хороший лисичкин хлеб!

И съела весь мой чёрный хлеб дочиста. Так и пошло у нас: Зиночка, копуля такая, часто и белый-то хлеб не берёт, а как я из лесу лисичкин хлеб принесу, съест всегда его весь и похвалит:
— Лисичкин хлеб куда лучше нашего!




Ребята и утята

Маленькая дикая уточка чирок-свистунок решилась наконец-то перевести своих утят из лесу, в обход деревни, в озеро на свободу. Весной это озеро далеко разливалось, и прочное место для гнезда можно было найти только версты за три, на кочке, в болотном лесу. А когда вода спала, пришлось все три версты путешествовать к озеру.
В местах, открытых для глаз человека, лисицы и ястреба, мать шла позади, чтобы не выпускать утят ни на минуту из виду. И около кузницы, при переходе через дорогу, она, конечно, пустила их вперед. Вот тут их увидели ребята и зашвыряли шапками. Все время, пока они ловили утят, мать бегала за ними с раскрытым клювом или перелетывала в разные стороны на несколько шагов в величайшем волнении. Ребята только было собрались закидать шапками мать и поймать ее, как утят, но тут я подошел.
— Что вы будете делать с утятами? — строго спросил я ребят.
Они струсили и ответили:
— Пустим.
— Вот то-то «пустим»! — сказал я очень сердито. — Зачем вам надо было их ловить? Где теперь мать?
— А вон сидит! — хором ответили ребята.
И указали мне на близкий холмик парового поля, где уточка действительно сидела с раскрытым от волнения ртом.
— Живо, — приказал я ребятам, — идите и возвратите ей всех утят!
Они как будто даже и обрадовались моему приказанию, прямо и побежали с утятами на холм. Мать отлетела немного и, когда ребята ушли, бросилась спасать своих сыновей и дочерей. По-своему она им что-то быстро сказала и побежала к овсяному полю. За ней побежали утята — пять штук. И так по овсяному полю, в обход деревни, семья продолжала свое путешествие к озеру.
Радостно снял я шляпу и, помахав ею, крикнул:
— Счастливый путь, утята!
Ребята надо мной засмеялись.
— Что вы смеетесь, глупыши? — сказал я ребятам. — Думаете, так-то легко попасть утятам в озеро? Снимайте живо все шапки, кричите «до свиданья»!
И те же самые шапки, запыленные на дороге при ловле утят, поднялись в воздух, все разом закричали ребята:
— До свиданья, утята!




Говорящий грач

Расскажу случай, какой был со мной в голодном году.

Повадился ко мне на подоконник летать желторотый молодой грачонок. Видно, сирота был. А у меня в это время хранился целый мешок гречневой крупы, — я и питался все время гречневой кашей. Вот бывало прилетит грачонок, я посыплю ему крупы и спрашиваю:

— Кашки хочешь, дурашка?

Поклюет и улетит. И так каждый день, весь месяц. Хочу я добиться, чтобы на вопрос мой. «Кашки хочешь, дурашка?» он сказал бы: «Хочу».

А он только желтый нос откроет и красный язык показывает.

— Ну, ладно, — рассердился я и забросил ученье.

К осени случилась со мной беда: полез я за крупой в сундук, а там нет ничего. Вот как воры обчистили — половина огурца была на тарелке, и ту унесли!

Лег я спать голодный. Всю ночь вертелся. Утром в зеркало посмотрел — лицо все зеленое стало.

Стук, стук! — кто-то в окошко.

На подоконнике грач долбит в стекло.

«Вот и мясо!» — явилась у меня мысль.

Открываю окно и хвать его. А он прыг от меня на дерево. Я в окно за ним, к сучку. Он повыше. Я лезу. Он выше — и на самую макушку. Я туда не могу — очень качается.

Он же, шельмец, смотрит на меня сверху и говорит:

— Хочешь кашки, дурашка?




Этажи леса

У птиц и зверьков в лесу есть свои этажи: мышки живут в корнях, в самом низу; разные птички вроде соловья вьют свои гнездышки прямо на земле; дрозды — еще повыше, на кустарниках; дупляные птицы — дятел, синички, совы — еще повыше; на разной высоте по стволу дерева и на самом верху селятся хищники: ястреба и орлы.
Мне пришлось однажды наблюдать в лесу, что у них, зверушек и птиц, с этажами не как у нас в небоскребах: у нас всегда можно с кем-нибудь перемениться, у них каждая порода живет непременно в своем этаже.
Однажды на охоте мы пришли к полянке с погибшими березами. Это часто бывает, что березы дорастут до какого-то возраста и засохнут.
Другое дерево, засохнув, роняет на землю кору, и оттого непокрытая древесина скоро гниет и все дерево падает; у березы же кора не падает; эта смолистая, белая снаружи кора — береста — бывает непроницаемым футляром для дерева, и умершее дерево долго стоит, как живое.
Даже когда и сгниет дерево и древесина превратится в труху, отяжеленную влагой, с виду белая береза стоит, как живая. Но стоит, однако, хорошенько толкнуть такое дерево, как вдруг оно разломится все на тяжелые куски и падает. Валить такие деревья — занятие очень веселое, но и опасное: куском дерева, если не увернешься, может здорово хватить тебя по голове. Но все-таки мы, охотники, не очень боимся и когда попадаем к таким березам, то друг перед другом начинаем их рушить.Этажи леса
Так пришли мы к полянке с такими березами и обрушили довольно высокую березу. Падая, в воздухе она разломилась на несколько кусков, и в одном из них было дупло с гнездом гаечки. Маленькие птенчики при падении дерева не пострадали, только вместе со своим гнездышком вывалились из дупла. Голые птенцы, покрытые пенышками, раскрывали широкие красные рты и, принимая нас за родителей, пищали и просили у нас червячка. Мы раскопали землю, нашли червячков, дали им перекусить; они ели, глотали и опять пищали.
Очень скоро прилетели родители, гаечки-синички, с белыми пухлыми щечками и с червячками во ртах сели на рядом стоящих деревьях.
— Здравствуйте, дорогие, — сказали мы им, — вышло несчастье: мы этого не хотели.
Гаечки ничего не могли нам ответить, но, самое главное, не могли понять, что такое случилось, куда делось дерево, куда исчезли их дети.
Нас они нисколько не боялись, порхали с ветки на ветку в большой тревоге.
— Да вот же они! — показывали мы им гнездо на земле. — Вот они, прислушайтесь, как они пищат, как зовут вас!
Гаечки ничего не слушали, суетились, беспокоились и не хотели спуститься вниз и выйти за пределы своего этажа.
— А может быть, — сказали мы друг другу, — они нас боятся. Давай спрячемся! — И спрятались.
Нет! Птенцы пищали, родители пищали, порхали, но вниз не спускались.
Мы догадались тогда, что у птичек не как у нас в небоскребах, они не могут перемениться этажами: им теперь просто кажется, что весь этаж с их птенцами исчез.
— Ой-ой-ой, — сказал мой спутник, — ну какие же вы дурачки!..
Жалко стало и смешно: такие славные и с крылышками, а понять ничего не хотят.
Тогда мы взяли тот большой кусок, в котором находилось гнездо, сломили верх соседней березы и поставили на него наш кусок с гнездом как раз на такую высоту, на какой находился разрушенный этаж. Нам недолго пришлось ждать в засаде: через несколько минут счастливые родители встретили своих птенчиков.




Пожар во флигеле, или подвиг во льдах

Мы с Мишкой так заигрались в хоккей, что совсем забыли, на каком мы находимся свете, и когда спросили одного проходящего мимо дяденьку, который час, он нам сказал:

– Ровно два.

Мы с Мишкой прямо за голову схватились. Два часа! Каких-нибудь пять минут поиграли, а уже два часа! Ведь это же ужас! Мы же в школу опоздали! Я подхватил портфель и закричал:

– Бегом давай, Мишка!

И мы полетели, как молнии. Но очень скоро устали и пошли шагом.

Мишка сказал:

– Не торопись, теперь уже все равно опоздали.

Я говорю:

– Ох, влетит… Родителей вызовут! Ведь без уважительной же причины.

Мишка говорит:

– Надо ее придумать. А то на совет отряда вызовут. Давай выдумаем поскорее!

Я говорю:

– Давай скажем, что у нас заболели зубы и что мы ходили их вырывать.

Но Мишка только фыркнул:

– У обоих сразу заболели, да? Хором заболели!.. Нет, так не бывает. И потом: если мы их рвали, то где же дырки?

Я говорю:

– Что же делать? Прямо не знаю… Ой, вызовут на совет и родителей пригласят!.. Слушай, знаешь что? Надо придумать что-нибудь интересное и храброе, чтобы нас еще и похвалили за опоздание, понял?

Мишка говорит:

– Это как?

– Ну, например, выдумаем, что где-нибудь был пожар, а мы как будто ребенка из этого пожара вытащили, понял?

Мишка обрадовался:

– Ага, понял! Можно про пожар выдумать, а то еще лучше сказать, как будто лед на пруду проломился, и ребенок этот – бух!.. В воду упал! А мы его вытащили… Тоже красиво!

– Ну да, – говорю я, – правильно! Но пожар все-таки лучше!

– Ну нет, – говорит Мишка, – именно что лопнувший пруд интереснее!

И мы с ним еще немножко поспорили, что интересней и храбрей, и не доспорили, а уже пришли к школе. А в раздевалке наша гардеробщица тетя Паша вдруг говорит:

– Ты где это так оборвался, Мишка? У тебя весь воротник без пуговиц. Нельзя таким чучелом в класс являться. Все равно уж ты опоздал, давай хоть пуговицы-то пришью! Вон у меня их целая коробка. А ты, Дениска, иди в класс, нечего тебе тут торчать!

Я сказал Мишке:

– Ты поскорее тут шевелись, а то мне одному, что ли, отдуваться?

Но тетя Паша шуганула меня:

– Иди, иди, а он за тобой! Марш!

И вот я тихонько приоткрыл дверь нашего класса, просунул голову, и вижу весь класс, и слышу, как Раиса Ивановна диктует по книжке:

– «Птенцы пищат…»

А у доски стоит Валерка и выписывает корявыми буквами:

«Птенцы пестчат…»

Я не выдержал и рассмеялся, а Раиса Ивановна подняла глаза и увидела меня. Я сразу сказал:

– Можно войти, Раиса Ивановна?

– Ах, это ты, Дениска, – сказала Раиса Ивановна. – Что ж, входи! Интересно, где это ты пропадал?

Я вошел в класс и остановился у шкафа. Раиса Ивановна вгляделась в меня и прямо ахнула:

– Что у тебя за вид? Где это ты так извалялся? А? Отвечай толком!

А я еще ничего не придумал и не могу толком отвечать, а так, говорю что попало, все подряд, только чтобы время протянуть:

– Я, Раиса Иванна, не один… Вдвоем мы, вместе с Мишкой… Вот оно как. Ого!.. Ну и дела. Так и так! И так далее.

А Раиса Ивановна:

– Что-что? Ты успокойся, говори помедленней, а то непонятно! Что случилось? Где вы были? Да говори же!

А я совсем не знаю, что говорить. А надо говорить. А что будешь говорить, когда нечего говорить? Вот я и говорю:

– Мы с Мишкой. Да. Вот… Шли себе и шли. Никого не трогали. Мы в школу шли, чтоб не опоздать. И вдруг такое! Такое дело, Раиса Ивановна, прямо ох-хо-хо! Ух ты! Ай-яй-яй.

Тут все в классе рассмеялись и загалдели. Особенно громко – Валерка. Потому что он уже давно предчувствовал двойку за своих «птенцов». А тут урок остановился, и можно смотреть на меня и хохотать. Он прямо покатывался. Но Раиса Ивановна быстро прекратила этот базар.

– Тише, – сказала она, – дайте разобраться! Кораблев! Отвечай, где вы были? Где Миша?

А у меня в голове уже началось какое-то завихрение от всех этих приключений, и я ни с того ни с сего брякнул:

– Там пожар был!

И сразу все утихли. А Раиса Ивановна побледнела и говорит:

– Где пожар?

А я:

– Возле нас. Во дворе. Во флигеле. Дым валит – прямо клубами. А мы идем с Мишкой мимо этого… как его… мимо черного хода! А дверь этого хода кто-то доской снаружи припер. Вот. А мы идем! А оттуда, значит, дым! И кто-то пищит. Задыхается. Ну, мы доску отняли, а там маленькая девочка. Плачет. Задыхается. Ну, мы ее за руки, за ноги – спасли. А тут ее мама прибегает, говорит: «Как ваша фамилия, мальчики? Я про вас в газету благодарность напишу». А мы с Мишкой говорим: «Что вы, какая может быть благодарность за эту пустяковую девчонку! Не стоит благодарности. Мы скромные ребята». Вот. И мы ушли с Мишкой. Можно сесть, Раиса Ивановна?

Она встала из-за стола и подошла ко мне. Глаза у нее были серьезные и счастливые.

Она сказала:

– Как это хорошо! Очень, очень рада, что вы с Мишей такие молодцы! Иди садись. Сядь. Посиди…

И я видел, что она прямо хочет меня погладить или даже поцеловать. И мне от всего этого не очень-то весело стало. И я пошел потихоньку на свое место, и весь класс смотрел на меня, как будто я и вправду сотворил что-то особенное. И на душе у меня скребли кошки. Но в это время дверь распахнулась, и на пороге показался Мишка. Все повернулись и стали смотреть на него. А Раиса Ивановна обрадовалась.

– Входи, – сказала она, – входи, Мишук, садись. Сядь. Посиди. Успокойся. Ты ведь, конечно, тоже переволновался.

– Еще как! – говорит Мишка. – Боялся, что вы заругаетесь.

– Ну, раз у тебя уважительная причина, – говорит Раиса Ивановна, – ты мог не волноваться. Все-таки вы с Дениской человека спасли. Не каждый день такое бывает.

Мишка даже рот разинул. Он, видно, совершенно забыл, о чем мы с ним говорили.

– Ч-ч-человека? – говорит Мишка и даже заикается. – С… с… спасли? А кк… кк… кто спас?

Тут я понял, что Мишка сейчас все испортит. И я решил ему помочь, чтобы натолкнуть его и чтобы он вспомнил, и так ласковенько ему улыбнулся и говорю:

– Ничего не поделаешь, Мишка, брось притворяться… Я уже все рассказал!

И сам в это время делаю ему глаза со значением: что я уже все наврал и чтобы он не подвел! И я ему подмигиваю, уже прямо двумя глазами, и вдруг вижу – он вспомнил! И сразу догадался, что надо делать дальше! Вот наш милый Мишенька глазки опустил, как самый скромный на свете маменькин сынок, и таким противным, приличным голоском говорит.

– Ну зачем ты это! Ерунда какая…

И даже покраснел, как настоящий артист. Ай да Мишка! Я прямо не ожидал от него такой прыти. А он сел за парту как ни в чем не бывало и давай тетради раскладывать. И все на него смотрели с уважением, и я тоже. И наверно, этим дело бы и кончилось. Но тут черт все-таки дернул Мишку за язык, он огляделся вокруг и ни с того ни с сего сказал:

– А он вовсе не тяжелый был. Кило десять – пятнадцать, не больше…

Раиса Ивановна говорит:

– Кто? Кто не тяжелый, кило десять – пятнадцать?

– Да мальчишка этот.

– Какой мальчишка?

– Да которого мы из-подо льда вытащили…

– Ты что-то путаешь, – говорит Раиса Ивановна, – ведь это была девочка! И потом, откуда там лед?

А Мишка гнет свое:

– Как – откуда лед? Зима, вот и лед! Все Чистые пруды замерзли. А мы с Дениской идем, слышим – кто-то из проруби кричит. Барахтается и пищит. Карабкается. Бултыхается и хватается руками. Ну, а лед что? Лед, конечно, обламывается! Ну, мы с Дениской подползли, этого мальчишку за руки, за ноги – и на берег. Ну, тут дедушка его прибежал, давай слезы лить…

Я уже ничего не мог поделать: Мишка врал как по писаному, еще лучше меня. А в классе уже все догадались, что он врет и что я тоже врал, и после каждого Мишкиного слова все покатывались, а я ему делал знаки, чтобы замолчал и перестал врать, потому что он не то врал, что нужно, но куда там! Мишка никаких знаков не замечал и заливался соловьем:

– Ну, тут дедушка нам говорит: «Сейчас я вам именные часы подарю за этого мальчишку». А мы говорим: «Не надо, мы скромные ребята!»

Я не выдержал и крикнул:

– Только это был пожар! Мишка перепутал!

– Ты что, рехнулся, что ли? Какой может быть в проруби пожар? Это ты все позабыл.

А в классе все падают в обморок от хохота, просто помирают. Раиса Ивановна ка-ак хлопнет по столу! Все замолчали. А Мишка так и остался стоять с открытым ртом.

Раиса Ивановна говорит:

– Как не стыдно врать! Какой позор! И я-то их считала хорошими ребятами!.. Продолжаем урок.

И все сразу перестали на нас смотреть. И в классе было тихо и как-то скучно. И я написал Мишке записку: «Вот видишь, надо было говорить правду!»

А он прислал ответ: «Ну конечно! Или говорить правду, или получше сговариваться».




Похождения жука-носорога

Солдатская сказка

Когда Петр Терентьев уходил из деревни на войну, маленький сын его Степа не знал, что подарить отцу на прощание, и подарил наконец старого жука-носорога. Поймал он его на огороде и посадил в коробок от спичек. Носорог сердился, стучал, требовал, чтобы его выпустили. Но Степа его не выпускал, а подсовывал ему в коробок травинки, чтобы жук не умер от голода. Носорог травинки сгрызал, но все равно продолжал стучать и браниться.

Степа прорезал в коробке маленькое оконце для притока свежего воздуха. Жук высовывал в оконце мохнатую лапу и старался ухватить Степу за палец, – хотел, должно быть, поцарапать от злости. Но Степа пальца не давал. Тогда жук начинал с досады так жужжать, что мать Степы Акулина кричала:

– Выпусти ты его, лешего! Весь день жундит и жундит, голова от него распухла!

Петр Терентьев усмехнулся на Степин подарок, погладил Степу по головке шершавой рукой и спрятал коробок с жуком в сумку от противогаза.

– Только ты его не теряй, сбереги, – сказал Степа.

– Нешто можно такие гостинцы терять, – ответил Петр. – Уж как-нибудь сберегу.

То ли жуку понравился запах резины, то ли от Петра приятно пахло шинелью и черным хлебом, но жук присмирел и так и доехал с Петром до самого фронта.

На фронте бойцы удивлялись жуку, трогали пальцами его крепкий рог, выслушивали рассказ Петра о сыновьем подарке, говорили:

– До чего додумался парнишка! А жук, видать, боевой. Прямо ефрейтор, а не жук.

Бойцы интересовались, долго ли жук протянет и как у него обстоит дело с пищевым довольствием – чем его Петр будет кормить и поить. Без воды он, хотя и жук, а прожить не сможет.

Петр смущенно усмехался, отвечал, что жуку дашь какой-нибудь колосок – он и питается неделю. Много ли ему нужно.

Однажды ночью Петр в окопе задремал, выронил коробок с жуком из сумки. Жук долго ворочался, раздвинул щель в коробке, вылез, пошевелил усиками, прислушался. Далеко гремела земля, сверкали желтые молнии.

Жук полез на куст бузины на краю окопа, чтобы получше осмотреться. Такой грозы он еще не видал. Молний было слишком много. Звезды не висели неподвижно на небе, как у жука на родине, в Петровой деревне, а взлетали с земли, освещали все вокруг ярким светом, дымились и гасли. Гром гремел непрерывно.

Какие-то жуки со свистом проносились мимо. Один из них так ударил в куст бузины, что с него посыпались красные ягоды. Старый носорог упал, прикинулся мертвым и долго боялся пошевелиться. Он понял, что с такими жуками лучше не связываться, – уж очень много их свистело вокруг.

Так он пролежал до утра, пока не поднялось солнце. Жук открыл один глаз, посмотрел на небо. Оно было синее, теплое, такого неба не было в его деревне. Огромные птицы с воем падали с этого неба, как коршуны. Жук быстро перевернулся, стал на ноги, полез под лопух, – испугался, что коршуны его заклюют до смерти.

Утром Петр хватился жука, начал шарить кругом по земле.

– Ты чего? – спросил сосед-боец с таким загорелым лицом, что его можно было принять за негра.

– Жук ушел, – ответил Петр с огорчением. – Вот беда!

– Нашел об чем горевать, – сказал загорелый боец. – Жук и есть жук, насекомое. От него солдату никакой пользы сроду не было.

– Дело не в пользе, – возразил Петр, – а в памяти. Сынишка мне его подарил напоследок. Тут, брат, не насекомое дорого, дорога память.

– Это точно! – согласился загорелый боец. – Это, конечно, дело другого порядка. Только найти его – все равно что махорочную крошку в океане-море. Пропал, значит, жук.

Старый носорог услышал голос Петра, зажужжал, поднялся с земли, перелетел несколько шагов и сел Петру на рукав шинели. Петр обрадовался, засмеялся, а загорелый боец сказал:

– Ну и шельма! На хозяйский голос идет, как собака. Насекомое, а котелок у него варит.

С тех пор Петр перестал сажать жука в коробок, а носил его прямо в сумке от противогаза, и бойцы еще больше удивлялись: «Видишь ты, совсем ручной сделался жук!»

Иногда в свободное время Петр выпускал жука, а жук ползал вокруг, выискивал какие-то корешки, жевал листья. Они были уже не те, что в деревне. Вместо листьев березы много было листьев вяза и тополя. И Петр, рассуждая с бойцами, говорил:

– Перешел мой жук на трофейную пищу.

Однажды вечером в сумку от противогаза подуло свежестью, запахом большой воды, и жук вылез из сумки, чтобы посмотреть, куда это он попал.

Петр стоял вместе с бойцами на пароме. Паром плыл через широкую светлую реку. За ней садилось золотое солнце, по берегам стояли ракиты, летали над ними аисты с красными лапами.

– Висла! – говорили бойцы, зачерпывали манерками воду, пили, а кое-кто умывал в прохладной воде пыльное лицо. – Пили мы, значит, воду из Дона, Днепра и Буга, а теперь попьем и из Вислы. Больно сладкая в Висле вода.

Жук подышал речной прохладой, пошевелил усиками, залез в сумку, уснул.

Проснулся он от сильной тряски. Сумку мотало, она подскакивала. Жук быстро вылез, огляделся. Петр бежал по пшеничному полю, а рядом бежали бойцы, кричали «ура». Чуть светало. На касках бойцов блестела роса.

Жук сначала изо всех сил цеплялся лапками за сумку, потом сообразил, что все равно ему не удержаться, раскрыл крылья, снялся, полетел рядом с Петром и загудел, будто подбодряя Петра.

Какой-то человек в грязном зеленом мундире прицелился в Петра из винтовки, но жук с налета ударил этого человека в глаз. Человек пошатнулся, выронил винтовку и побежал.

Жук полетел следом за Петром, вцепился ему в плечи и слез в сумку только тогда, когда Петр упал на землю и крикнул кому-то: «Вот незадача! В ногу меня задело!» В это время люди в грязных зеленых мундирах уже бежали, оглядываясь, и за ними по пятам катилось громовое «ура».

Месяц Петр пролежал в лазарете, а жука отдали на сохранение польскому мальчику. Мальчик этот жил в том же дворе, где помещался лазарет.

Из лазарета Петр снова ушел на фронт – рана у него была легкая. Часть свою он догнал уже в Германии. Дым от тяжелых боев был такой, будто горела сама земля и выбрасывала из каждой лощинки громадные черные тучи. Солнце меркло в небе. Жук, должно быть, оглох от грома пушек и сидел в сумке тихо, не шевелясь.

Но как-то утром он задвигался и вылез. Дул теплый ветер, уносил далеко на юг последние полосы дыма. Чистое высокое солнце сверкало в синей небесной глубине. Было так тихо, что жук слышал шелест листа на дереве над собой. Все листья висели неподвижно, и только один трепетал и шумел, будто радовался чему-то и хотел рассказать об этом всем остальным листьям.

Петр сидел на земле, пил из фляжки воду. Капли стекали по его небритому подбородку, играли на солнце. Напившись, Петр засмеялся и сказал:

– Победа!

– Победа! – отозвались бойцы, сидевшие рядом.

Один из них вытер рукавом глаза и добавил:

– Вечная слава! Стосковалась по нашим рукам родная земля. Мы теперь из нее сделаем сад и заживем, братцы, вольные и счастливые.

Вскоре после этого Петр вернулся домой. Акулина закричала и заплакала от радости, а Степа тоже заплакал и спросил:

– Жук живой?

– Живой он, мой товарищ, – ответил Петр. – Не тронула его пуля. Воротился он в родные места с победителями. И мы его выпустим с тобой, Степа.

Петр вынул жука из сумки, положил на ладонь.

Жук долго сидел, озирался, поводил усами, потом приподнялся на задние лапки, раскрыл крылья, снова сложил их, подумал и вдруг взлетел с громким жужжанием – узнал родные места. Он сделал круг над колодцем, над грядкой укропа в огороде и полетел через речку в лес, где аукались ребята, собирали грибы и дикую малину. Степа долго бежал за ним, махал картузом.

– Ну вот, – сказал Петр, когда Степа вернулся, – теперь жучище этот расскажет своим про войну и про геройское свое поведение. Соберет всех жуков под можжевельником, поклонится на все стороны и расскажет.

Степа засмеялся, а Акулина сказала:

– Будя мальчику сказки рассказывать. Он и впрямь поверит.

– И пусть его верит, – ответил Петр. – От сказки не только ребятам, а даже бойцам одно удовольствие.

– Ну, разве так! – согласилась Акулина и подбросила в самовар сосновых шишек.

Самовар загудел, как старый жук-носорог. Синий дым из самоварной трубы заструился, полетел в вечернее небо, где уже стоял молодой месяц, отражался в озерах, в реке, смотрел сверху на тихую нашу землю.




Заячьи лапы

К ветеринару в наше село пришел с Урженского озера Ваня Малявин и принес завернутого в рваную ватную куртку маленького теплого зайца. Заяц плакал и часто моргал красными от слез глазами…

– Ты что, одурел? – крикнул ветеринар. – Скоро будешь ко мне мышей таскать, оголец!

– А вы не лайтесь, это заяц особенный, – хриплым шепотом сказал Ваня. Его дед прислал, велел лечить.

– От чего лечить-то?

– Лапы у него пожженные.

Ветеринар повернул Ваню лицом к двери, толкнул в спину и прикрикнул вслед:

– Валяй, валяй! Не умею я их лечить. Зажарь его с луком – деду будет закуска.

Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стену. По стене потекли слезы. Заяц тихо дрожал под засаленной курткой.

– Ты чего, малый? – спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела к ветеринару свою единственную козу. – Чего вы, сердешные, вдвоем слезы льете? Ай случилось что?

– Пожженный он, дедушкин заяц, – сказал тихо Ваня. – На лесном пожаре лапы себе пожег, бегать не может. Вот-вот, гляди, умреть.

– Не умреть, малый, – прошамкала Анисья. – Скажи дедушке своему, ежели большая у него охота зайца выходить, пущай несет его в город к Карлу Петровичу.

Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро. Он не шел, а бежал босиком по горячей песчаной дороге. Недавний лесной пожар прошел стороной на север около самого озера. Пахло гарью и сухой гвоздикой. Она большими островами росла на полянах.

Заяц стонал.

Ваня нашел по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц посмотрел на листья, уткнулся в них головой и затих.

– Ты чего, серый? – тихо спросил Ваня. – Ты бы поел.

Заяц молчал.

– Ты бы поел, – повторил Ваня, и голос его задрожал. – Может, пить хочешь?

Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза.

Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес – надо было поскорее дать зайцу напиться из озера.

Неслыханная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы белых облаков. В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на глазах уносились и исчезали где-то за границами неба. Жаркий ураган дул уже две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась в янтарный камень.

Наутро дед надел чистые онучи и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрел в город. Ваня нес зайца сзади. Заяц совсем притих, только изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.

Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука. В ней летал куриный пух, сухие листья и солома. Издали казалось, что над городом дымит тихий пожар.

На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы. Дед перекрестился.

– Не то лошадь, не то невеста – шут их разберет! – сказал он и сплюнул.

Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил. Зашли в аптеку. Толстый старый человек в пенсне и в коротком белом халате сердито пожал плечами и сказал:

– Это мне нравится! Довольно странный вопрос! Карл Петрович Корш специалист по детским болезням – уже три года как перестал принимать пациентов. Зачем он вам?

Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.

– Это мне нравится! – сказал аптекарь. – Интересные пациенты завелись в нашем городе. Это мне замечательно нравится!

Он нервно снял пенсне, протер, снова нацепил на нос и уставился на деда. Дед молчал и топтался на месте. Аптекарь тоже молчал. Молчание становилось тягостным.

– Почтовая улица, три! – вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул какую-то растрепанную толстую книгу. – Три!

Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя – из-за Оки заходила высокая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю. Серая рябь пошла по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в луга; далеко за Полянами уже горел стог сена, зажженный ими. Крупные капли дождя падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность: каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.

Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне появилась растрепанная борода деда.

Через минуту Карл Петрович уже сердился.

– Я не ветеринар, – сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в лугах проворчал гром. – Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.

– Что ребенок, что заяц – все одно, – упрямо пробормотал дед. – Все одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас коновал. Этот заяц, можно сказать, спаситель мой: я ему жизнью обязан, благодарность оказывать должен, а ты говоришь – бросить!

Еще через минуту Карл Петрович – старик с седыми взъерошенными бровями, – волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда.

Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро дед ушел на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем.

Через день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что Карл Петрович лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на третий день к Карлу Петровичу пришел длинный юноша в фетровой шляпе, назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце.

Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпье и понес домой. Вскоре историю о зайце забыли, и только какой-то московский профессор долго добивался от деда, чтобы тот ему продал зайца. Присылал даже письма с марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал профессору письмо:

Заяц не продажный, живая душа, пусть живет на воле. При сем остаюсь Ларион Малявин.

…Этой осенью я ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия, холодные, как крупинки льда, плавали в воде. Шумел сухой тростник. Утки зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь.

Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом поставил самовар – от него окна в избе сразу запотели и звезды из огненных точек превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту, ляскал зубами и отскакивал – воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице.

Мы пили чай ночью, дожидаясь далекого и нерешительного рассвета, и за чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце.

В августе дед пошел охотиться на северный берег озера. Леса стояли сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал.

Дед пошел дальше. Но вдруг затревожился: с юга, со стороны Лопухов, сильно тянуло гарью. Поднялся ветер. Дым густел, его уже несло белой пеленой по лесу, затягивало кусты. Стало трудно дышать.

Дед понял, что начался лесной пожар и огонь идет прямо на него. Ветер перешел в ураган. Огонь гнало по земле с неслыханной скоростью. По словам деда, даже поезд не мог бы уйти от такого огня. Дед был прав: во время урагана огонь шел со скоростью тридцати километров в час.

Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади был уже слышен широкий гул и треск пламени.

Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только дед заметил, что они у зайца обгорели.

Дед обрадовался зайцу, будто родному. Как старый лесной житель, дед знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идет огонь, и всегда спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.

Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: «Погоди, милый, не беги так-то шибко!»

Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед – оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понес домой. У зайца были опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.

– Да, – сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар был всему виной, – да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился, милый человек.

– Чем же ты провинился?

– А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери фонарь!

Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с фонарем и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все.




Жильцы старого дома

Неприятности начались в конце лета, когда в старом деревенском доме появилась кривоногая такса Фунтик. Фунтика привезли из Москвы.

Однажды чёрный кот Степан сидел, как всегда, на крыльце и не торопясь умывался. Он лизал растопыренную пятерню, потом, зажмурившись, тёр изо всей силы обслюненной лапой у себя за ухом. Внезапно Степан почувствовал чей-то пристальный взгляд. Он оглянулся и замер с лапой, заложенной за ухо. Глаза Степана побелели от злости. Маленький рыжий пёс стоял рядом. Одно ухо у него завернулось. Дрожа от любопытства, пёс тянулся мокрым носом к Степану – хотел обнюхать этого загадочного зверя.
«Ах, вот как!»

Степан изловчился и ударил Фунтика по вывернутому уху.

Война была объявлена, и с тех пор жизнь для Степана потеряла всякую прелесть. Нечего было и думать о том, чтобы лениво тереться мордой о косяки рассохшихся дверей или валяться на солнце около колодца. Ходить приходилось с опаской, на цыпочках, почаще оглядываться и всегда выбирать впереди какое-нибудь дерево или забор, чтобы вовремя удрать от Фунтика.

У Степана, как у всех котов, были твёрдые привычки. Он любил по утрам обходить заросший чистотелом сад, гонять со старых яблонь воробьёв, ловить жёлтых бабочек-капустниц и точить когти на сгнившей скамье. Но теперь приходилось обходить сад не по земле, а по высокому забору, неизвестно зачем обтянутому заржавленной колючей проволокой и к тому же такому узкому, что временами Степан долго думал, куда поставить лапу.Жильцы старого дома

Вообще в жизни Степана бывали разные неприятности. Однажды он украл и съел плотицу вместе с застрявшим в жабрах рыболовным крючком – и всё сошло. Степан даже не заболел. Но никогда ещё ему не приходилось унижаться из-за кривоногой собаки, похожей на крысу. Усы у Степана вздрагивали от негодования.

Один только раз за всё лето Степан, сидя на крыше, усмехнулся.

Во дворе, среди курчавой гусиной травы, стояла деревянная миска с мутной водой – в неё бросали корки чёрного хлеба для кур. Фунтик подошёл к миске и осторожно вытащил из воды большую размокшую корку.

Сварливый голенастый петух, прозванный Горлачом, пристально посмотрел на Фунтика одним глазом. Потом повернул голову и посмотрел другим глазом. Петух никак не мог поверить, что здесь, рядом, среди бела дня происходит грабёж.

Подумав, петух поднял лапу, глаза его налились кровью, внутри у него что-то заклокотало, как будто в петухе гремел далёкий гром. Степан знал, что это значит, – петух разъярился.
Стремительно и страшно, топая мозолистыми лапами, петух помчался на Фунтика и клюнул его в спину. Раздался короткий и крепкий стук. Фунтик выпустил хлеб, прижал уши и с отчаянным воплем бросился в отдушину под дом.

Петух победно захлопал крыльями, поднял густую пыль, клюнул размокшую корку и с отвращением отшвырнул её в сторону – должно быть, от корки пахло псиной.
Фунтик просидел под домом несколько часов и только к вечеру вылез и сторонкой, обходя петуха, пробрался в комнаты. Морда у него была в пыльной паутине, к усам прилипли высохшие пауки.

Но гораздо страшнее петуха была худая чёрная курица. На шее у неё была накинута шаль из пёстрого пуха, и вся она походила на цыганку-гадалку. Купили эту курицу напрасно. Недаром старухи по деревне говорили, что куры делаются чёрными от злости.

Курица эта летала, как ворона, дралась и по нескольку часов могла стоять на крыше и без перерыва кудахтать. Сбить её с крыши, даже кирпичом, не было возможности. Когда мы возвращались из лугов или из леса, то издалека была уже видна эта курица – она стояла на печной трубе и казалась вырезанной из жести.

Нам вспоминались средневековые харчевни – о них мы читали в романах Вальтера Скотта. На крышах этих харчевен торчали на шесте жестяные петухи или куры, заменявшие вывеску.

Так же как в средневековой харчевне, нас встречали дома бревенчатые тёмные стены, законопаченные жёлтым мхом, пылающие поленья в печке и запах тмина. Почему-то старый дом пропах тмином и древесной трухой.

Романы Вальтера Скотта мы читали в пасмурные дни, когда мирно шумел по крышам и в саду тёплый дождь. От ударов маленьких дождевых капель вздрагивали мокрые листья на деревьях, вода лилась тонкой и прозрачной струёй из водосточной трубы, а под трубой сидела в луже маленькая зелёная лягушка. Вода лилась ей прямо на голову, но лягушка не двигалась и только моргала.

Когда не было дождя, лягушка сидела в лужице под рукомойником. Раз в минуту ей капала на голову из рукомойника холодная вода. Из тех же романов Вальтера Скотта мы знали, что в Средние века самой страшной пыткой было вот такое медленное капанье на голову ледяной воды, и удивлялись лягушке.

Иногда по вечерам лягушка приходила в дом. Она прыгала через порог и часами могла сидеть и смотреть на огонь керосиновой лампы.
Трудно было понять, чем это огонь так привлекал лягушку. Но потом мы догадались, что лягушка приходила смотреть на яркий огонь так же, как дети собираются вокруг неубранного чайного стола послушать перед сном загадочную сказку. Огонь то вспыхивал, то ослабевал от сгоравших в ламповом стекле зелёных мошек. Должно быть, он казался лягушке большим алмазом, где, если долго всматриваться, можно увидеть в каждой грани целые страны с золотыми водопадами и радужными звёздами.

Лягушка так увлекалась этой сказкой, что её приходилось щекотать палкой, чтобы она очнулась и ушла к себе, под сгнившее крыльцо, – на его ступеньках ухитрялись расцветать одуванчики.

Во время дождя кое-где протекала крыша. Мы ставили на пол медные тазы. Ночью вода особенно звонко и мерно капала в них, и часто этот звон совпадал с громким тиканьем ходиков.

Ходики были очень весёлые – разрисованные пышными розанами и трилистниками. Фунтик каждый раз, когда проходил мимо них, тихо ворчал – должно быть, для того, чтобы ходики знали, что в доме есть собака, были настороже и не позволяли себе никаких вольностей – не убегали вперёд на три часа в сутки или не останавливались без всякой причины.

В доме жило много старых вещей. Когда-то давно эти вещи были нужны обитателям дома, а сейчас они пылились и рассыхались на чердаке и в них копошились мыши.
Изредка мы устраивали на чердаке раскопки и среди разбитых оконных рам и занавесей из мохнатой паутины находили то ящик от масляных красок, покрытый разноцветными окаменелыми каплями, то сломанный перламутровый веер, то медную кофейную мельницу времён Севастопольской обороны, то огромную тяжёлую книгу с гравюрами из древней истории, то, наконец, пачку переводных картинок.

Мы переводили их. Из-под размокшей бумажной плёнки появлялись яркие и липкие виды Везувия, итальянские ослики, убранные гирляндами роз, девочки в соломенных шляпах с голубыми атласными лентами, играющие в серсо, и фрегаты, окружённые пухлыми мячиками порохового дыма.

Как-то на чердаке мы нашли деревянную чёрную шкатулку. На крышке её медными буквами была выложена английская надпись: «Эдинбург. Шотландия. Делал мастер Гальвестон».
Шкатулку принесли в комнаты, осторожно вытерли с неё пыль и открыли крышку. Внутри были медные валики с тонкими стальными шипами. Около каждого валика сидела на бронзовом рычажке медная стрекоза, бабочка или жук.17

Это была музыкальная шкатулка. Мы завели её, но она не играла. Напрасно мы нажимали на спинки жуков, мух и стрекоз – шкатулка была испорчена.

За вечерним чаем мы заговорили о таинственном мастере Гальвестоне. Все сошлись на том, что это был весёлый пожилой шотландец в клетчатом жилете и кожаном фартуке. Во время работы, обтачивая в тисках медные валики, он, наверное, насвистывал песенку о почтальоне, чей рог поёт в туманных долинах, и девушке, собирающей хворост в горах. Как все хорошие мастера, он разговаривал с теми вещами, которые делал, и рассказывал им их будущую жизнь. Но, конечно, он никак не мог догадаться, что эта чёрная шкатулка попадёт из-под бледного шотландского неба в пустынные леса за Окой, в деревню, где только одни петухи поют, как в Шотландии, а всё остальное совсем не похоже на эту далёкую северную страну.

С тех пор мастер Гальвестон стал как бы одним из невидимых обитателей старого деревенского дома. Порой нам даже казалось, что мы слышим его хриплый кашель, когда он невзначай поперхнётся дымом из трубки. А когда мы что-нибудь сколачивали – стол в беседке или новую скворечню – и спорили, как держать фуганок или пригнать одну к другой две доски, то часто ссылались на мастера Гальвестона, будто он стоял рядом и, прищурив серый глаз, насмешливо смотрел на нашу возню. И все мы напевали последнюю любимую песенку Гальвестона:

Прощай, земля, – корабль уходит в море!

Прощай навек, мой тёплый отчий дом…

Шкатулку поставили на стол, рядом с цветком герани, и в конце концов забыли о ней.

Но как-то осенью, поздней ночью, в старом и гулком доме раздался стеклянный переливающийся звон, будто кто-то ударял маленькими молоточками по колокольчикам, и из этого чудесного звона возникла и полилась мелодия:

В милые горы

Ты возвратишься…
Это неожиданно проснулась после многолетнего сна и заиграла шкатулка. В первую минуту мы испугались, и даже Фунтик вскочил и слушал, осторожно подымая то одно, то другое ухо. Очевидно, в шкатулке соскочила какая-нибудь пружина.

Шкатулка играла долго, то останавливаясь, то снова наполняя дом таинственным звоном, и даже ходики притихли от изумления.

Шкатулка проиграла все свои песни, замолчала, и как мы ни бились, но заставить её снова играть мы не смогли.

Сейчас, поздней осенью, когда я живу в Москве, шкатулка стоит там одна в пустых нетопленых комнатах, и, может быть, в непроглядные и тихие ночи она снова просыпается и играет, но её уже некому слушать, кроме пугливых мышей.

Мы долго потом насвистывали мелодию о милых покинутых горах, пока однажды нам её не просвистел пожилой скворец – он жил в скворечне около калитки. До тех пор он пел хриплые и странные песни,но мы слушали их с восхищением. Мы догадывались, что эти песни он выучил зимой в Африке, подслушивая игры негритянских детей. И почему-то мы радовались, что будущей зимой где-то страшно далеко, в густых лесах на берегу Нигера, скворец будет петь под африканским небом песню о старых покинутых горах Европы.

Каждое утро на дощатый стол в саду мы насыпа́ли крошки и крупу. Десятки шустрых синиц слетались на стол и склёвывали крошки. У синиц были белые пушистые щёки, и когда синицы все сразу клевали, то было похоже, будто по столу торопливо бьют десятки белых молоточков.

Синицы ссорились, трещали, и этот треск, напоминавший быстрые удары ногтем по стакану, сливался в весёлую мелодию. Казалось, что в саду играл на старом столе живой щебечущий музыкальный ящик.

Среди жильцов старого дома кроме Фунтика, кота Степана, петуха, ходиков, музыкального ящика, мастера Гальвестона и скворца были ещё приручённая дикая утка, ёж, страдавший бессонницей, колокольчик с надписью: «Дар Валдая» и барометр, всегда показывавший «великую сушь». О них придётся рассказать в другой раз – сейчас уже поздно.

Но если после этого маленького рассказа вам приснится ночная весёлая игра музыкального ящика, звон дождевых капель, падающих в медный таз, ворчанье Фунтика, недовольного ходиками, и кашель добряка Гальвестона – я буду думать, что рассказал вам всё это не напрасно.




Теплый хлеб

Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался на околице и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушёл дальше, пыля и позванивая удилами, – ушёл, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь.

Коня взял к себе мельник Панкрат. Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.

Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди – помогал Панкрату чинить плотину.

Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы, или чёрствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку. По деревне говорили, что конь ничей, а вернее – общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь – раненый, пострадал от врага.

Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька, по прозвищу «Ну Тебя». Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!». Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!». Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!».

Зима в этот год стояла тёплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял. Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла чёрная, тихая, и в ней кружились льдинки.

Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб, – хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.

В один из таких тёплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.

Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя! Дьявол!» – крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:

– На вас не напасёшься, на христорадников! Вон твой хлеб! Иди копай его мордой из-под снега! Иди копай!

И вот после этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это или ничего такого и не было.

Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло. Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца – так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мёрзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни. И всё выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.

Филька вскочил наконец в избу, припёр дверь, сказал: «Да ну тебя!» – и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь её рев Филька слышал тонкий и короткий свист – так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьёт им себя по бокам.

Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лёд, звёзды примёрзли к небесному своду, и колючий мороз прошёл по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твёрдому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые брёвна в стенах, и они трещали и лопались.

Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замёрзли колодцы и теперь их ждёт неминучая смерть. Воды нет, мука у всех вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого дна.

Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где ещё оставалось немного тепла. «Да ну вас! Проклятые!» – кричал он на мышей, но мыши всё лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.

– Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, – говорила бабка. – Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня леса и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал её стороной всякий зверь – боялся пустыни.

– Отчего же стрясся тот мороз? – спросил Филька.

– От злобы людской, – ответила бабка. – Шёл через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только чёрствую корку. И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!». – «Мне хлеб с полу поднять невозможно, – говорит солдат. – У меня вместо ноги деревяшка.» – «А ногу куда девал?» – спрашивает мужик. «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии», – отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный – подымешь, – засмеялся мужик. – Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит – это не хлеб, а одна зелёная плесень. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул – и враз сорвалась метель, пурга, буря закружила деревню, крыши посрывала, а потом ударил лютый мороз. И мужик тот помер.

– Отчего же он помер? – хрипло спросил Филька.

– От охлаждения сердца, – ответила бабка, помолчала и добавила: – Знать, и нынче завелся в Бережках дурной человек, обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.

– Чего ж теперь делать, бабка? – спросил Филька из-под тулупа. – Неужто помирать?

– Зачем помирать? Надеяться надо.

– На что?

– На то, что поправит дурной человек своё злодейство.

– А как его исправить? – спросил, всхлипывая, Филька.

– А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, учёный. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.

– Да ну его, Панкрата! – сказал Филька и затих.

Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный.

В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.

Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель весёлых пильщиков пилила под корень берёзовую рощу за рекой. Казалось, воздух замёрз и между землёй и луной осталась одна пустота жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и её было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.

Чёрные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблёскивали, как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шёл, загребая снег валенками.

Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.

– Садись к печке, – сказал он.– Рассказывай, пока не замёрз.

Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на деревню мороз.

– Да-а, – вздохнул Панкрат, – плохо твоё дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!

Филька сопел, вытирал рукавом глаза.

– Ты брось реветь! – строго сказал Панкрат. – Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил – сейчас в рёв. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать – неизвестно.

– Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? – спросил Филька.

– Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью – тоже. Будешь ты чистый человек, весёлый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?

– Понятно, – ответил упавшим голосом Филька.

– Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.

В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов всё-таки тянуло теплом и сорока не боялась замёрзнуть. Никто её не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как тёмной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почёсываясь и соображая: куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?

А Филька в это время сидел на лавке, ёрзал, придумывал.

– Ну, – сказал наконец Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, – время твоё вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.

– Я, дедушка Панкрат, – сказал Филька, – как рассветёт, соберу со всей деревни ребят. Возьмём мы ломы, пешни, топоры, будем рубить лёд у лотка около мельницы, покамест не дорубимся до воды и не потечёт она на колесо. Как пойдёт вода, ты пускай мельницу! Повернёшь колесо двадцать раз, она разогреется и начнёт молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее спасение.

– Ишь ты, шустрый какой! – сказал мельник, – Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лёд толщиной в твой рост, что ты будешь делать?

– Да ну его! – сказал Филька. – Пробьём мы, ребята, и такой лёд!

– А ежели замёрзнете?

– Костры будем жечь.

– А ежели не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели скажут: «Да ну его! Сам виноват – пусть сам лёд и скалывает».

– Согласятся! Я их умолю. Наши ребята – хорошие.

– Ну, валяй собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут рукавицы да возьмутся за ломы.

В морозные дни солнце восходит багровое, в тяжёлом дыму. И в это утро поднялось над Бережками такое солнце. На реке был слышен частый стук ломов. Трещали костры. Ребята и старики работали с самого рассвета, скалывали лёд у мельницы. И никто сгоряча не заметил, что после полудня небо затянулось низкими облаками и задул по седым ивам ровный и тёплый ветер. А когда заметили, что переменилась погода, ветки ив уже оттаяли, и весело, гулко зашумела за рекой мокрая берёзовая роща. В воздухе запахло весной, навозом.

Ветер дул с юга. С каждым часом становилось всё теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки.

Вороны вылезли из-под застрех и снова обсыхали на трубах, толкались, каркали.

Не было только старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лёд начал оседать, работа у мельницы пошла быстро и показалась первая полынья с тёмной водой.

Мальчишки стащили треухи и прокричали «ура». Панкрат говорил, что если бы не тёплый ветер, то, пожалуй, и не обколоть бы лёд ребятам и старикам. А сорока сидела на раките над плотиной, трещала, трясла хвостом, кланялась на все стороны и что-то рассказывала, но никто, кроме ворон, её не понял. А сорока рассказывала, что она долетела до тёплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила его, натрещала ему про лютый мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.

Ветер будто бы не осмелился отказать ей, сороке, и задул, понёсся над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит тёплая вода, моет корни брусники, ломает лёд на реке.

Всем известно, что сорока – самая болтливая птица на свете, и потому вороны ей не поверили – покаркали только между собой: что вот, мол, опять завралась старая.

Так до сих пор никто и не знает, правду ли говорила сорока, или всё это она выдумала от хвастовства. Одно только известно, что к вечеру лёд треснул, разошёлся, ребята и старики нажали – и в мельничный лоток хлынула с шумом вода.

Старое колесо скрипнуло – с него посыпались сосульки – и медленно повернулось. Заскрежетали жернова, потом колесо повернулось быстрее, и вдруг вся старая мельница затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно.

Панкрат сыпал зерно, а из-под жернова лилась в мешки горячая мука. Женщины окунали в неё озябшие руки и смеялись.

По всем дворам кололи звонкие берёзовые дрова. Избы светились от жаркого печного огня. Женщины месили тугое сладкое тесто. И всё, что было живого в избах – ребята, кошки, даже мыши,– всё это вертелось около хозяек, а хозяйки шлёпали ребят по спине белой от муки рукой, чтобы не лезли в самую квашню и не мешались.

Ночью по деревне стоял такой запах тёплого хлеба с румяной коркой, с пригоревшими к донцу капустными листьями, что даже лисицы вылезли из нор, сидели на снегу, дрожали и тихонько скулили, соображая, как бы словчиться стащить у людей хоть кусочек этого чудесного хлеба.

На следующее утро Филька пришёл вместе с ребятами к мельнице. Ветер гнал по синему небу рыхлые тучи и не давал им ни на минуту перевести дух, и потому по земле неслись вперемежку то холодные тени, то горячие солнечные пятна.

Филька тащил буханку свежего хлеба, а совсем маленький мальчик Николка держал деревянную солонку с крупной жёлтой солью. Панкрат вышел на порог, спросил:

– Что за явление? Мне, что ли, хлеб-соль подносите? За какие такие заслуги?

– Да нет! – закричали ребята.– Тебе будет особо. А это раненому коню. От Фильки. Помирить мы их хотим.

– Ну что ж, – сказал Панкрат, – не только человеку извинение требуется. Сейчас я вам коня представлю в натуре.

Панкрат отворил ворота сарая, выпустил коня. Конь вышел, вытянул голову, заржал – учуял запах свежего хлеба. Филька разломил буханку, посолил хлеб из солонки и протянул коню. Но конь хлеба не взял, начал мелко перебирать ногами, попятился в сарай. Испугался Фильки. Тогда Филька перед всей деревней громко заплакал.

Ребята зашептались и притихли, а Панкрат потрепал коня по шее и сказал:

– Не пужайся, Мальчик! Филька не злой человек. Зачем же его обижать? Бери хлеб, мирись!

Конь помотал головой, подумал, потом осторожно вытянул шею и взял наконец хлеб из рук Фильки мягкими губами. Съел один кусок, обнюхал Фильку и взял второй кусок. Филька ухмылялся сквозь слезы, а конь жевал хлеб, фыркал. А когда съел весь хлеб, положил голову Фильке на плечо, вздохнул и закрыл глаза от сытости и удовольствия.

Все улыбались, радовались. Только старая сорока сидела на раките и сердито трещала: должно быть, опять хвасталась, что это ей одной удалось помирить коня с Филькой. Но никто её не слушал и не понимал, и сорока от этого сердилась всё больше и трещала, как пулемёт.




Заботливый цветок

Есть такое растение – высокое, с красными цветами. Цветы эти собраны в большие стоячие кисти. Называется оно кипрей.

Об этом кипрее я и хочу рассказать.
Прошлым летом я жил в маленьком городке на одной из наших полноводных рек. Около этого городка сажали сосновые леса.
Как всегда в таких городках, на базарной площади весь день стояли телеги с сеном. Около них спали мохнатые лошадёнки. К вечеру стадо, возвращаясь из лугов, подымало красную от заката пыль. Охрипший громкоговоритель передавал местные новости.

Однажды я шёл перед вечером мимо базарной площади в лесничество. Оно помещалось на окраине городка над рекой. Среди улицы мальчишки играли в футбол. Громкоговоритель висел на телеграфном столбе. Он неожиданно защелкал, откашлялся и сказал басом:

«Ребята! Напоминаем, что завтра в шесть часов утра состоится поход в Моховой лес для сбора сосновых шишек из беличьих запасов. Руководить походом будет сотрудница лесничества Анна Петровна Заречная».

Я не мог понять, о каких беличьих запасах идёт речь. Кого бы расспросить об этом? Мальчишки продолжали гонять мяч, будто они и не слыхали громового голоса из чёрной тарелки на столбе. Из окна в соседнем домишке высунулась старушка.

– Петя! – закричала она дребезжащим голосом. – Кузя! Ступайте домой, неслухи. Завтра спозаранку в лес идти, а вы футбол затеяли. Я вас на заре подымать не буду. Я вам не будильник.

– Счас! – закричали в ответ мальчики. – Последний гол забьём!

Неожиданно футбольный мяч угодил в козу, привязанную к крылечку. Коза вскрикнула, взвилась на дыбы и оборвала верёвку. Мальчишки бросились врассыпную. Из всех окошек высунулись разгневанные хозяйки.

– Озорники! – закричали хозяйки. – Вот скажем Анне Петровне, чтобы она вас в лес не брала.

Я пошёл дальше. За углом я увидел мальчиков. Они, оказывается, прятались там от хозяек.

– Ребята, – спросил я мальчиков, – что это за беличьи запасы, про которые объявляли по радио?

Мальчики наперебой начали рассказывать мне, что никто лучше белок не умеет собирать сосновые шишки.

– Они их себе на зиму запасают! – кричали мальчики. – Складывают в дупла. Да ты не толкайся, дай мне сказать. Белка только здоровые шишки берёт.

– Без нас эти шишки никто и не достанет! – закричал мальчик с отчаянными синими глазами. – Дупло высоко. А мы туда – раз-раз! Мигом долезем и все шишки выберем.

– А вам белок не жалко? – спросил я.

– Белки не обижаются! – закричали, волнуясь, мальчики. – Они за два-три часа опять полное дупло натаскают.

– Вы в лесничество идёте? – спросил меня мальчик с синими глазами.

– Да, в лесничество.

– Мы давно приметили, что вы туда ходите. Так вы, пожалуйста, Анне Петровне про козу не рассказывайте. Мы в неё мячом случайно попали.

Я пообещал ничего не говорить Анне Петровне. Но даже если бы я ей и рассказал про случай с козой, то Анна Петровна (все в лесничестве её звали Анютой) на мальчиков не рассердилась бы, потому что сама была молодая, весёлая и только год назад окончила лесной техникум.

Около дома, где помещалось лесничество, разросся по склону оврага тенистый сад. По дну оврага протекала речушка. Тут же невдалеке она впадала в большую реку.
Речушка была тихая, с ленивым течением и густыми зарослями по берегам. В этих зарослях была протоптана к воде тропинка, а около неё стояла скамейка. В свободные минуты лесничий Михаил Михайлович, Анюта и другие сотрудники лесничества любили немного посидеть на этой скамейке, посмотреть, как толчётся над водой мошкара и как заходящее солнце догорает на облаках, похожих на парусные корабли.

В этот вечер я застал Михаила Михайловича и Анюту на скамейке на берегу реки.

В омуте у наших ног плавала необыкновенно зелёная ряска. На чистых местах цвёл водокрас – белые и тонкие, как папиросная бумага, цветы с красной сердцевиной. Выше омута на крутом берегу островами разросся кипрей.

– Кипрей – это наш помощник, – заметил Михаил Михайлович.

– И белки тоже неплохие помощники, – добавила Анюта.

– О белках я узнал только что, – сказал я. – От мальчиков. Это правда, что вы отбираете у белок сосновые шишки?

– А как же! – ответила Анюта. – Лучших сборщиков шишек, чем белки, нету на свете. Пойдёмте с нами завтра в лес. Сами увидите.

– Ну что ж, – согласился я. – Пойдёмте. А вот кипрей чем вам помогает, я не знаю. До сих пор я только знал, что его листья заваривают вместо чая.

– Потому его и прозвали в народе иван-чаем, – объяснил Михаил Михайлович. – А помогает он нам вот чем…

Михаил Михайлович начал рассказывать.

Кипрей всегда разрастается на лесных пожарищах и порубках. Недавно ещё кипрей считали сорной травой. Он только и годился, что на дешёвый чай. Лесники безжалостно вырывали весь кипрей, что вырастал рядом с молодыми сосенками. Делали это они потому, что считали, будто кипрей заглушает побеги сосен, отнимает у них свет и влагу.

Но вскоре заметили, что сосенки в тех местах, где уничтожен кипрей, совсем не могут бороться с холодом и от первых же утренних морозов, какие бывают в начале осени, начисто погибают.

Учёные, конечно, начали искать причину этого и наконец нашли.

– Что же оказалось? – спросил Михаил Михайлович и сам себе ответил: – А оказалось, что кипрей – очень тёплый цветок. Когда ударит осенний мороз и иней посеребрит траву, то около кипрея инея нету. Потому что вокруг кипрея стоит тёплый воздух. Этот цветок выделяет из себя теплоту. И в этой теплоте растут себе без страха все соседи кипрея, все слабенькие побеги, пока зима не прикроет их, как ватным одеялом, глубоким снежком. И заметьте, что кипрей всегда разрастается рядом с молодыми соснами. Это их сторож, их защитник, их нянька. Бывает, в сильный мороз у кипрея отмёрзнет вся верхушка, а он всё равно не сдаётся, живёт и дышит теплотой. Самоотверженный цветок!

– Кипрей, – сказала Анюта, – не только воздух обогревает, но и почву. Так что и корешки всех этих побегов не замерзают.

– Вы думаете, один кипрей такой замечательный? – спросил меня Михаил Михайлович. – Почти про каждое растение можно рассказать такие удивительные вещи, что вы просто ахнете. Что ни цветок, то прямо рассказ. Растения спасают нас от болезней, дают крепкий сон, свежие силы, одевают, кормят – всего не перечтёшь. Нет у нас лучших друзей, чем растения. Да если бы я умел рассказывать сказки, я бы о каждой травинке, о каждом каком-нибудь незаметном маленьком лютике или колоске порассказал бы такое, что все старые добрые сказочники мне бы позавидовали.

– Ещё бы! – сказала Анюта. – Если бы они знали тогда то, что мы знаем сейчас, тогда и сказок не надо бы.

На следующий день я ходил вместе с мальчиками и Анютой в Моховой лес, видел беличьи склады сосновых шишек, видел заросли кипрея на гарях и молодых посадках, и с тех пор я начал относиться и к белкам, и к цветам кипрея, и к молодым сосенкам как к своим верным друзьям.

Перед отъездом я сорвал кисть кипрея. Анюта высушила её мне в сухом песке. От этого цветы не потеряли своей яркой пунцовой окраски.

У себя в Москве я заложил эту сухую кисть кипрея в толстую книгу. Называлась она «Русские народные сказки». И каждый раз, когда я раскрывал эту книгу, я думал о том, что жизнь, окружающая нас, хотя бы жизнь вот этого простенького и скромного цветка, бывает интереснее самых волшебных сказок.




Стальное колечко

Дед Кузьма жил со своей внучкой Варюшей в деревушке Моховое, у самого леса.

Зима выдалась суровая, с сильным ветром и снегом. За всю зиму ни разу не потеплело и не закапала с тесовых крыш суетливая талая вода. Ночью в лесу выли продрогшие волки. Дед Кузьма говорил, что они воют от зависти к людям: волку тоже охота пожить в избе, почесаться и полежать у печки, отогреть заледенелую косматую шкуру.

Среди зимы у деда вышла махорка. Дед сильно кашлял, жаловался на слабое здоровье и говорил, что если бы затянуться разок-другой – ему бы сразу полегчало.

В воскресенье Варюша пошла за махоркой для деда в соседнее село Переборы. Мимо села проходила железная дорога. Варюша купила махорки, завязала ее в ситцевый мешочек и пошла на станцию посмотреть на поезда. В Переборах они останавливались редко. Почти всегда они проносились мимо с лязгом и грохотом.

На платформе сидели два бойца. Один был бородатый, с веселым серым глазом. Заревел паровоз. Было уже видно, как он, весь в пару, яростно рвется к станции из дальнего черного леса.

– Скорый! – сказал боец с бородой. – Смотри, девчонка, сдует тебя поездом. Улетишь под небеса.

Паровоз с размаху налетел на станцию. Снег завертелся и залепил глаза. Потом пошли перестукиваться, догонять друг друга колеса. Варюша схватилась за фонарный столб и закрыла глаза: как бы и вправду ее не подняло над землей и не утащило за поездом. Когда поезд пронесся, а снежная пыль еще вертелась в воздухе и садилась на землю, бородатый боец спросил Варюшу:

– Это что у тебя в мешочке? Не махорка?

– Махорка, – ответила Варюша.

– Может, продашь? Курить большая охота.

– Дед Кузьма не велит продавать, – строго ответила Варюша. – Это ему от кашля.

– Эх ты, – сказал боец, – цветок-лепесток в валенках! Больно серьезная!

– А ты так возьми сколько надо, – сказала Варюша и протянула бойцу мешочек. – Покури!

Боец отсыпал в карман шинели добрую горсть махорки, скрутил толстую цыгарку, закурил, взял Варюшу за подбородок и посмотрел, посмеиваясь, в те синие глаза.

– Эх ты, – повторил он, – анютины глазки с косичками! Чем же мне тебя отблагодарить? Разве вот этим?

Боец достал из кармана шинели маленькое стальное колечко, сдул с него крошки махорки и соли, потер о рукав шинели и надел Варюше на средний палец:

– Носи на здоровье! Этот перстенек совершенно чудесный. Гляди, как горит!

– А отчего он, дяденька, такой чудесный? – спросила, раскрасневшись, Варюша.

– А оттого, – ответил боец, – что ежели будешь носить его на среднем пальце, принесет он здоровье. И тебе и деду Кузьме. А наденешь его вот на этот, на безымянный, – боец потянул Варюшу за озябший, красный палец, – будет у тебя большущая радость. Или, к примеру, захочется тебе посмотреть белый свет со всеми его чудесами. Надень перстенек на указательный палец – непременно увидишь!

– Будто? – спросила Варюша.

– А ты ему верь, – прогудел другой боец из-под поднятого ворота шинели. – Он колдун. Слыхала такое слово?

– Слыхала.

– Ну то-то! – засмеялся боец. – Он старый сапер. Его даже мина не брала!

– Спасибо! – сказала Варюша и побежала к себе в Моховое.

Сорвался ветер, посыпался густой-прегустой снег. Варюша все трогала колечко, повертывала его и смотрела, как оно блестит от зимнего света.

«Что ж боец позабыл мне сказать про мизинец? – подумала она. – Что будет тогда? Дай-ка я надену колечко на мизинец, попробую».

Она надела колечко на мизинец. Он был худенький, колечко на нем не удержалось, упало в глубокий снег около тропинки и сразу нырнуло на самое снежное дно.

Варюша охнула и начала разгребать снег руками. Но колечка не было. Пальцы у Варюши посинели. Их так свело от мороза, что они уже не сгибались.

Варюша заплакала. Пропало колечко! Значит, не будет теперь здоровья деду Кузьме, и не будет у нее большущей радости, и не увидит она белый свет со всеми его чудесами. Варюша воткнула в снег, в том месте, где уронила колечко, старую еловую ветку н пошла домой. Она вытирала слезы варежкой, но они все равно набегали и замерзали, и от этого было колко и больно глазам.

Дед Кузьма обрадовался махорке, задымил всю избу, а про колечко сказал:

– Ты не горюй, дочурка! Где упало – там и валяется. Ты Сидора попроси. Он тебе сыщет.

Старый воробей Сидор спал на шестке, раздувшись, как шарик. Всю зиму Сидор жил в избе у Кузьмы самостоятельно, как хозяин. С характером своим он заставлял считаться не только Варюшу, но и самого деда. Кашу он склевывал прямо из мисок, а хлеб старался вырвать из рук и, когда его отгоняли, обижался, ершился и начинал драться и чирикать так сердито, что под стреху слетались соседские воробьи, прислушивались, а потом долго шумели, осуждая Сидора за его дурной нрав. Живет в избе, с тепле, в сытости, а все ему мало!

На другой день Варюша поймала Сидора, завернула в платок и понесла в лес. Из-под снега торчал только самый кончик еловой ветки. Варюша посадила на ветку Сидора и попросила:

– Ты поищи, поройся! Может, найдешь!

Но Сидор скосил глаз, недоверчиво посмотрел на снег и пропищал: «Ишь ты! Ишь ты! Нашла дурака!… Ишь ты, ишь ты!» – повторил Сидор, сорвался с ветки и полетел обратно в избу.

Так и не отыскалось колечко.

Дед Кузьма кашлял все сильнее. К весне он залез на печку. Почти не спускался оттуда и все чаще просил попить. Варюша подавала ему в железном ковшике холодную воду.

Метели кружились над деревушкой, заносили избы. Сосны завязли в снегу, и Варюша уже не могла отыскать в лесу то место, где уронила колечко. Все чаще она, спрятавшись за печкой, тихонько плакала от жалости к деду и бранила себя.

– Дуреха! – шептала она. – Забаловалась, обронила перстенек. Вот тебе за это! Вот тебе!

Она била себя кулаком по темени, наказывала себя, а дед Кузьма спрашивал:

– С кем это ты там шумишь-то?

– С Сидором, – отвечала Варюша. – Такой стал неслух! Все норовится драться.

Однажды утром Варюша проснулась оттого, что Сидор прыгал по оконцу и стучал клювом в стекло. Варюша открыла глаза и зажмурилась. С крыши, перегоняя друг друга, падали длинные капли. Горячий свет бил в оконце. Орали галки.

Варюша выглянула на улицу. Теплый ветер дунул ей в глаза, растрепал волосы.

– Вот и весна! – сказала Варюша.

Блестели черные ветки, шуршал, сползая с крыш, мокрый снег и важно и весело шумел за околицей сырой лес. Весна шла по полям как молодая хозяйка. Стоило ей только посмотреть на овраг, как в нем тотчас начинал булькать и переливаться ручей. Весна шла и звон ручьев с каждым ее шагом становился громче и громче.

Снег в лесу потемнел. Сначала на нем выступила облетевшая за зиму коричневая хвоя. Потом появилось много сухих сучьев – их наломало бурей еще в декабре, – потом зажелтели прошлогодние палые листья, проступили проталины и на краю последних сугробов зацвели первые цветы мать-и-мачехи.

Варюша нашла в лесу старую еловую ветку – ту, что воткнула в снег, где обронила колечко, и начала осторожно отгребать старые листья, пустые шишки, накиданные дятлами, ветки, гнилой мох. Под одним черным листком блеснул огонек. Варюша вскрикнула и присела. Вот оно, стальное колечко! Оно ничуть не заржавело.

Варюша схватила его, надела на средний палец и побежала домой.

Еще издали, подбегая к избе, она увидела деда Кузьму. Он вышел из избы, сидел на завалинке, и синий дым от махорки поднимался над дедом прямо к небу, будто Кузьма просыхал на весеннем солнышке и над ним курился пар.

– Ну вот, – сказал дед, – ты, вертушка, выскочила из избы, позабыла дверь затворить, и продуло всю избу легким воздухом. И сразу болезнь меня отпустила. Сейчас вот покурю, возьму колун, наготовлю дровишек, затопим мы печь и спечем ржаные лепешки.

Варюша засмеялась, погладила деда по косматым серым волосам, сказала:

– Спасибо колечку! Вылечило оно тебя, дед Кузьма.

Весь день Варюша носила колечко на среднем пальце, чтобы накрепко прогнать дедовскую болезнь. Только вечером, укладываясь спать, она сняла колечко со среднего пальца и надела его на безымянный. После этого должна была случиться большущая радость. Но она медлила, не приходила, и Варюша так и уснула, не дождавшись.

Встала она рано, оделась и вышла из избы.

Тихая и теплая заря занималась над землей. На краю неба еще догорали звезды. Варюша пошла к лесу. На опушке она остановилась. Что это звенит в лесу, будто кто-то осторожно шевелит колокольчики?

Варюша нагнулась, прислушалась и всплеснула руками: белые подснежники чуть-чуть качались, кивали заре, и каждый цветок позванивал, будто в нем сидел маленький жук кузька-звонарь и бил лапкой по серебряной паутине. На верхушке сосны ударил дятел – пять раз.

«Пять часов! – подумала Варюша. – Рань-то какая! И тишь!»

Тотчас высоко на ветвях в золотом заревом свете запела иволга.

Варюша стояла, приоткрыв рот, слушала, улыбалась. Ее обдало сильным, теплым, ласковым ветром, и что-то прошелестело рядом. Закачалась лещина, из ореховых сережек посыпалась желтая пыльца. Кто-то прошел невидимый мимо Варюши, осторожно отводя ветки. Навстречу ему закуковала, закланялась кукушка.

«Кто же это прошел? А я и не разглядела!» – подумала Варюша.

Она не знала, что это весна прошла мимо нее.

Варюша засмеялась громко, на весь лес, и побежала домой. И большущая радость – такая, что не охватишь руками, – зазвенела, запела у нее на сердце.

Весна разгоралась с каждым днем все ярче, все веселей. Такой свет лился с неба, что глаза у деда Кузьмы стали узкие, как щелки, но все время посмеивались. А потом по лесам, по лугам, по оврагам сразу, будто кто-то брызнул на них волшебной водой, зацвели-запестрели тысячи тысяч цветов.

Варюша думала было надеть перстень на указательный палец, чтобы Повидать белый свет со всеми его чудесами, но посмотрела на все эти Цветы, на липкие березовые листочки, на яснее небо и жаркое солнце, Послушала перекличку петухов, звон воды, пересвистывание птиц над полями – и не надела перстенек на указательный палец.

«Успею, – подумала она. – Нигде на белом свете не может быть так хорошо, как у нас в Моховом. Это же прелесть что такое! Не зря ведь дед Кузьма говорит, что наша земля истинный рай и нету другой такой хорошей земли на белом свете!»




Растрепанный воробей

На старых стенных часах железный кузнец ростом с игрушечного солдатика поднял молот. Часы щелкнули, и кузнец ударил с оттяжкой молотом по маленькой медной наковальне. Торопливый звон посыпался по комнате, закатился под книжный шкаф и затих.

Кузнец ударил по наковальне восемь раз, хотел ударить в девятый, но рука у него вздрогнула и повисла в воздухе. Так, с поднятой рукой, он и простоял целый час, пока не пришел срок пробить по наковальне девять ударов.

Маша стояла у окна и не оглядывалась. Если оглянешься, то нянюшка Петровна непременно проснется и погонит спать.

Петровна дремала на диване, а мама, как всегда, ушла в театр. Она танцевала в театре, но никогда не брала с собой туда Машу.

Театр был огромный, с каменными колоннами. На крыше его взвивались на дыбы чугунные лошади. Их сдерживал человек с венком на голове – должно быть, сильный и храбрый. Ему удалось остановить горячих лошадей у самого края крыши. Копыта лошадей висели над площадью. Маша представляла себе, какой был бы переполох, если бы человек не сдержал чугунных лошадей: они сорвались бы с крыши на площадь и промчались с громом и звоном мимо милиционеров.

Все последние дни мама волновалась. Она готовилась впервые танцевать Золушку и обещала взять на первый же спектакль Петровну и Машу. За два дня до спектакля мама вынула из сундука сделанный из тонкого стекла маленький букет цветов. Его подарил маме Машин отец. Он был моряком и привез этот букетик из какой-то далекой страны.

Потом Машин отец ушел на войну, потопил несколько фашистских кораблей, два раза тонул, был ранен, но остался жив. А теперь он опять далеко, в стране со странным названием «Камчатка», и вернется не скоро, только весной.

Мама вынула стеклянный букет и тихо сказала ему несколько слов. Это было удивительно, потому что раньше мама никогда не разговаривала с вещами.

– Вот, – прошептала мама, – ты и дождался.

– Чего дождался? – спросила Маша.

– Ты маленькая, ничего еще не понимаешь, – ответила мама. – Папа подарил мне этот букет и сказал: «Когда ты будешь в первый раз танцевать Золушку, обязательно приколи его к платью после бала во дворце. Тогда я буду знать, что ты в это время вспомнила обо мне».

– А вот я и поняла, – сказала сердито Маша.

– Что ты поняла?

– Все! – ответила Маша и покраснела: она не любила, когда ей не верили.

Мама положила стеклянный букетик к себе на стол и сказала, чтобы Маша не смела дотрагиваться до него даже мизинцем, потому что он очень хрупкий.

В этот вечер букет лежал за спиной у Маши на столе и поблескивал. Было так тихо, что казалось, все спит кругом: весь дом, и сад за окнами, и каменный лев, что сидел внизу у ворот и все сильнее белел от снега. Не спали только Маша, отопление и зима. Маша смотрела за окно, отопление тихонько пищало свою теплую песню, а зима все сыпала и сыпала с неба тихий снег. Он летел мимо фонарей и ложился на землю. И было непонятно, как с такого черного неба может слетать такой белый снег. И еще было непонятно, почему среди зимы и морозов распустились у мамы на столе в корзине красные большие цветы. Но непонятнее всего была седая ворона. Она сидела на ветке за окном и смотрела, не моргая, на Машу.

Ворона ждала, когда Петровна откроет форточку, чтобы проветрить на ночь комнату, и уведет Машу умываться.

Как только Петровна и Маша уходили, ворона взлетала на форточку, протискивалась в комнату, хватала первое, что попадалось на глаза, и удирала. Она торопилась, забывала вытереть лапы о ковер и оставляла на столе мокрые следы. Петровна каждый раз, возвратившись в комнату, всплескивала руками и кричала:

– Разбойница! Опять чего-нибудь уволокла!

Маша тоже всплескивала руками и вместе с Петровной начинала торопливо искать, что на этот раз утащила ворона. Чаще всего ворона таскала сахар, печенье и колбасу.

Жила ворона в заколоченном на зиму ларьке, где летом продавали мороженое. Ворона была скупая, сварливая. Она забивала клювом в щели ларька все свои богатства, чтобы их не разворовали воробьи.

Иной раз по ночам ей снилось, будто воробьи прокрались в ларек и выдалбливают из щелей кусочки замерзшей колбасы, яблочную кожуру и серебряную обертку от конфет. Тогда ворона сердито каркала во сне, а милиционер на соседнем углу оглядывался и прислушивался. Он уже давно слышал по ночам карканье из ларька и удивлялся. Несколько раз он подходил к ларьку и, загородившись ладонями от света уличного фонаря, всматривался внутрь. Но в ларьке было темно, и только на полу белел поломанный ящик.

Однажды ворона застала в ларьке маленького растрепанного воробья по имени Пашка.

Жизнь для воробьев пришла трудная. Маловато было овса, потому что лошадей в городе почти не осталось. В прежние времена – их иногда вспоминал Пашкин дед, старый воробей по прозвищу Чичкин, – воробьиное племя все дни толкалось около извозчичьих стоянок, где овес высыпался из лошадиных торб на мостовую.

А теперь в городе одни машины. Они овсом не кормятся, не жуют его с хрупом, как добродушные лошади, а пьют какую-то ядовитую воду с едким запахом. Воробьиное племя поредело.

Иные воробьи подались в деревню, поближе к лошадям, а иные – в приморские города, где грузят на пароходы зерно, и потому там воробьиная жизнь сытая и веселая.

«Раньше, – рассказывал Чичкин, – воробьи собирались стаями по две-три тысячи штук. Бывало, как вспорхнут, как рванут воздух, так не то что люди, а даже извозчичьи лошади шарахались и бормотали: «Господи, спаси и помилуй! Неужто нету на этих сорванцов управы?»

А какие были воробьиные драки на базарах! Пух летал облаками. Теперь таких драк нипочем не допустят…»

Ворона застала Пашку, как только он юркнул в ларек и не успел еще ничего выковырять из щели. Она стукнула Пашку клювом по голове. Пашка упал и завел глаза: прикинулся мертвым.

Ворона выбросила его из ларька и напоследок каркнула – выбранилась на все воробьиное вороватое племя.

Милиционер оглянулся и подошел к ларьку. Пашка лежал на снегу: умирал от боли в голове и только тихонько открывал клюв.

– Эх ты, беспризорник! – сказал милиционер, снял варежку, засунул в нее Пашку и спрятал варежку с Пашкой в карман шинели. – Невеселой жизни ты воробей!

Пашка лежал в кармане, моргал глазами и плакал от обиды и голода. Хоть бы склюнуть какую ни на есть крошку! Но у милиционера хлебных крошек в кармане не было, а валялись только бесполезные крошки табаку.

Утром Петровна с Машей пошли гулять в парк. Милиционер подозвал Машу и строго спросил:

– Вам, гражданочка, воробей не требуется? На воспитание?

Маша ответила, что воробей ей требуется, и даже очень. Тогда красное, обветренное лицо милиционера вдруг собралось морщинками. Он засмеялся и вытащил варежку с Пашкой:

– Берите! С варежкой. А то удерет. Варежку мне потом принесете. Я с поста сменяюсь не раньше чем в двенадцать часов.

Маша принесла Пашку домой, пригладила ему перья щеткой, накормила и выпустила. Пашка сел на блюдечко, попил из него чаю, потом посидел на голове у кузнеца, даже начал было дремать, но кузнец в конце концов рассердился, замахнулся молотком, хотел ударить Пашку. Пашка с шумом перелетел на голову баснописцу Крылову. Крылов был бронзовый, скользкий – Пашка едва на нем удержался. А кузнец, осердясь, начал колотить по наковальне – и наколотил одиннадцать раз.

Пашка прожил в комнате у Маши целые сутки и видел вечером, как влетела в форточку старая ворона и украла со стола копченую рыбью голову. Пашка спрятался за корзину с красными цветами и сидел там тихо.

С тех пор Пашка каждый день прилетал к Маше, поклевывал крошки и соображал, чем бы Машу отблагодарить. Один раз он принес ей замерзшую рогатую гусеницу – нашел ее на дереве в парке. Но Маша гусеницу есть не стала, и Петровна, бранясь, выбросила гусеницу за окно.

Тогда Пашка, назло старой вороне, начал ловко утаскивать из ларька ворованные вещи и приносить их обратно к Маше. То притащит засохшую пастилу, то окаменелый кусочек пирога, то красную конфетную бумажку.

Должно быть, ворона воровала не только у Маши, но и в других домах, потому что Пашка иногда ошибался и притаскивал чужие вещи: расческу, игральную карту – трефовую даму – и золотое перо от «вечной» ручки.

Пашка влетал с этими вещами в комнату, бросал их на пол, делал по комнате несколько петель и стремительно, как маленький пушистый снаряд, исчезал за окном.

В этот вечер Петровна что-то долго не просыпалась. Маше было любопытно посмотреть, как ворона протискивается в форточку. Она этого ни разу не видела.

Маша влезла на стул, открыла форточку и спряталась за шкафом. Сначала в форточку летел крупный снег и таял на полу, а потом вдруг что-то заскрипело. Ворона влезла в комнату, прыгнула на мамин стол, посмотрелась в зеркало, взъерошилась, увидев там такую же злую ворону, потом каркнула, воровато схватила стеклянный букет и вылетела за окно. Маша вскрикнула. Петровна проснулась, заохала и заругалась. А мама, когда возвратилась из театра, так долго плакала, что вместе с ней заплакала и Маша. А Петровна говорила, что не надо убиваться, может, и найдется стеклянный букетик – если, конечно, дура ворона не обронила его в снег.

Утром прилетел Пашка. Он сел отдохнуть на баснописца Крылова, услышал рассказ об украденном букете, нахохлился и задумался.

Потом, когда мама пошла на репетицию в театр, Пашка увязался за ней. Он перелетал с вывесок на фонарные столбы, с них – на деревья, пока не долетел до театра. Там он посидел немного на морде у чугунной лошади, почистил клюв, смахнул лапой слезинку, чирикнул и скрылся.

Вечером мама надела на Машу праздничный белый фартучек, а Петровна накинула на плечи коричневую атласную шаль, и все вместе поехали в театр. А в этот самый час Пашка по приказу Чичкина собрал всех воробьев, какие жили поблизости, и воробьи всей стаей напали на вороний ларек, где был спрятан стеклянный букет.

Сразу воробьи не решились, конечно, напасть на ларек, а расселись на соседних крышах и часа два дразнили ворону. Они думали, что она разозлится и вылетит из ларька. Тогда можно будет устроить бой на улице, где не так тесно, как в ларьке, и где на ворону можно навалиться всем сразу. Но ворона была ученая, знала воробьиные хитрости и из ларька не вылезала.

Тогда воробьи наконец собрались с духом и начали один за другим проскакивать в ларек. Там поднялся такой писк, шум и трепыхание, что вокруг ларька тотчас собралась толпа. Прибежал милиционер. Он заглянул в ларек и отшатнулся: воробьиный пух летал по всему ларьку, и в этом пуху ничего нельзя было разобрать.

– Вот это да! – сказал милиционер. – Вот это рукопашный бой по уставу!

Милиционер начал отдирать доски, чтобы открыть заколоченную дверь в ларек и прекратить драку.

В это время все струны на скрипках и виолончелях в театральном оркестре тихонько вздрогнули. Высокий человек взмахнул бледной рукой, медленно повел ею, и под нарастающий гром музыки тяжелый бархатный занавес качнулся, легко поплыл в сторону, и Маша увидела большую нарядную комнату, залитую желтым солнцем, и богатых уродок-сестер, и злую мачеху, и свою маму – худенькую и красивую, в стареньком сером платье.

– Золушка! – тихо вскрикнула Маша и уже не могла оторваться от сцены.

Там, в сиянии голубого, розового, золотого и лунного света, появился дворец. И мама, убегая из него, потеряла на лестнице хрустальную туфельку. Было очень хорошо, что музыка все время только то и делала, что печалилась и радовалась за маму, как будто все эти скрипки, гобои, флейты и тромбоны были живыми добрыми существами. Они всячески старались помочь маме вместе с высоким дирижером. Он так был занят тем, чтобы помочь Золушке, что даже ни разу не оглянулся на зрительный зал.

И это очень жаль, потому что в зале было много детей с пылающими от восторга щеками.

Даже старые капельдинеры, которые никогда не смотрят спектакли, а стоят в коридорах у дверей с пучками программок в руках и большими черными биноклями, – даже эти старые капельдинеры бесшумно вошли в зал, прикрыли за спиной двери и смотрели на Машину маму. А один даже вытирал глаза. Да и как ему было не прослезиться, если так хорошо танцевала дочь его умершего товарища, такого же капельдинера, как и он.

И вот, когда кончился спектакль и музыка так громко и весело запела о счастье, что люди улыбнулись про себя и только недоумевали, почему у счастливой Золушки на глазах слезы, – вот в это самое время в зрительный зал ворвался, поносившись и поплутав по театральным лестницам, маленький растрепанный воробей. Было сразу видно, что он выскочил из жестокой драки.

Он закружился над сценой, ослепленный сотнями огней, и все заметили, что в клюве у него что-то нестерпимо блестит, как будто хрустальная веточка.

Зал зашумел и стих. Дирижер поднял руку и остановил оркестр. В задних рядах люди начали вставать, чтобы увидеть, что происходит на сцене. Воробей подлетел к Золушке. Она протянула к нему руки, и воробей на лету бросил ей на ладони маленький хрустальный букет. Золушка дрожащими пальцами приколола его к своему платью. Дирижер взмахнул палочкой, оркестр загремел. Театральные огни задрожали от рукоплесканий. Воробей вспорхнул под купол зала, сел на люстру и начал чистить растрепанные в драке перья.

Золушка кланялась и смеялась, и Маша, если бы не знала наверное, никогда бы не догадалась, что эта Золушка – ее мама.

А потом, у себя в доме, когда погасили свет и поздняя ночь вошла в комнату и приказала всем спать, Маша сквозь сон спросила маму:

– Когда ты прикалывала букет, ты вспомнила о папе?

– Да, – ответила, помолчав, мама.

– А почему ты плачешь?

– Потому что радуюсь, что такие люди, как твой папа, бывают на свете.

– Вот и неправда! – пробормотала Маша. – От радости смеются.

– От маленькой радости смеются, – ответила мама, – а от большой – плачут. А теперь спи!

Маша уснула. Уснула и Петровна. Мама подошла к окну. На ветке за окном спал Пашка. Тихо было в мире, и крупный снег, что падал и падал с неба, все прибавлял тишины. И мама подумала, что вот так же, как снег, сыплются на людей счастливые сны и сказки.




Квакша

Жара стояла над землей уже целый месяц. Взрослые говорили, что эту жару видно «невооруженным глазом».

– Как это можно увидеть жару? – спрашивала всех Таня.

Тане было пять лет, и потому она каждый день узнавала от взрослых много новых вещей. Действительно, можно было поверить дяде Глебу, что «сколько ни проживешь на этом свете, хоть триста лет, а всего не узнаешь».

– Пойдем наверх, я тебе покажу жару, – сказал Глеб. – Откуда лучше видно.

Таня вскарабкалась по крутой лестнице на мезонин. Там было светло и душно от нагретой крыши. Ветки старого клена так упорно лезли в окна, что окна трудно было закрыть. Может быть, поэтому они все лето и простояли настежь.

На мезонине был балкон с резными перилами. Глеб показал Тане с балкона на луга за рекой и на дальний лес.

– Видишь желтый дым? Как от самовара. И весь воздух дрожит. Это и есть жара. Все можно заметить человеческим глазом. И жару, и холод, что хочешь.

– А холод – когда снег? – спросила Таня.

– Нет. Даже летом можно заметить. Вот будут прохладные дни, тогда я тебе покажу, как выглядит холод.

– А как?

– Небо вечером бывает зеленое, как мокрая трава. Холодное небо.

Пока же стояла жара, и больше всех от нее страдала маленькая лягушка. Она жила во дворе, под кустом бузины.

Двор так раскалялся от солнца, что все живое пряталось. Даже муравьи не решались выбегать днем из подземных своих муравейников, а терпеливо дожидались вечера. Только одни кузнечики не боялись жары. Чем горячее был день, тем выше они прыгали и громче трещали. Поймать их было невозможно, и лягушка начала голодать.

Однажды она нашла щель под дверью в каменный погреб и с тех пор все дни просиживала, сонная, в погребе, на холодных кирпичных ступеньках.

Когда молоденькая работница Ариша спускалась в погреб за молоком, лягушка просыпалась, прыгала в сторону и пряталась за разбитый цветочный горшок. Ариша каждый раз пронзительно вскрикивала.

По вечерам лягушка вылезала во двор и осторожно пробиралась в тот угол, где на клумбе распускался к ночи табак и тесно росли кустистые астры. Цветы каждый вечер поливали из лейки, и потому на клумбе можно было дышать – от политой земли тянуло сыростью, а с пахучих белых цветов табака изредка падали на голову холодные капли.

Лягушка сидела в темноте, таращила глаза и ждала, когда люди перестанут ходить, разговаривать, звенеть стаканами, стучать медным стерженьком от рукомойника и наконец прикрутят лампы, задуют их, и дом сразу сделается темным и таинственным.

Тогда можно будет немного попрыгать по клумбе, пожевать листья астр, потрогать лапкой уснувшего шмеля, чтобы послушать, как он заворчит сквозь сон.

А потом прокашляются и закричат по всем дворам петухи и придет полночь самое хорошее время. Может быть, даже упадет роса и в мокрой траве заблестят звезды. Ночь будет тянуться долго, тихая и прохладная, и в лугах загудит нелюдимая птица выпь.

Бородатый Глеб был старым, опытным рыболовом. Каждый вечер он убирал со стола скатерть, осторожно высыпал из разных коробочек бронзовые золоченые крючки, круглые свинцовые грузила и прозрачные разноцветные лески и начинал чинить свои удочки. Тогда Тане не разрешалось подходить к столу, чтобы какой-нибудь «мушиный» крючок не впился ей в палец.

Когда Глеб чинил удочки, он всегда напевал одно и то же:

Сидел рыбак веселый
На берегу реки,
И перед ним по ветру
Качались поплавки.

Но в это лето Глебу пришлось туго: из-за засухи пропали черви. Даже самые шустрые мальчишки отказывались их копать.

Глеб пришел в отчаяние и написал на воротах дома огромными белыми буквами:

«ЗДЕСЬ ПРОИЗВОДИТСЯ СКУПКА ЧЕРВЕЙ ОТ НАСЕЛЕНИЯ».

Но это тоже не помогло. Прохожие останавливались, читали надпись, с восхищением качали головами: «Ну и хитрый же человек, чего написал!» – и шли дальше. А на второй день какой-то мальчишка приписал внизу такими же огромными буквами:

«В ОБМЕН НА КАРТОФЕЛЬНОЕ ВАРЕНЬЕ».

Пришлось стереть надпись.

Глеб начал ходить за три километра в овраг, где под кучами старых щепок можно было накопать за час десятка два червей.

Глеб их берег, будто эти черви были золотые: перекладывал сырым мхом, завязывал банку с червями марлей и держал ее в темном погребе.

Там-то их и отыскала маленькая лягушка. Она долго трудилась, пока стащила марлю, потом залезла в банку и начала есть червей. Она так увлеклась, что не заметила, как в погреб спустился Глеб, вытащил ее из банки за задние лапки и вынес во двор. Там Таня кормила злую подслеповатую курицу.

– Вот! – сказал Глеб грозным голосом. – Человек трудится в поте лица, чтобы нарыть хоть десяток червей, а нахальная лягушка бессовестно их ворует. И даже научилась развязывать марлю. Придется ее проучить.

– Как? – спросила с испугом Таня, а курица искоса посмотрела на лягушку прищуренным глазом.

– Отдать ее на съедение этой курице – и все!

Лягушка отчаянно задрыгала лапками, но вырваться ей не удалось. Курица взъерошилась, взлетела и чуть было не вырвала лягушку у Глеба.

– Не смей! – закричала Таня на курицу и заплакала.

Курица отбежала в сторону, поджала лапу и стала ждать, что будет дальше.

– Дядя Глеб, зачем же ее убивать? Дай ее мне.

– Чтобы она опять воровала?

– Нет. Я ее посажу в стеклянную банку и буду кормить. Разве тебе самому ее не жалко?

– Ну ладно! – согласился Глеб. – Бери, так и быть. Ни за что бы я ее не простил, если бы ты не заступилась. И если бы это была обыкновенная лягушка.

– А разве она необыкновенная? – спросила Таня и перестала плакать.

– А ты не видишь? Это древесная лягушка, квакша. Она замечательно предсказывает дождь.

– Вот она его нам и предскажет, – с облегчением вздохнула Таня и скороговоркой повторила слова, которые каждый день слышала от плотника Игната: – Дождик ой как нужен! А то хлеба и огороды посохнут, и тогда не миновать беды!

Глеб отдал лягушку Тане. Она посадила ее в банку с травой и поставила на подоконник.

– Веточку нужно какую-нибудь засунуть в банку, – посоветовал Глеб.

– Зачем?

– Когда она влезет на веточку и начнет квакать, значит, будет дождь.

А дождя все не было. Лягушка, сидя в банке, слушала разговоры людей о засухе и тяжело дышала: жить в банке было, конечно, безопасно, сытно, но душно.

Однажды ночью лягушка вылезла по кленовой ветке из банки и осторожно, останавливаясь и прислушиваясь, поскакала в сад. Там, в беседке, под крышей, жила в гнезде ласточка.

Лягушка тихонько квакнула, и ласточка тотчас выглянула из гнезда.

– Тебе чего? – спросила она – Весь день носишься-носишься, даже звон в голове стоит. А тут еще и ночью каждый будит, отдохнуть не дает.

– Ты сначала послушай, а потом будешь чирикать, – ответила лягушка. – Я тебя никогда еще не будила.

– Ну ладно, рассказывай, – ответила ласточка и зевнула. – Что у тебя стряслось?

Тогда лягушка рассказала ласточке, что девочка Таня спасла ее, лягушку, от смерти и она, лягушка, все думала, что бы такое хорошее сделать для Тани. И вот, наконец, придумала, но без ласточкиной помощи ничего не получится.

Люди очень тревожатся оттого, что нет дождя. Все сохнет. Хлеб может сгореть на корню. Даже для них, для птиц и лягушек, пришло трудное время: пропали червяки и улитки.

Лягушка слышала, как отец Тани, агроном, говорил о засухе, а Таня слушала его и заплакала: ей было жалко и отца и всех колхозников, что мучаются из-за этой засухи. Лягушка видела, как Таня стояла однажды около высохшего куста малины, трогала почернелые, ломкие листья и тоже плакала. И еще лягушка слышала, как Танин отец говорил, что люди скоро придумают искусственный дождь. Но пока этого дождя еще нет, и людям надо помочь.

– Помочь-то надо, – ответила ласточка. – Только как? Дождь отсюда далеко, за тысячу километров. Я вчера до него немного не долетела. А видеть видела. Сильный дождь, обложной. Только он сюда не дойдет – весь выльется по дороге.

– А ты его приведи, – попросила лягушка.

– Легко сказать – приведи. Да и не наше это, ласточкино, дело. Это стрижей надо просить. Они быстрее летают.

– А ты поговори со стрижами.

– Так с ними и поговоришь. Сама небось знаешь, что за народ. Одного какого-нибудь стрижонка нечаянно крылом зацепишь – не оберешься неприятностей. Сейчас же в драку лезут. Крик, шум, писк.

Лягушка отвернулась, и из ее глаз скатилась в траву маленькая слеза.

– Ну что ж, – прошептала она, – уж если вы, ласточки, не можете привести дождь, тогда со стрижами и говорить нечего.

– Это как так не можем? – рассердилась ласточка. – Кто это тебе сказал? Мы всё можем. Даже увернуться от молнии и обогнать самолет. Для нас дождь привести – пустое дело. Только надо всех ласточек собрать, со всей области.

Ласточка почистила клюв лапкой, подумала.

– Ну ладно! Не реви. Пригоним сюда дождь.

– А когда? – спросила лягушка.

Ласточка снова почесала клюв лапой.

– Надо сообразить. Это не так просто. Собрать всех ласточек – два часа. Лететь до дождя тоже два часа. Обратно с дождем лететь потруднее. Часа четыре пролетим, не меньше. Часов в десять утра будем здесь. Ну, прощай!

Ласточка перелетела на скворечню, пискнула и исчезла за тесовыми крышами.

Лягушка вернулась в дом. Там все спали.

Лягушка влезла в банку, взобралась на ветку клена и тихонько квакнула. Никто не проснулся. Тогда она квакнула громче, потом еще громче, еще и еще, и вскоре ее кваканье заполнило все комнаты, стало слышно в саду. И по всей деревне, в ответ на него, сразу всполошились и заорали петухи. Они старались перекричать друг друга, срывали голоса, сипли и снова орали, неистово хлопая крыльями. Они подняли такой гомон, что со сна можно было подумать, будто в деревне пожар.

В доме все сразу проснулись.

– Что случилось? – спросонок спросила Таня.

– Дождь будет! Дождь! – ответил ей из соседней комнаты отец. – Слышишь, квакша кричит! И петухи заголосили по всем дворам. Верная примета.

Глеб вошел со свечой в комнату к Тане и посветил на банку с лягушкой.

– Ну так и есть! – сказал он. – Так я и думал! Квакша влезла на ветку и кричит, надрывается. Даже позеленела от натуги.

Утро пришло, как всегда, безоблачное, но часам к десяти далеко на западе громыхнул и рассыпался по полям первый гром.

Колхозники вышли на обрыв над рекой и смотрели на запад, прикрыв глаза ладонями. Ребята полезли на крыши. Ариша начала торопливо подставлять под все водосточные трубы лоханки и ведра. Отец Тани каждую минуту выходил во двор, смотрел на небо, прислушивался и все повторял: «Лишь бы не мимо, лишь бы захватила нас эта гроза». Таня ходила следом за ним и тоже прислушивалась.

Гром подходил ближе. Его раскаты стали торжественнее и шире. На западе поднялась черная туча. Глеб спешно собирал свои удочки и смазывал сапоги, после грозы должен был начаться, по его словам, бешеный клев.

Потом в воздухе запахло свежестью дождя. Сад тихонько зашумел листвой, туча придвинулась, и веселая молния как бы распахнула во всю глубину огромное небо.

Первая капля дождя звонко ударила по железной крыше. Тотчас стало так тихо, будто все прислушивались к этому звуку и, затаив дыхание, ждали второй капли. Сам дождь тоже прислушивался и соображал, правильно ли он уронил эту первую пробную каплю. И, помедлив, решил, что правильно, потому что вдруг сразу сорвался и загрохотал по крыше тысячами капель. За окнами полились–заблестели полноводные струи дождя.

– Идите сюда! – закричал с мезонина Глеб. – Скорее!

Все побежали по лестнице на мезонин, а Таня, конечно, отстала.

Сверху все увидели, как тысячи, а может быть, десятки тысяч маленьких птиц гнали над землей дождевую тучу, не давали ей свернуть в сторону, бросались на нее несметными стаями, и от ветра, поднятого их крыльями, туча все ниже опускалась к земле и нехотя шла, ворча и громыхая, на иссохшие поля и огороды.

Иные птицы подхватывали на лету отдельные струйки дождя и неслись с ними вперед, будто волочили за собой прозрачные водяные нитки.

Иногда все птицы сразу встряхивали крыльями. Тогда дождь усиливался и так гремел, что на мезонине все перекрикивались и не слышали друг друга.

– Что это такое? – прокричала Таня. – Птичий дождь?

– Не понимаю, – ответил Танин отец. – А ты что-нибудь соображаешь, Глеб?

– Ничего не соображаю, – ответил Глеб. – Похоже на всемирный перелет ласточек.

Когда грохот дождя по крыше перешел в ровный и спокойный гул и пронеслись все ласточки, Таня выпустила лягушку из банки в свежий и шумный сад. Там вся трава и листья качались от ударов дождя.

Таня осторожно погладила лягушку по маленькой холодной голове и сказала:

– Ну, спасибо тебе, что накликала дождь. Ты живи теперь спокойно, тебя никто не тронет.

Лягушка посмотрела на Таню и ничего не ответила. Она не могла выговорить на человеческом языке ни одного слова. Она умела только квакать. Но во взгляде ее была такая преданность, что Таня еще раз погладила ее по голове.

Лягушка прыгнула под листья табака и начала ежиться и отряхиваться купаться под дождем.

С тех пор лягушку никто не трогал. Ариша перестала взвизгивать, когда встречалась с ней, а Глеб каждый день откладывал для нее из своей заветной «червивой» банки несколько лучших червей.

А вокруг густо заколосились хлеба, политые дождем, засверкали от света сырые сады, огороды, запахло сочными огурцами, помидорами и буйным укропом. И рыба начала клевать так жадно, что каждый день обрывала у Глеба драгоценные золоченые крючки.

Таня бегала по саду, играла в прятки с лягушкой, и платье ее промокло от росы. Любопытные паучки суетливо спускались с веток на невидимых паутинках, чтобы узнать, почему в саду столько возни и смеха. Узнав, в чем дело, они успокаивались, сматывали свои паутинки в серые шарики, маленькие, как булавочные головки, и засыпали в теплой тени листьев.




Барсучий нос

Озеро около берегов было засыпано ворохами желтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули.

Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась черной, как деготь.

Там мы ловили разноцветных окуней. Они бились и сверкали в траве, как сказочные японские петухи. Мы вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами.

Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далекие облака и синий густой воздух. По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звезды.

У нас на стоянке горел костер. Мы жгли его весь день и ночь напролет, чтобы отгонять волков, — они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоили дым костра и веселые человеческие крики.

Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве у костра начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей.

Картошка жарилась на сковороде, от нее шел острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах.

С нами был маленький мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночевки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас, взрослых, он все замечал и рассказывал.

Он был выдумщик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины.

Мы делали вид, что верили ему.

Все, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над черными озерами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен.

Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли. Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, — кто знает, что это мог быть за зверь!

Через полчаса зверь высунул из травы мокрый черный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы показалась острая морда с черными пронзительными глазами. Наконец показалась полосатая шкурка.

Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке.

Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжется, но я опоздал — барсук прыгнул к сковородке и сунул в нее нос…

Запахло паленой кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли.

На озере и в лесу началось смятение. Без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука.

Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожженный нос. Я не поверил.

Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах — мшарах, плескались рыбы, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться.

Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что он не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук.

Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом.

Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожженный нос.

Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами.

Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь.

Через год я встретил на берегах этого же озера барсука со шрамом на носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники.

С тех пор я его больше не видел.




Новенькая — рассказ Пантелеева

На улицах еще не совсем рассвело, и синие лампочки еще горели у подъездов и над воротами домов, а Володька Бессонов уже бежал в школу. Бежал он очень быстро, — во-первых, потому, что на улице было холодно: говорят, что таких морозов, как в этом, 1940 году, в Ленинграде не было уже сто лет; а во-вторых, Володьке очень хотелось самым первым явиться сегодня в класс. Вообще-то он не был особенно прилежным и выдающимся мальчиком. В другое время он, пожалуй, и опоздать не постеснялся бы. А тут — в первый день после каникул — было почему-то здорово интересно прийти именно первым и потом на каждом шагу и где только можно говорить:

— А вы знаете, я сегодня первый пришел!..

Он даже не остановился, чтобы посмотреть на огромные, выкрашенные в белую краску танки, которые, покачиваясь и оглушительно громыхая, проходили в это время по улице. Да это было и не очень-то интересно, — танков теперь в городе было, пожалуй, побольше, чем трамваев.

На одну минуту только остановился Володька на углу — послушать радио. Передавали оперативную сводку штаба Ленинградского военного округа. Но и тут ничего интересного не было сегодня: поиски разведчиков и на отдельных участках фронта ружейно-пулеметная и артиллерийская перестрелка…

В раздевалке тоже еще горела синяя лампочка. Старая нянюшка дремала, положив голову на деревянный прилавок, около пустых вешалок.

— Здрасти, нянечка! — заорал Володька, кидая свой портфель на прилавок.

Старуха испуганно вскочила и захлопала глазами.

— С добрым утром вас! Хорошего аппетита! — затараторил Володька, снимая пальто и галоши. — Что? Не ждали? А я ведь, вы знаете, первый пришел!!!

— А вот и врешь, балаболка, — сказала старуха, потягиваясь и зевая.

Володька оглянулся и увидел на соседней вешалке маленькое девичье пальто с белым, кошачьим или заячьим, воротником.

«Эх, надо же! — подумал он с досадой. — Какая-то фыфра обскакала на полкилометра…»

Он попытался по виду определить, чье это пальто. Но что-то не мог вспомнить, чтобы у какой-нибудь девочки в их классе было пальто с заячьим воротником.

«Значит, это из другого класса девчонка, — подумал он. — Ну, а из чужого класса не считается. Все равно я первый».

И, пожелав нянюшке «спокойной ночи», он подхватил свой портфель и поскакал наверх.

* * *

…В классе за одной из первых парт сидела девочка. Это была какая-то совсем незнакомая девочка — маленькая, худенькая, с двумя белокурыми косичками и с зелеными бантиками на них. Увидев девочку, Володька подумал, что он ошибся и заскочил не в свой класс. Он даже попятился обратно к двери. Но тут он увидел, что класс этот — никакой не чужой, а его собственный, четвертый класс — вон на стене висит рыжий кенгуру с поднятыми лапами, вон коллекция бабочек в ящике за стеклом, вон его собственная, Володькина, парта.

— С добрым утром! — сказал Володька девочке. — Хорошего аппетита. Как вы сюда попали?

— Я — новенькая, — сказала девочка очень тихо.

— Ну? — удивился Володька. — А почему — зимой! А чего ж ты так рано?

Девочка ничего не сказала и пожала плечами.

— Может быть, ты не в тот класс пришла? — сказал Володька.

— Нет, в этот, — сказала девочка. — В четвертый «Б».

Володька подумал, почесал затылок и сказал:

— Чур, я тебя первый увидел.

Он прошел к своей парте, внимательно осмотрел ее, потрогал для чего-то крышку, — все было в порядке; и крышка открывалась и закрывалась, как полагается.

В это время в класс вошли две девочки. Володька захлопнул парту и закричал:

— Кумачева, Шмулинская! Здравствуйте! С добрым утром! У нас новенькая!.. Я ее первый увидел…

Девочки остановились и тоже с удивлением посмотрели на новенькую.

— Правда? Новенькая?

— Да, — сказала девочка.

— А почему ты зимой? А как тебя зовут?

— Морозова, — сказала девочка.

Тут появилось еще несколько человек. Потом еще. И всем Володька объявлял:

— Ребята! У нас новенькая! Ее зовут Морозова. Я ее первый увидел.

Новенькую обступили. Стали разглядывать, расспрашивать. Сколько ей лет? И как ее зовут? И почему она зимой поступает в школу?

— Я не тутэшняя, — потому, — сказала девочка.

— Что значит «не тутэшняя»? Ты что — не русская?

— Нет, русская. Только я с Украины приихала.

— С какой? С Западной?

— Нет. С Восточной, — сказала девочка.

Отвечала она очень тихо и коротко и, хотя не смущалась нисколько, была какая-то грустная, рассеянная, и все время казалось, что ей хочется вздохнуть.

— Морозова, хочешь давай будем сидеть со мной? — предложила ей Лиза Кумачева. — У меня место свободное.

— Давай, все равно, — сказала новенькая и пересела на Лизину парту.

В этот день почти весь класс явился раньше, чем обычно. Каникулы в этом году тянулись почему-то необыкновенно долго и томительно.

Ребята не виделись всего две недели, но за это время у каждого накопилось новостей больше, чем в другое время за все лето.

Волька Михайлов ездил с отцом в Териоки, видел взорванные и сожженные дома и слышал — правда, издалека — настоящие артиллерийские выстрелы. У Любы Казанцевой бандиты ограбили сестру, сняли с нее меховую жакетку, когда она возвращалась вечером домой с фабрики. У Жоржика Семенова ушел добровольцем на войну с белофиннами брат, известный лыжник и футболист. А у Володьки Бессонова хотя своих новостей и не было, зато он «своими ушами» слышал, как в очереди одна старуха говорила другой, будто «своими глазами» видела, как в Парголове около кладбища постовой милиционер сбил из нагана финский бомбардировщик…

Володьке не поверили, знали, что он балаболка, но все-таки дали ему поврать, потому что все-таки это было интересно и потому еще, что он очень смешно об этом рассказывал.

Заговорившись, ребята забыли о новенькой и не заметили, как прошло время. А за окнами уже совсем рассвело, и вот в коридоре зазвенел звонок, зазвенел как-то особенно — громко и торжественно.

Ребята быстрее, чем обычно, расселись по партам.

В это время в класс вбежала запыхавшаяся длинноногая Вера Макарова.

— Ребята! — закричала она. — Вы знаете… Новость!..

— Что? Что такое? Какая? — закричали вокруг.

— Вы знаете… у нас… у нас… новенькая…

— Ха! — захохотали ребята. — Новость! Давно без тебя знаем…

— Новенькая учительница, — сказала Вера.

— Учительница?

— Ага. Вместо Элеоноры Матвеевны будет. Ой, вы бы видели! — Вера всплеснула своими длинными руками. — Хорошенькая… Молоденькая… Глаза голубые, а волосы…

Ей не пришлось дорисовывать портрет новой учительницы. Открылась дверь, и на пороге появилась она сама — действительно очень молодая, голубоглазая, с двумя золотистыми косами, заплетенными, как венок, вокруг головы.

Ребята поднялись ей навстречу, и в тишине какая-то девочка громко прошептала своей соседке:

— Ой, и правда, какая хорошенькая!..

Учительница чуть заметно улыбнулась, подошла к своему столику, положила портфель и сказала:

— Здравствуйте, ребята. Вот вы какие! А мне говорили, что вы маленькие. Садитесь, пожалуйста.

Ребята сели. Учительница прошлась по классу, остановилась, опять улыбнулась и сказала:

— Ну, давайте познакомимся. Меня зовут Елизавета Ивановна. А вас?

Ребята засмеялись. Учительница прошла к столу и раскрыла журнал.

— О, да вас тут много. Ну, давайте все-таки знакомиться. Антонова — кто это?

— Я! — сказала Вера Антонова, поднимаясь.

— Ну, расскажи мне немножко о себе, — сказала учительница, присаживаясь к столу. — Как тебя зовут? Кто твои папа и мама? Где ты живешь? Как ты учишься?

— Учусь — ничего, хорошо, — сказала Вера.

Ребята зафыркали.

— Ну, садись, — усмехнулась учительница. — Поживем — увидим. Следующий — Баринова!

— Я!

— А тебя как зовут?

Баринова сказала, что ее зовут Тамара, что живет она в соседнем доме, что мама у нее буфетчица, а папа умер, когда она еще была маленькая.

Пока она это рассказывала, Володька Бессонов нетерпеливо ерзал на своей парте. Он знал, что его фамилия — следующая, и не мог дождаться очереди.

Не успела учительница вызвать его, как он вскочил и затараторил:

— Меня зовут Володя. Мне одиннадцать лет. Мой папа — парикмахер. Я живу угол Обводного канала и Боровой. У меня есть собака Тузик…

— Тихо, тихо, — улыбнулась учительница. — Ладно, садись, хватит, о Тузике ты мне после расскажешь. А то я с твоими товарищами не успею познакомиться.

Так она постепенно, по алфавиту, опросила полкласса. Наконец подошла очередь новенькой.

— Морозова! — выкликнула учительница.

Со всех сторон закричали:

— Это новенькая! Елизавета Ивановна, она новенькая. Она сегодня первый раз.

Учительница внимательно посмотрела на маленькую, худенькую девочку, поднявшуюся из-за своей парты, и сказала:

— Ах, вот как?

— Елизавета Ивановна! — закричал Володька Бессонов, поднимая руку.

— Ну, что?

— Елизавета Ивановна, эта девочка новенькая. Ее зовут Морозова. Я ее сегодня первый увидел…

— Да, да, — сказала Елизавета Ивановна. — Мы уже слышали об этом. Ну, что ж, Морозова, — обратилась она к новенькой, — расскажи и ты нам о себе. Это будет интересно не только мне, но и твоим новым товарищам.

Новенькая тяжело вздохнула и посмотрела куда-то в сторону, в угол.

— Меня зовут Валя, — сказала она. — Мне будет скоро двенадцать лет. Я родилась у Киеви и все время там жила — с папой и мамой. А потом…

Тут она запнулась и совсем тихо, одними губами сказала:

— Потом мой папа…

Что-то мешало ей говорить.

Учительница вышла из-за стола.

— Хорошо, Морозова, — сказала она, — хватит. Ты после расскажешь.

Но было уже поздно. У новенькой задрожали губы, она повалилась на парту и громко, на весь класс заплакала.

Ребята повскакали со своих мест.

— Что с тобой? Морозова! — крикнула учительница.

Новенькая не отвечала. Она уткнулась лицом в сложенные на парте руки и делала все, чтобы сдержать слезы, но, как ни старалась, как ни сжимала зубы, — слезы все текли и текли, и плакала она все громче и все безутешнее.

Учительница подошла к ней и положила руку ей на плечо.

— Ну, Морозова, — сказала она, — милая, ну, успокойся…

— Елизавета Ивановна, может быть, она больная? — сказала ей Лиза Кумачева.

— Нет, — ответила учительница.

Лиза взглянула на нее и увидела, что учительница стоит, закусив губу, и что глаза у нее стали мутные, и что она тяжело и порывисто дышит.

— Морозова… не надо, — сказала она и погладила новенькую по голове.

В это время за стеной зазвенел звонок, и учительница, ни слова не сказав, повернулась, подошла к своему столу, взяла портфель и быстро вышла из класса.

Новенькую со всех сторон окружили. Стали ее теребить, уговаривать, успокаивать. Кто-то побежал в коридор за водой, и когда она, стуча зубами, сделала несколько глотков из жестяной кружки, она успокоилась немножко и даже сказала «спасибо» тому, кто ей принес воду.

— Морозова, ты что? Что с тобой? — спрашивали вокруг.

Новенькая не отвечала, всхлипывала, глотала слезы.

— Да что с тобой? — не отставали ребята, наседая со всех сторон на парту.

— Ребята, уйдите! — отталкивала их Лиза Кумачева. — Ну, как вам не стыдно! Мало ли… может быть, у нее кто-нибудь умер.

Эти слова подействовали и на ребят и на новенькую. Новенькая опять повалилась на парту и еще громче заплакала, а ребята смутились, замолчали и стали понемногу расходиться.

Когда, после звонка, Елизавета Ивановна снова появилась в классе, Морозова уже не всхлипывала, только изредка шмыгала носом и сжимала в руке маленький, промокший до последней ниточки платок.

Учительница ей ничего больше не сказала и сразу же приступила к уроку.

Вместе со всем классом новенькая писала диктовку. Собирая тетради, Елизавета Ивановна остановилась около ее парты и негромко спросила.

— Ну, как, Морозова?

— Хорошо, — пробурчала новенькая.

— Может быть, тебе лучше все-таки пойти домой?

— Нет, — сказала Морозова и отвернулась.

Больше за весь день Елизавета Ивановна к ней не обращалась и не вызывала ее ни на русском ни на арифметике. Товарищи тоже оставили ее в покое.

В конце концов, что тут особенно интересного в том, что маленькая девочка заплакала на уроке? О ней просто забыли. Только Лиза Кумачева почти каждую минуту спрашивала у нее, как она себя чувствует, и новенькая или говорила ей «спасибо», или ничего не отвечала, а только кивала головой.

Кое-как досидела она до конца уроков, и не успел отзвенеть последний звонок, как она торопливо собрала свои книжки и тетради, затянула их ремешком и побежала к выходу.

У вешалки, постукивая номерком о прилавок, уже стоял Володька Бессонов.

— Вы знаете, нянечка, — говорил он, — у нас в классе новенькая. Ее зовут Морозова. Она с Украины приехала. С Восточной… Вот она! — сказал он, увидев Морозову. Потом посмотрел на нее, сморщил нос и сказал: — Что, плакса-вакса, не удалось обскакать? Я все-таки первый ухожу. Да-с.

Новенькая взглянула на него с удивлением, а он прищелкнул языком, повернулся на каблуках и стал натягивать пальто, — как-то по-особенному, всовывая руки в оба рукава сразу.

Из-за Володьки новенькой не удалось уйти незамеченной из школы. Пока она одевалась, в раздевалке набился народ.

Застегивая на ходу коротенькое пальтецо с белым заячьим воротником, она вышла на улицу. Почти следом за ней выбежала на улицу Лиза Кумачева.

— Морозова, тебе в какую сторону? — сказала она.

— Мне — сюда, — показала налево новенькая.

— Ой, по пути, значит, — сказала Лиза, хотя идти ей нужно было совсем в другую сторону. Просто ей очень хотелось поговорить с новенькой.

— Ты на какой улице живешь? — спросила она, когда они дошли до угла.

— А что? — спросила новенькая.

— Ничего… Просто так.

— На Кузнечном, — сказала новенькая и зашагала быстрее. Лиза еле-еле поспевала за ней. Ей очень хотелось как следует расспросить новенькую, но она не знала, с чего начать.

— Правда, Елизавета Ивановна хорошенькая? — сказала она.

Новенькая помолчала и спросила:

— Это какая Елизавета Ивановна? Учительница?

— Да. Правда, она чудная?

— Ничего, — пожала плечами новенькая.

Здесь, на улице, в своем легком пальтишке она казалась еще меньше, чем в классе. Нос и все лицо у нее на морозе страшно покраснели. Лиза решила, что лучше всего заговорить для начала о погоде.

— У вас что — на Украине — теплее или холоднее? — сказала она.

— Трохи теплей, — сказала новенькая. Вдруг она убавила шаг, посмотрела на свою спутницу и сказала:

— Скажи, это очень глупо, що я так ревела сегодня у классе?

— Ну, почему? — пожала плечами Лиза. — У нас тоже девочки плачут… А ты почему плакала, что у тебя случилось, а?

Она думала почему-то, что новенькая ей не ответит. Но та посмотрела на Лизу и сказала:

— У меня папа пропал.

Лиза даже остановилась от удивления.

— Как пропал? — сказала она.

— Он — летчик, — сказала новенькая.

— А где он — в Киеве пропал?

— Нет, здесь — на фронте…

Лиза открыла рот.

— Он что у тебя — на войне?

— Ну, да, конечно, — сказала новенькая, и Лиза, посмотрев на нее, увидела, что у нее в глазах опять блестят слезы.

— А как же он пропал?

— Ну, как вообще на войне пропадают. Улетел, и никто не знает, що с ним. Одиннадцать дней от него писем не было.

— Может быть, некогда ему? — неуверенно сказала Лиза.

— Ему и всегда некогда, — сказала новенькая. — А он все-таки в декабре оттуда восемь листиков прислал.

— Да, — сказала Лиза и покачала головой. — А вы когда, давно из Киева приехали?

— Мы сразу, вместе с ним приихалы, як только война началась — на третий день.

— И мама твоя приехала?

— Конечно.

— Ох, наверно, она тоже волнуется! — сказала Лиза. — Плачет, наверно, да?

— Нет, — сказала новенькая. — Моя мама умиет не плакать…

Она посмотрела на Лизу, сквозь слезы усмехнулась и сказала:

— А я вот не умию…

Лиза хотела сказать ей что-нибудь хорошее, теплое, утешительное, но в эту минуту новенькая остановилась, протянула ей руку и сказала:

— Ну, до свиданья, теперь я одна пойду.

— Почему? — удивилась Лиза. — Это ж еще не Кузнечный. Я тебя провожу.

— Нет, нет, — сказала новенькая и, торопливо пожав Лизину руку, побежала дальше одна.

Лиза видела, как она свернула за угол — в Кузнечный переулок. Из любопытства Лиза тоже дошла до угла, но когда она заглянула в переулок новенькой там уже не было.

* * *

На следующее утро Валя Морозова пришла в школу очень поздно, перед самым звонком. Когда она появилась в классе, там сразу стало очень тихо, хотя за минуту до этого стоял такой гвалт, что в окнах звенели стекла, а мертвые бабочки в классной коллекции шевелили крылышками, как живые. По тому, как участливо и жалостливо все на нее посмотрели, новенькая поняла, что Лиза Кумачева уже успела рассказать о вчерашнем их разговоре на улице. Она покраснела, смутилась, пробормотала «здравствуйте», и весь класс, как один человек, ответил ей:

— Здравствуй, Морозова!

Ребятам, конечно, было очень интересно узнать, что у нее слышно нового и нет ли известий от отца, но никто не спросил у нее об этом, и только Лиза Кумачева, когда новенькая уселась рядом с ней за парту, негромко сказала:

— Что, нет?

Морозова покачала головой и глубоко вздохнула.

За ночь она еще больше осунулась и похудела, но, как и вчера, жиденькие белокурые косички ее были тщательно заплетены, и в каждой из них болтался зеленый шелковый бантик.

Когда зазвенел звонок, к парте, где сидели Морозова и Кумачева, подошел Володька Бессонов.

— Здравствуй, Морозова. С добрым утром, — сказал он. — Сегодня погода хорошая. Двадцать два градуса только. А вчера двадцать девять было.

— Да, — сказала Морозова.

Володька постоял, помолчал, почесал затылок и сказал:

— А что, интересно, Киев большой город?

— Большой.

— Больше Ленинграда?

— Меньше.

— Интересно, — сказал Володька, помотав головой. Потом он еще помолчал и сказал:

— А как, интересно, будет по-украински собака? А?

— А что? — сказала Морозова. — Так и будет — собака.

— Гм, — сказал Володька. Потом он вдруг тяжело вздохнул, покраснел, посопел носом и сказал:

— Ты… это… как его… не сердись, что я тебя вчера плаксой-ваксой назвал.

Новенькая улыбнулась и ничего не ответила. А Володька еще раз шмыгнул носом и отправился к своей парте. Через минуту Морозова услышала его звонкий, захлебывающийся голос:

— Ребята, вы знаете, как по-украински будет собака? Не знаете? А я знаю…

— Ну, как же, интересно, будет по-украински собака?

Володька оглянулся. В дверях, с портфелем под мышкой, стояла Елизавета Ивановна, новая учительница.

— Собака — собака и будет, Елизавета Ивановна, — сказал Володька, поднимаясь вместе с другими навстречу учительнице.

— Ах, вот как? — улыбнулась учительница. — А я думала, как-нибудь поинтереснее. Здравствуйте, товарищи. Садитесь, пожалуйста.

Она положила на столик портфель, поправила на затылке волосы и опять улыбнулась:

— Ну, как поживают наши уроки?

— Ничего, Елизавета Ивановна, спасибо. Живы, здоровы! — закричал Володька.

— А это мы сейчас увидим, — сказала учительница, раскрывая классный журнал.

Взгляд ее пробежал по списку учеников. Все, кто не очень уверенно чувствовали себя в этот день в арифметике, — съежились и насторожились, только Володька Бессонов нетерпеливо подпрыгивал на своей задней парте, мечтая, как видно, что его и тут вызовут первым.

— Морозова — к доске! — сказала учительница.

Почему-то по классу пробежал ропот. Всем показалось, наверно, что это не очень-то хорошо, что вызывают Морозову. Можно было бы сегодня ее и не беспокоить.

— Отвечать можешь? — спросила у новенькой учительница. — Уроки выучила?

— Выучила. Могу, — чуть слышно ответила Морозова и пошла к доске.

Отвечала она урок очень плохо, путалась и сбивалась, и Елизавета Ивановна несколько раз обращалась за помощью к другим. И все-таки не отпускала ее и держала у доски, хотя все видели, что новенькая еле стоит на ногах, и что мел у нее в руке дрожит, и цифры на доске прыгают и не хотят стоять прямо.

Лиза Кумачева готова была расплакаться. Она не могла спокойно смотреть, как бедная Валя Морозова в десятый раз выписывает на доске неправильное решение, стирает его и пишет снова, и опять стирает, и опять пишет. А Елизавета Ивановна смотрит на нее, качает головой и говорит:

— Нет, неправильно. Опять неправильно.

«Ах, — думала Лиза. — Если бы Елизавета Ивановна знала! Если б она знала, как тяжело сейчас Вале! Она бы отпустила ее. Она бы не стала ее мучить».

Ей хотелось вскочить и закричать: «Елизавета Ивановна! Хватит! Довольно!..»

Наконец, новенькой удалось написать правильное решение. Учительница отпустила ее и поставила в журнале отметку.

— Теперь попросим к доске Бессонова, — сказала она.

— Так и знал! — закричал Володька, вылезая из-за своей парты.

— А уроки ты знаешь? — спросила учительница. — Задачи решил? Не трудно было?

— Хе! Легче пуха и пера, — сказал Володька, подходя к доске. Я, вы знаете, за десять минут все восемь штук решил.

Елизавета Ивановна дала ему задачу на что же правило. Володька взял мел и задумался. Так он думал минут пять, по меньшей мере. Он вертел в пальцах огрызок мела, писал в уголке доски какие-то малюсенькие цифры, стирал их, чесал нос, чесал затылок.

— Ну, как же? — не выдержала наконец Елизавета Ивановна.

— Минуточку, — сказал Володька. — Минуточку… я сейчас… Как же это?

— Садись, Бессонов, — сказала учительница.

Володька положил мел и, ни слова не говоря, вернулся на свое место.

— Видали! — обратился он к ребятам. — Каких-нибудь пять минуток у доски постоял и — целую двойку заработал.

— Да, да, — сказала Елизавета Ивановна, оторвавшись от журнала. — Одним словом — легче пуха и пера.

Ребята долго смеялись над Володькой. Смеялась и Елизавета Ивановна, и сам Володька. И даже новенькая улыбалась, но видно было, что ей не смешно, что улыбается она только из вежливости, за компанию, а на самом деле ей не смеяться, а плакать хочется… И, взглянув на нее, Лиза Кумачева поняла это и первая перестала смеяться.

В перемену несколько девочек собрались в коридоре у кипяточного бака.

— Вы знаете, девочки, — сказала Лиза Кумачева, — я хочу поговорить с Елизаветой Ивановной. Надо ей рассказать про новенькую… Чтобы она с ней не так строго. Ведь она не знает, что у Морозовой такое несчастье.

— Пойдемте, поговорим с ней, — предложила Шмулинская.

И девочки гурьбой побежали в учительскую.

В учительской рыжая Марья Васильевна, из четвертого «А», разговаривала по телефону.

— Да, да… хорошо… да! — кричала она в телефонную трубку и, кивая, как утка, головой, без конца повторяла: — Да… да… да… да… да… да…

— Вам что, ребята? — сказала она, оторвавшись на минуту от трубки.

— Елизаветы Ивановны тут нет? — спросили девочки.

Учительница показала головой на соседнюю комнату.

— Елизавета Ивановна! — крикнула она. — Вас ребята спрашивают.

Елизавета Ивановна стояла у окна. Когда Кумачева и другие вошли в комнату, она быстро повернулась, подошла к столу и склонилась над грудой тетрадок.

— Да? — сказала она, и девочки увидели, что она торопливо вытирает платком глаза.

От неожиданности они застряли в дверях.

— Что вы хотели? — сказала она, внимательно перелистывая тетрадку и что-то разглядывая там.

— Елизавета Ивановна, — сказала, выступая вперед, Лиза. — Мы хотели… это… мы хотели поговорить относительно Вали Морозовой.

— Ну? Что? — сказала учительница и, оторвавшись от тетрадки внимательно посмотрела на девочек.

— Вы знаете, — сказала Лиза, — ведь у нее отец…

— Да, да, девочки, — перебила ее Елизавета Ивановна. — Я знаю об этом. Морозова очень страдает. И это хорошо, что вы о ней заботитесь. Не надо только показывать, что вы ее жалеете и что она несчастнее других. Она очень слабая, болезненная… в августе у нее был дифтерит. Надо, чтобы она поменьше думала о своем горе. Сейчас о своем много думать нельзя — не время. Ведь у нас, милые мои, самое ценное, самое дорогое в опасности — наша Родина. А что касается Вали — будем надеяться, что отец ее жив.

Сказав это, она опять склонилась над тетрадкой.

— Елизавета Ивановна, — сказала, засопев, Шмулинская, — а вы почему плачете?

— Да, да, — сказали, окружив учительницу, остальные девочки. — Что с вами, Елизавета Ивановна?

— Я? — повернулась к ним учительница. — Да что с вами, голубушки! Я не плачу. Это вам показалось. Это, наверно, с мороза у меня глаза заслезились. И потом — здесь так накурено…

Она помахала рукой около своего лица.

Шмулинская понюхала воздух. В учительской табаком не пахло. Пахло сургучом, чернилами, чем угодно — только не табаком.

В коридоре затрещал звонок.

— Ну, шагом марш, — весело сказала Елизавета Ивановна и распахнула дверь.

В коридоре девочки остановились и переглянулись.

— Плакала, — сказала Макарова.

— Ну, факт, что плакала, — сказала Шмулинская. — И не накурено ни чуточки. Я даже воздух понюхала…

— Вы знаете, девочки, — сказала, подумав, Лиза. — Я думаю, что у нее тоже какое-нибудь несчастье…

После этого Елизавету Ивановну никогда больше не видели с заплаканными глазами. И в классе, на уроках, она всегда была веселая, много шутила, смеялась, а в большую перемену даже играла с ребятами во дворе в снежки.

К Морозовой она относилась так же, как и к остальным ребятам, задавала ей на дом не меньше, чем другим, и отметки ставила без всякой поблажки.

Училась Морозова неровно, то отвечала на «отлично», то вдруг подряд получала несколько «плохо». И все понимали, что это не потому, что она лентяйка или неспособная, а потому, что, наверно, дома она вчера весь вечер проплакала и мама ее, наверно, плакала, и — где ж тут заниматься?

А в классе Морозову тоже никогда больше не видели плачущей. Может быть, это потому, что никто никогда не заговаривал с ней об ее отце, даже самые любопытные девочки, даже Лиза Кумачева. Да и что было спрашивать? Если бы отец ее вдруг нашелся, она бы и сама, наверно, сказала, да и говорить не надо — по глазам было бы видно.

Только один раз Морозова не выдержала. Это было в начале февраля. В школе собирали подарки для посылки бойцам на фронт. После уроков, уже в сумерках, собрались ребята в классе, шили мешочки, набивали их конфетами, яблоками и папиросами. Валя Морозова тоже работала вместе со всеми. И вот тут, когда она зашивала один из мешочков, она заплакала. И несколько слезинок капнуло на этот парусиновый мешок. И все это увидели и поняли, что, наверно, в эту минуту Валя подумала об отце. Но никто ей ничего не сказал. И скоро она перестала плакать.

А на другой день Морозова не пришла в школу. Всегда она приходила одной из первых, а тут уже прозвенел звонок, и все расселись по своим местам, и уже Елизавета Ивановна показалась в дверях, а ее все не было.

Учительница, как всегда весело и приветливо, поздоровалась с классом, села за столик и принялась перелистывать журнал.

— Елизавета Ивановна! — крикнула ей с места Лиза Кумачева. — Вы знаете, почему-то Морозовой нет…

Учительница оторвалась от журнала.

— Морозова сегодня не придет, — сказала она.

— Как не придет? Почему не придет? — послышалось со всех сторон.

— Морозова заболела, — сказала Елизавета Ивановна.

— А что? Откуда вы знаете? Что — разве мама ее приходила?

— Да, — сказала Елизавета Ивановна, — приходила мама.

— Елизавета Ивановна! — закричал Володька Бессонов. — Может быть, у нее отец нашелся?!.

— Нет, — покачала головой Елизавета Ивановна. И сразу же заглянула в журнал, захлопнула его и сказала:

— Баринову Тамару — прошу к доске.

* * *

На другой день Морозова тоже не пришла. Лиза Кумачева и еще несколько девочек решили после уроков пойти ее навестить. В большую перемену они подошли в коридоре к учительнице и сказали, что хотели бы навестить больную Морозову, нельзя ли узнать ее адрес.

Елизавета Ивановна подумала минутку и сказала:

— Нет, девочки… У Морозовой, кажется, ангина, а это опасно. Не стоит к ней ходить.

И, ничего больше не сказав, пошла в учительскую.

А следующий день был выходной.

Накануне Лиза Кумачева очень долго провозилась с уроками, легла позже всех и собиралась как следует поспать — часов до десяти или до одиннадцати. Но было еще совсем темно, когда ее разбудил оглушительный звонок на кухне. В полусне она слышала, как мать открывает дверь, потом услышала какой-то знакомый голос и не сразу могла сообразить, чей это голос.

Захлебываясь и проглатывая слова, кто-то громко говорил на кухне:

— У нас в классе есть девочка. Она с Украины приехала. Ее зовут Морозова…

«Что такое? — подумала Лиза. — Что случилось?»

Второпях она натянула задом наперед платье, сунула ноги в валенки и выбежала на кухню.

Размахивая руками, Володька Бессонов что-то объяснял Лизиной маме.

— Бессонов! — окликнула его Лиза.

Володька даже не сказал «с добрым утром».

— Кумачева, — кинулся он к Лизе, — ты не знаешь, как у Морозовой отца зовут?

— Нет, — сказала Лиза. — А что такое?

— Он не капитан?

— Не знаю. А что? В чем дело?

Володька прищелкнул языком, покачал головой.

— Плохо, если не капитан, — сказал он.

— Да что такое? — чуть не закричала Лиза.

— Понимаешь, — сказал Володька. — У меня есть собака. Ее зовут Тузик. Я ее каждый выходной вожу гулять. Утром.

— Какой Тузик? — ничего не понимая, спросила Лиза.

— Тузик. Собака. Ну, не в этом дело. Одним словом, я ее повел гулять. А на улице радио. И передают Указ. Понимаешь? О награждениях бойцов и командиров. Я слушаю и вдруг слышу: за проявленную доблесть и так далее присвоить звание Героя Советского Союза командиру эскадрильи капитану Морозову Ивану… и какое-то отчество, я только не разобрал, трудное какое-то.

— Командиру эскадрильи? Правда? — сказала Лиза.

— Вот в том-то и дело… Я думаю, может, это он? Ведь он летчик?

— Ну да. Ну конечно, — сказала Лиза. — Ой, как бы узнать, как его зовут?

— Я же тебе говорю — Иван зовут… забыл только отчество… Фиктилис-тович, кажется.

— Филимонович, может быть? — сказала Лизина мама.

— Нет, — сказал Володька, — Фиктилистович.

— А может, это не он? — сказала Лиза.

— А вы к этой — к Морозовой сбегайте, — посоветовала мать. — Чего ж лучше-то. Вот и узнаете.

— Я же ее адреса не знаю, — чуть не плача, сказала Лиза.

— Как? — испугался Володька. — Не ври! Не знаешь, где она живет?

— Нет, — сказала Лиза. — Знаю только, что в Кузнечном переулке, в первом или во втором доме от угла.

— Эх, — сказал Володька. — А я-то, дурак, бежал, даже Тузика на улице бросил. Я думал, ты знаешь. Ведь вы же подруги…

— Знаю только, что на Кузнечном, — растерянно повторила Лиза.

— На Кузнечном? — подумав, переспросил Володька. — Говоришь, второй дом от угла?

— Да. Второй или первый. Или, может быть, третий…

— Может быть, двадцать третий? — рассердился Володька. — А ну, одевайся. Побежали. Может, найдем…

Через десять минут они уже были в Кузнечном переулке.

— Под воротами есть такие доски, — говорил Володька. — Деревянные. Там написано, где какой жилец живет. Будем искать Морозовых.

Они обошли пять или шесть домов, проглядели все доски, и нигде Морозовых не было.

Володька уж стал ругаться и говорить, что, наверно, Лиза путает что-нибудь и что напрасно он оставил на улице Тузика…

Он уже хотел на все плюнуть и бежать разыскивать своего Тузика, как вдруг Лиза схватила его за руку.

— Бессонов, смотри, — сказала она, — Елизавета Ивановна идет.

Володька посмотрел и увидел, что по улице действительно идет Елизавета Ивановна, их классная воспитательница. Они побежали ей навстречу и так разлетелись, что чуть не сбили ее с ног.

— Елизавета Ивановна, здравствуйте, с добрым утром! — заговорили они в один голос.

Учительница испуганно попятилась.

— Здравствуйте, ребята, — сказала она.

— Елизавета Ивановна, — не дав ей опомниться, заговорил Володька, — вы не знаете случайно, где Валя Морозова живет?

— А что такое? — спросила учительница.

— Ой, вы бы знали, — сказала Лиза. — Нам — прямо я сказать не могу — до чего ее нужно видеть!..

— Елизавета Ивановна! Вы же знаете, наверно? — сказал Володька.

— Да, — сказала, подумав, учительница. — Знаю. Морозова здесь, вот в этом кирпичном доме живет.

— И квартиру знаете?

— И квартиру знаю, — сказала учительница. — А в чем дело?

— Вы понимаете, Елизавета Ивановна, — сказала Лиза. — У нее, кажется, отец нашелся.

— У кого? — сказала учительница.

— У Вали!

И тут ребята увидели, что Елизавета Ивановна побледнела, как снег, и губы у нее задергались — не то она хочет смеяться, не то плакать.

— Что? — сказала она. — Что вы говорите?

Ребята, путаясь и перебивая друг друга, рассказали ей о том, что передавали сегодня утром по радио.

Когда дело дошло до отчества капитана Морозова, Володька опять застрял.

— Филикт… — начал он. — Или Феликст…

— Феоктистович, — сказала учительница.

— Правильно! Во-во! — закричал Володька. — Феоктелистович! Елизавета Ивановна, а откуда вы знаете?..

Учительница закрыла рукой глаза.

— Идемте, — сказала она. — Идемте скорей к Морозовой.

И она побежала так быстро, что ребята едва успевали за ней, а прохожие останавливались и смотрели ей вслед.

— Сюда, — сказала она ребятам и свернула в ворота большого кирпичного дома, второго от угла.

— Ну, что? Я тебе говорила, — сказала Володьке Лиза.

— Елизавета Ивановна, — сказал Володька. — Мы уже тут были. Тут никаких Морозовых нет.

— Идемте, идемте, ребята, — сказала Елизавета Ивановна, не останавливаясь.

— Елизавета Ивановна, ведь правда? — сказала Лиза, когда они уже поднимались по черной лестнице. — Ведь, может, это и в самом деле Валин отец?

— Да, милая, — сказала Елизавета Ивановна. — Это он. Иван Феоктистович Морозов, капитан, командир эскадрильи. Это Валин отец.

На площадке четвертого этажа учительница остановилась, вынула из сумочки ключ и открыла этим ключом французский замок. Ребята не успели удивиться, как она распахнула дверь и сказала:

— Пожалуйста, милости просим.

В коридоре было темно.

— Осторожно, — сказала Елизавета Ивановна. — Здесь сундук.

И хотя она это сказала, Володька все-таки успел наткнуться на этот сундук. От неожиданности он вскрикнул.

— Мама, это ты? — послышался за дверью тоненький голосок, и ребята узнали голос Вали Морозовой.

— Я, — сказала Елизавета Ивановна, распахнув дверь.

— Что ты так скоро? Уже достала?

— Нет, доченька, — сказала Елизавета Ивановна. — Я не достала газету. Но зато посмотри, какую я тебе привела замечательную живую газету…

Валя Морозова лежала в постели. Приподнявшись над подушкой, она испуганно и смущенно смотрела на Володьку и Лизу, которые, не менее смущенные и не менее испуганные, застряли в дверях.

Минуту Валя смотрела на них, потом вдруг вскрикнула и юркнула головой под одеяло.

Елизавета Ивановна подбежала к ее кровати и стала стягивать с нее одеяло.

— Вылезай, вылезай! — сказала она. — Хватит нам прятаться. Горевали мы в одиночку, а радоваться будем вместе…

И она так громко засмеялась, что Валя не выдержала и высунулась из-под одеяла.

— Что? — сказала она.

Елизавета Ивановна опустилась на колени около ее кровати и обняла девочку.

— Валечка! Папа жив, — сказала она.

Несколько секунд Валя внимательно смотрела на нее, потом уронила голову в подушку и тихо заплакала.

А когда она оторвалась от подушки, ребята увидели, что она уже не плачет, а смеется. И тут, когда она засмеялась, и Володька, и Лиза в первый раз заметили, что она очень хорошенькая, и что у нее белые зубы и очень красивые золотистые волосы, а самое главное, что она, как две капли воды, похожа на Елизавету Ивановну.

Ребята удивились, хотя ничего удивительного, конечно, в этом не было.




Платочек

Недавно я познакомился в поезде с одним очень милым и хорошим человеком. Ехал я из Красноярска в Москву, и вот ночью на какой-то маленькой, глухой станции в купе, где до тех пор никого, кроме меня, не было, вваливается огромный краснолицый дядя в широченной медвежьей дохе, в белых бурках и в пыжиковой долгоухой шапке.

Я уже засыпал, когда он ввалился. Но тут, как он загромыхал на весь вагон своими чемоданами и корзинами, я сразу очнулся, приоткрыл глаза и, помню, даже испугался.

«Батюшки! – думаю. – Это что же еще за медведь такой на мою голову свалился?!»

А великан этот не спеша разложил по полочкам свои пожитки и стал раздеваться.

Снял шапку, вижу – голова у него совсем белая, седая.

Скинул доху – под дохой военная гимнастерка без погон, и на ней не в один и не в два, а в целых четыре ряда орденские ленточки.

Я думаю:

«Ого! А медведь-то, оказывается, действительно бывалый!»

И уже смотрю на него с уважением. Глаз, правда, не открыл, а так – сделал щелочки и наблюдаю осторожно.

А он сел в уголок у окошка, попыхтел, отдышался, потом расстегивает на гимнастерке кармашек и, вижу, достает маленький-премаленький носовой платочек. Обыкновенный платочек, какие молоденькие девушки в сумочках носят.

Я, помню, уже и тогда удивился. Думаю:

«Зачем же ему этакий платочек? Ведь такому дяде такого платочка небось и на полноса не хватит?!»

Но он с этим платком ничего не стал делать, а только разгладил его на коленке, скатал в трубочку и в другой карман переложил. Потом посидел, подумал и стал стягивать бурки.

Мне это было неинтересно, и скоро я уже по-настоящему, а не притворно заснул.

Ну, а наутро мы с ним познакомились, разговорились: кто, да куда, да по каким делам едем… Через полчаса я уже знал, что попутчик мой – бывший танкист, полковник, всю войну воевал, восемь или девять раз ранен был, два раза контужен, тонул, из горящего танка спасался…

Ехал полковник в тот раз из командировки в Казань, где он тогда работал и где у него семейство находилось. Домой он очень спешил, волновался, то и дело выходил в коридор и справлялся у проводника, не опаздывает ли поезд и много ли еще остановок до пересадки.

Я, помню, поинтересовался, велика ли у него семья.

– Да как вам сказать… Не очень, пожалуй, велика. В общем ты, да я, да мы с тобой.

– Это сколько же выходит?

– Четверо, кажется.

– Нет, – я говорю. – Насколько я понимаю, это не четверо, а всего двое.

– Ну что ж, – смеется. – Если угадали – ничего не поделаешь. Действительно двое.

Сказал это и, вижу, расстегивает на гимнастерке кармашек, сует туда два пальца и опять тянет на свет божий свой маленький, девичий платок.

Мне смешно стало, я не выдержал и говорю:

– Простите, полковник, что это у вас такой платочек – дамский?

Он даже как будто обиделся.

– Позвольте, – говорит. – Это почему же вы решили, что он дамский?

Я говорю:

– Маленький.

– Ах, вот как? Маленький?

Сложил платочек, подержал его на своей богатырской ладошке и говорит:

– А вы знаете, между прочим, какой это платочек?

Я говорю:

– Нет, не знаю.

– В том-то и дело. А ведь платочек этот, если желаете знать, не простой.

– А какой же он? – я говорю. – Заколдованный, что ли?

– Ну, заколдованный не заколдованный, а вроде этого… В общем, если желаете, могу рассказать.

Я говорю:

– Пожалуйста. Очень интересно.

– Насчет интересности поручиться не могу, а только лично для меня эта история имеет значение преогромное. Одним словом, если делать нечего – слушайте. Начинать надо издалека. Дело было в тысяча девятьсот сорок третьем году, в самом конце его, перед новогодними праздниками. Был я тогда майор и командовал танковым полком. Наша часть стояла под Ленинградом. Вы не были в Питере в эти годы? Ах, были, оказывается? Ну, вам тогда не нужно объяснять, что представлял собой Ленинград в это время. Холодно, голодно, на улицах бомбы и снаряды падают. А в городе между тем живут, работают, учатся…

И вот в эти самые дни наша часть взяла шефство над одним из ленинградских детских домов.

В этом доме воспитывались сироты, отцы и матери которых погибли или на фронте, или от голода в самом городе. Как они там жили, рассказывать не надо. Паечек усиленный, конечно, по сравнению с другими, а все-таки, сами понимаете, ребята сытые спать не ложились. Ну, а мы были народ зажиточный, снабжались по-фронтовому, денег не тратили, – мы этим ребятам кое-чего подкинули. Уделили им из пайка своего сахару, жиров, консервов… Купили и подарили детдому двух коров, лошадку с упряжкой, свинью с поросятами, птицы всякой: курей, петухов, ну, и всего прочего – одежды, игрушек, музыкальных инструментов… Между прочим, помню, сто двадцать пять пар детских салазок им преподнесли: пожалуйста, дескать, катайтесь, детки, на страх врагам!..

А под Новый год устроили ребятам елку. Конечно, уж и тут постарались: раздобыли елочку, как говорится, выше потолка. Одних елочных игрушек восемь ящиков доставили.

А первого января, в самый праздник, отправились к своим подшефным в гости. Прихватили подарков и поехали на двух «виллисах» делегацией к ним на Кировские острова.

Встретили нас – чуть с ног не сбили. Всем табором во двор высыпали, смеются, «уру» кричат, обниматься лезут…

Мы им каждому личный подарок привезли. Но и они тоже, вы знаете, в долгу перед нами оставаться не хотят. Тоже приготовили каждому из нас сюрприз. Одному кисет вышитый, другому рисуночек какой-нибудь, записную книжку, блокнот, флажок с серпом и молоточком…

А ко мне подбегает на быстрых ножках маленькая белобрысенькая девчоночка, краснеет как маков цвет, испуганно смотрит на мою грандиозную фигуру и говорит:

«Поздравляю вас, дяденька военный. Вот вам, – говорит, – от меня подарочек».

И протягивает ручку, а в ручонке у нее маленький беленький пакетик, перевязанный зеленой шерстяной ниткой.

Я хотел взять подарок, а она еще больше покраснела и говорит:

«Только вы знаете что? Вы этот пакетик, пожалуйста, сейчас не развязывайте. А вы его, знаете, когда развяжите?»

Я говорю:

«Когда?»

«А тогда, когда вы Берлин возьмете».

Видали?! Время-то, я говорю, сорок четвертый год, самое начало его, немцы еще в Детском Селе и под Пулковом сидят, на улицах шрапнельные снаряды падают, в детдоме у них накануне как раз кухарку осколком ранило… А уж девица эта, видите ли, о Берлине думает. И ведь уверена была, пигалица, ни одной минуты не сомневалась, что рано или поздно наши в Берлине будут. Как же тут было, в самом деле, не расстараться и не взять этот проклятый Берлин?!

Я ее тогда на колено посадил, поцеловал и говорю:

«Хорошо, дочка. Обещаю тебе, что и в Берлине побываю, и фашистов разобью, и что раньше этого часа подарка твоего не открою».

И что вы думаете – ведь сдержал свое слово.

– Неужели и в Берлине побывали?

– И в Берлине, представьте, привелось побывать. А главное ведь, что я действительно до самого Берлина не открыл этого пакетика. Полтора года с собой его носил. Тонул вместе с ним. В танке два раза горел. В госпиталях лежал. Три или четыре гимнастерки сменил за это время. А пакетик все со мной

– неприкосновенный. Конечно, иногда любопытно было посмотреть, что там лежит. Но ничего не поделаешь, слово дал, а солдатское слово – крепкое.

Ну, долго ли, коротко ли, а вот наконец мы и в Берлине. Отвоевали. Сломали последний вражеский рубеж. Ворвались в город. Идем по улицам.

Я – впереди, на головном танке иду.

И вот, помню, стоит у ворот, у разбитого дома, немка. Молоденькая еще. Худенькая. Бледная. Держит за руку девочку.

Обстановка в Берлине, прямо скажу, не для детского возраста. Вокруг пожары, кое-где еще снаряды ложатся, пулеметы стучат. А девчонка, представьте, стоит, смотрит во все глаза, улыбается… Как же! Ей небось интересно: чужие дяди на машинах едут, новые, незнакомые песни поют…

И вот уж не знаю чем, а напомнила мне вдруг эта маленькая белобрысая немочка мою ленинградскую детдомовскую приятельницу.

И я о пакетике вспомнил.

«Ну, думаю, теперь можно. Задание выполнил. Фашистов разбил. Берлин взял. Имею полное право посмотреть, что там…»

Лезу в карман, в гимнастерку, вытаскиваю пакет. Конечно, уж от его былого великолепия и следов не осталось. Весь он смялся, изодрался, прокоптел, порохом пропах…

Развертываю пакетик, а там… Да там, откровенно говоря, ничего особенного и нет. Лежит там просто платочек. Обыкновенный носовой платочек с красной и зеленой каемочкой. Гарусом, что ли, обвязан. Или еще чем-нибудь. Я не знаю, не специалист в этих делах. Одним словом, вот этот самый дамский, как вы его обозвали, платочек.

И полковник еще раз вытащил из кармана и разгладил на колене свой маленький, подрубленный в красную и зеленую елочку платок.

На этот раз я совсем другими глазами смотрел на него.

Ведь и в самом деле, это был платочек непростой.

Я даже пальцем его осторожно потрогал.

– Да, – продолжал, улыбаясь, полковник. – Вот эта самая тряпочка лежала, завернутая в тетрадочную клетчатую бумагу. И к ней булавкой пришпилена записка. А на записке огромными корявыми буквами с невероятными ошибками нацарапано:

«С Новым годом, дорогой дяденька боец! С новым счастьем! Дарю тебе на память платочек. Когда будешь в Берлине, помаши мне им, пожалуйста. А я, когда узнаю, что наши Берлин взяли, тоже выгляжу в окошечко и вам ручкой помашу. Этот платочек мне мама подарила, когда живая была. Я в него только один раз сморкалась, но вы не стесняйтесь, я его выстирала. Желаю тебе здоровья! Ура!!! Вперед! На Берлин! Лида Гаврилова».

Ну вот… Скрывать не буду – заплакал я. С детства не плакал, понятия не имел, что за штука такая слезы, жену и дочку за годы войны потерял, и то слез не было, а тут – на тебе, пожалуйста! – победитель, в поверженную столицу врага въезжаю, а слезы окаянные так по щекам и бегут. Нервы это, конечно… Все-таки ведь победа сама в руки не далась. Пришлось поработать, прежде чем наши танки по берлинским улочкам и переулочкам прогромыхали…

Через два часа я у рейхстага был. Наши люди уже водрузили к этому времени над его развалинами красное советское знамя.

Конечно, и я поднялся на крышу.

Вид оттуда, надо сказать, страшноватый. Повсюду огонь, дым, еще стрельба кое-где идет. А у людей лица счастливые, праздничные, люди обнимаются, целуются…

И тут, на крыше рейхстага, я вспомнил Лидочкин наказ.

«Нет, думаю, как хочешь, а обязательно надо это сделать, если она просила».

Спрашиваю у какого-то молоденького офицера:

– Послушай, – говорю, – лейтенант, где тут у нас восток будет?

– А кто его, – говорит, – знает. Тут правую руку от левой не отличишь, а не то что…

На счастье, у кого-то из наших часы оказались с компасом. Он мне показал, где восток. И я повернулся в эту сторону и несколько раз помахал туда белым платочком. И представилось мне, вы знаете, что далеко-далеко от Берлина, на берегу Невы, стоит сейчас маленькая девочка Лида и тоже машет мне своей худенькой ручкой и тоже радуется нашей великой победе и отвоеванному нами миру…

Полковник расправил на колене платок, улыбнулся и сказал:

– Вот. А вы говорите – дамский. Нет, это вы напрасно. Платочек этот очень дорог моему солдатскому сердцу. Вот поэтому я его с собою и таскаю, как талисман…

Я чистосердечно извинился перед своим спутником и спросил, не знает ли он, где теперь эта девочка Лида и что с нею.

– Лида-то, вы говорите, где сейчас? Да. Знаю немножко. Живет в городе Казани. На Кировской улице. Учится в восьмом классе. Отличница. Комсомолка. В настоящее время, надо надеяться, ждет своего отца.

– Как! Разве у нее отец нашелся?

– Да. Нашелся какой-то…

– Что значит «какой-то»? Позвольте, где же он сейчас?

– Да вот – сидит перед вами. Удивляетесь? Ничего удивительного нет. Летом сорок пятого года я удочерил Лиду. И нисколько, вы знаете, не раскаиваюсь. Дочка у меня славная…




Маринка — рассказ Пантелеева

С Маринкой мы познакомились незадолго до войны на парадной лестнице. Я открывал французским ключом дверь, а она в это время, возвращаясь с прогулки, проходила мимо, вся раскрасневшаяся, утомленная и разгоряченная игрой. Куклу свою она тащила за руку, и кукла ее, безжизненно повиснув, также выражала крайнюю степень усталости и утомления.

Я поклонился и сказал:

– Здравствуйте, красавица.

Девочка посмотрела на меня, ничего не ответила, засопела и стала медленно и неуклюже пятиться по лестнице наверх, одной рукой придерживаясь за перила, а другой волоча за собой несчастную куклу. На площадке она сделала передышку, еще раз испуганно посмотрела на меня сверху вниз, облегченно вздохнула, повернулась и, стуча каблучками, побежала наверх.

После этого я много раз видел ее из окна во дворе или на улице среди других детей. То тут, то там мелькал ее красный сарафанчик и звенел тонкий, иногда даже чересчур звонкий и капризный голосок.

Она была и в самом деле очень красива: черноволосая, курчавая, большеглазая, – еще немножко, и можно было бы сказать про нее: вылитая кукла. Но от полного сходства с фарфоровой куклой ее спасали живые глаза и живой, неподдельный, играющий на щеках румянец: такой румянец не наведешь никакой краской, про такие лица обычно говорят: «кровь с молоком».

Война помогла нам познакомиться ближе. Осенью, когда начались бомбежки, в моей квартире открылось что-то вроде филиала бомбоубежища. В настоящем убежище было недостаточно удобно и просторно, а я жил в первом этаже, и, хотя гарантировать своим гостям полную безопасность я, конечно, не мог, площади у меня было достаточно, и вот по вечерам у меня стало собираться обширное общество – главным образом дети с мамами, бабушками и дедушками.

Тут мы и закрепили наше знакомство с Маринкой. Я узнал, что ей шесть лет, что живет она с мамой и с бабушкой, что папа ее на войне, что читать она не умеет, но зато знает наизусть много стихов, что у нее шесть кукол и один мишка, что шоколад она предпочитает другим лакомствам, а «булочки за сорок» (то есть сорокакопеечные венские булки) простой французской…

Правда, все это я узнал не сразу и не все от самой Маринки, а больше от ее бабушки, которая, как и все бабушки на свете, души не чаяла в единственной внучке и делала все, чтобы избаловать ее и испортить. Однако девочка была сделана из крепкого материала и порче не поддавалась, хотя в характере ее уже сказывалось и то, что она «единственная», и то, что она проводит очень много времени со взрослыми. Застенчивость и развязность, ребенок и резонер – сочетались в ней очень сложно, а иногда и комично. То она молчит, дичится, жмется к бабушке, а то вдруг наберется храбрости и затараторит так, что не остановишь. При этом даже в тех случаях, когда она обращалась ко мне, она смотрела на бабушку, как бы ища у нее защиты, помощи и одобрения.

Между прочим, от бабушки я узнал, что Маринка ко всему прочему еще и артистка – поет и танцует.

Я попросил ее спеть. Он отвернулась и замотала головой.

– Ну, если не хочешь петь, может быть, спляшешь?

Нет, и плясать не хочет.

– Ну, пожалуйста, – сказал я. – Ну, чего ты боишься?

– Я не боюсь, я стесняюсь, – сказала она, посмотрев на бабушку, и, так же не глядя на меня, храбро добавила:

– Я ничего не боюсь. Я только немцев боюсь.

Я стал выяснять, с чего же это она вдруг боится немцев. Оказалось, что о немцах она имеет очень смутное представление. Немцы для нее в то время были еще чем-то вроде трубочистов или волков, которые рыщут в лесу и обижают маленьких и наивных красных шапочек. То, что происходит вокруг – грохот канонады за стеной, внезапный отъезд отца, исчезновение шоколада и «булочек за сорок», даже самое пребывание ночью в чужой квартире – все это в то время еще очень плохо связывалось в ее сознании с понятием «немец».

И страх был не настоящий, а тот, знакомый каждому из нас, детский страх, который вызывают в ребенке сказочные чудовища – всякие бабы-яги, вурдалаки и бармалеи…

Я, помню, спросил у Маринки, что бы она стала делать, если бы в комнату вдруг вошел немец.

– Я бы его стулом, – сказала она.

– А если стул сломается?

– Тогда я его зонтиком. А если зонтик сломается – я его лампой. А если лампа разобьется – я его галошей…

Она перечислила, кажется, все вещи, какие попались ей на глаза. Это была увлекательная словесная игра, в которой немцу уделялась очень скромная и пассивная роль – мишени.

Было это в августе или в сентябре 1941 года.

Потом обстоятельства нас разлучили, и следующая наша встреча с Маринкой произошла уже в январе нового, 1942 года.

Много перемен произошло за это время. Давно уже перестали собираться в моей квартире ночные гости. Да и казенные, общественные убежища тоже к этому времени опустели. Город уже давно превратился в передовую линию фронта, смерть стала здесь явлением обычным и привычным, и все меньше находилось охотников прятаться от нее под сводами кочегарок и подвалов.

Полярная ночь и полярная стужа стояли в ленинградских квартирах. Сквозь заколоченные фанерой окна не проникал дневной свет, но ветер и мороз оказались ловчее, они всегда находили для себя лазейки. На подоконниках лежал снег, он не таял даже в те часы, когда в комнате удавалось затопить «буржуйку».

Маринка уже два месяца лежала в постели.

Убогая фитюлька нещадно коптила, я не сразу разглядел, где что. Сгорбленная старушка, в которой я с трудом узнал Маринкину бабушку, трясущимися руками схватила меня за руку, заплакала, потащила в угол, где на огромной кровати, под грудой одеял и одежды теплилась маленькая Маринкина жизнь.

– Мариночка, ты посмотри, кто пришел к нам. Деточка, ты открой глазки, посмотри…

Маринка открыла глаза, узнала меня, хотела улыбнуться, но не вышло: не хватило силенок.

– Дядя… – сказала она.

Я сел у ее изголовья. Говорить я не мог. Я смотрел на ее смертельно бледное личико, на тоненькие, как ветки, ручки, лежавшие поверх одеяла, на заострившийся носик, на огромные ввалившиеся глаза – и не мог поверить, что это все, что осталось от Маринки, от девочки, про которую говорили: «кровь с молоком», от этой жизнерадостной, пышущей здоровьем резвушки.

Казалось, ничего детского не осталось в чертах ее лица.

Угрюмо смотрела она куда-то в сторону – туда, где на закоптелых, некогда голубых обоях колыхалась витиеватая тень от дымящей коптилки.

Я принес ей подарок – жалкий и убогий гостинец: кусок конопляной дуранды, завернутый, красоты ради, в тонкую папиросную бумагу. Больно было смотреть, как просияла она, с каким жадным хрустом впились ее мышиные зубки в каменную твердь этого лошадиного лакомства.

Воспитанная по всем правилам девочка, она даже забыла сказать мне «спасибо»; только расправившись наполовину с дурандой, она вспомнила о бабушке, предложила и ей кусочек. А подобрав последние крошки и облизав бумагу, она вспомнила и обо мне – молча посмотрела на меня и холодной ручкой дотронулась до моей руки.

– Бабушка, – сказала она. Голос у нее был хриплый, простуженный. – Бабушка, правда, как жалко, что когда мы немножко больше кушали, я не сплясала дяде?

Бабушка не ответила.

– А теперь что, не можешь? – спросил я.

Она покачала головой:

– Нет.

Бабушка опустилась на стул, заплакала.

– Боже мой, – сказала она. – Когда это все кончится только?!

Тут произошло нечто неожиданное. Маринка резко повернулась, подняла голову над подушкой и со слезами в голосе закричала:

– Ах, бабушка, замолчи, ты мне надоела! «Когда это кончится?!» Вот всех немцев перебьют, тогда и кончится…

Силенки изменили ей. Она снова упала на подушку.

Бабушка продолжала плакать. Я помолчал и спросил:

– А ты немцев все еще боишься, Маринка?

– Нет, не боюсь, – сказала она.

Пытаясь возобновить наш старый шуточный разговор, я сказал ей:

– А что ты станешь делать, если, скажем, немец вдруг войдет в твою комнату?

Она задумалась. Глубокие, недетские морщинки сбежались к ее переносице. Казалось, она трезво рассчитывает свои силы, стула ей теперь не поднять, до лампы не дотянуться, полена во всем доме днем с огнем не найдешь.

Наконец она ответила мне. Я не расслышал. Я только видел, как блеснули при этом ее маленькие крепкие зубки.

– Что? – переспросил я.

– Я его укушу, – сказала Маринка. И зубы ее еще раз блеснули, и сказано это было так, что, честное слово, я не позавидовал бы тому немцу, который отважился бы войти в эту холодную и закоптевшую, как вигвам, комнату.

Я погладил Маринкину руку и сказал:

– Он не придет, Маринка…

Много могил мы вырубили за эту зиму в промерзшей ленинградской земле. Многих и многих недосчитались мы по весне.

А Маринка выжила.

Я видел ее весной сорок второго года. Во дворе на солнышке играла она с подругами… Это была очень скромная, тихая и благопристойная игра. И это были еще не дети, а детские тени. Но уже чуть-чуть румянились их бледные личики, и некоторые из них уже прыгали на одной ножке, а это очень трудно – держаться на одной ноге: тот, кто пережил ленинградскую зиму, поймет и оценит это.

Увидев меня, Маринка бросилась мне навстречу.

– Дядя, – сказала она, обнимая меня, – какой вы седой, какой вы старый…

Мы поговорили с ней, поделились последними новостями. Оба мы по-настоящему радовались, что видим друг друга – какими ни на есть, худыми и бледными, но живыми. Ведь не всякому выпала эта радость.

Когда мы уже простились, Маринка снова окликнула меня.

– Дядя, – сказала она, смущенно улыбаясь, – знаете что, хотите, я вам спляшу?

– Ого! – сказал я. – Ты уже можешь плясать?

– Да! Немножко могу. Но только не здесь. Пойдемте, знаете куда? На задний двор, около помойки…

– Нет, Мариночка, не надо, – сказал я. – Побереги силенки – они тебе еще пригодятся. А спляшешь ты мне знаешь когда? Когда мы доживем до победы, когда разобьем фашистов.

– А это скоро?

Я сказал:

– Да, скоро.

И, сказав это, я почувствовал, что беру на себя очень большое обязательство. Это была уже не игра, это была присяга.




Фенька

Дело было вечером. Я лежал на диване, курил и читал газету. В комнате никого, кроме меня, не было. И вдруг я слышу — кто-то царапается. Кто-то чуть слышно, тихонечко стучит по оконному стеклу: тик-тик, тук-тук.

«Что, — думаю, — такое? Муха? Нет, не муха. Таракан? Нет, не таракан. Может быть, дождь капает? Да нет, какой там дождь, — дождём и не пахнет…»

Мужчина с газетой

Повернул я голову, посмотрел — ничего не видно. На локте привстал — тоже не видно. Прислушался — как будто тихо.

Лёг я. И вдруг опять: тик-тик, тук-тук.

«Фу, — думаю. — Что такое?»

Надоело мне, встал я, бросил газету, подошёл к окну и — глаза вытаращил. Думаю: батюшки, что это мне — во сне снится, что ли? Вижу — за окном, на узеньком железном карнизе, стоит — кто вы думаете? Стоит девочка. Да такая девочка, о каких вы и в сказках не читывали.

Фенька за окном

Ростом она будет поменьше самого маленького мальчика с пальчика. Ножки у неё босые, платье всё изодрано; сама она толстенькая, пузатая, нос пуговкой, губы какие-то оттопыренные, а волосы на голове рыжие и торчат в разные стороны, как на сапожной щётке.

Я даже не сразу поверил, что это девочка. Я подумал сначала, что что какой-то зверёк. Потому что я никогда раньше таких маленьких девочек не видел.

А девочка стоит, смотрит на меня и изо всех сил своим кулачишкой по стеклу барабанит: тик-тик, тук-тук.

Я у неё через стекло спрашиваю:

— Девочка! Тебе что надо?

А она не слышит меня, не отвечает и только пальцем показывает: дескать, открой, пожалуйста, а ну открой поскорей!

Тогда я отодвинул задвижку, открыл окно и впустил её в комнату.

Я говорю:

— Чего же ты, глупышка, в окно лезешь? Ведь у меня ж дверь открыта.

А она мне, я помню, тоненьким-тоненьким голоском отвечает:

— Я в дверь не умею ходить.

— Как не умеешь?! В окно умеешь, а в дверь не умеешь?

— Да, — говорит, — не умею.

«Вот так, — думаю, — чудо-юдо ко мне привалило!»

Удивился я, взял её на руки, вижу — она вся дрожит. Вижу — боится чего-то. Оглядывается, на окно посматривает. Лицо у неё всё заплаканное, зубки стучат, а в глазах ещё слёзы поблёскивают.

Я у неё спрашиваю:

— Ты кто такая?

— Я, — говорит, — Фенька.

— Какая такая Фенька?

— Такая вот… Фенька.

— А где ты живёшь?

— Не знаю.

— А где твои папа с мамой?

— Не знаю.

— Ну, — я говорю, — а откуда ты пришла? Почему ты дрожишь? Холодно?

— Нет, — говорит, — не холодно. Жарко. А я дрожу потому, что за мной сейчас собаки по улице гнались.

— Какие собаки?

А она мне опять:

— Не знаю.

Тут уж я не вытерпел, рассердился и говорю:

— Не знаю, не знаю!.. А чего же ты тогда знаешь?

Она говорит:

— Я есть хочу.

— Ах вот как! Это ты знаешь?

Ну, что ж с ней поделаешь. Посадил я её на диван, «посиди», говорю, а сам пошёл на кухню, поискать, нет ли чего-нибудь съедобного. Думаю: только вот вопрос, чем её кормить, этакое чудовище? Налил ей на блюдечко кипячёного молока, хлеба нарезал маленькими кусочками, котлету холодную раскрошил.

Прихожу в комнату, смотрю — где же Фенька? Вижу — на диване никого нет. Удивился я, стал кричать:

— Феня! Феня!

Никто не отвечает.

Я опять:

— Феня! А Феня?

И вдруг слышу откуда-то:

— Я тут!

Нагнулся — она под диваном сидит.

Рассердился я.

— Это, — говорю, — что за фокусы такие?! Ты почему это на диване не сидишь?

— А я, — говорит, — не умею.

— Что-о? Под диваном умеешь, а на диване не умеешь? Ах ты такая-сякая! Ты, может быть, и за столом за обеденным не умеешь сидеть?

— Нет, — говорит, — это умею.

— Ну, так садись, — говорю.

Посадил её за стол. Стул ей поставил. На стул книг целую гору навалил — чтобы повыше было. Вместо передника носовой платок повязал.

— Ешь, — говорю.

Только вижу — не ест. Вижу — сидит, ковыряется, носом сопит.

— Что? — говорю. — В чём дело?

Молчит, не отвечает.

Я говорю:

— Ты же есть просила. Вот — ешь, пожалуйста.

А она покраснела вся и вдруг говорит:

— Нет ли у вас чего-нибудь повкуснее?

— Как повкуснее? Ах ты, — я говорю, — неблагодарная! Тебе, что ж, конфет надо, что ли?

— Ах нет, — говорит, — что вы, что вы… Это тоже невкусно.

— Так чего же тебе? Мороженого?

— Нет, и мороженое невкусное.

— И мороженое невкусное? Вот тебе и на! Так чего же тебе, скажи пожалуйста, хочется?

Она помолчала, носиком посопела и говорит:

— Нет ли у вас немножко гвоздиков?

— Каких гвоздиков?

— Ну, — говорит, — обыкновенных гвоздиков. Железненьких.

У меня даже руки от страха затряслись.

Я говорю:

— Так ты что же это, значит, гвозди ешь?

— Да, — говорит, — я гвоздики очень люблю.

— Ну, а ещё что ты любишь?

— А ещё, — говорит, — я люблю керосин, мыло, бумагу, песок… только не сахарный. Вату люблю, зубной порошок, гуталин, спички…

Я думаю:

«Батюшки! Неужели это она правду говорит? Неужели она действительно гвоздями питается?»

«Ладно, — думаю. — Давай проверим».

Вытащил из стены большой ржавый гвоздь, почистил его немножко.

— На, — говорю, — ешь, пожалуйста!

Я думал, она не будет есть. Думал, она просто фокусничает, притворяется. Но не успел я оглянуться, она — раз-раз, хруп-хруп весь гвоздь сжевала. Облизнулась и говорит:

— Ещё!..

Я говорю:

— Нет, голубушка, извиняюсь, у меня больше гвоздей для тебя нет. Вот, если хочешь, — бумаги, пожалуйста, могу дать.

— Давай, — говорит.

Дал ей бумагу — она и бумагу съела. Спичек дал целый коробок — она и спички в два счёта скушала. Керосину на блюдечко налил — она и керосин вылакала.

Фенька кушает за столом

Я только смотрю и головой качаю. «Вот так девочка, — думаю. — Такая девочка, пожалуй, и тебя самого съест в два счёта. Нет, — думаю, — надо гнать её в шею, обязательно гнать. Куда мне такое страшилище, людоедку такую!!»

А она керосин выпила, блюдечко вылизала, сидит, зевает, носом клюёт: спать, значит, хочется.

И тут мне её, вы знаете, что-то жалко стало. Сидит она, как воробушек — съёжилась, нахохлилась, — куда ж её, думаю, такую маленькую на ночь глядя гнать. Её ведь, такую пичужку, и в самом деле собаки могут загрызть. Я думаю: «Ладно, так уж и быть, — завтра выгоню. Пускай выспится у меня, отдохнёт, а завтра утречком — до свиданьица, иди откуда пришла!..»

Подумал я так и стал ей готовить постель. Положил на стул подушку, на подушку — ещё подушечку, маленькую, из-под булавок у меня такая была. Потом уложил Феньку, укрыл её вместо одеяла салфеткой.

— Спи, — говорю. — Спокойной ночи!

Она сразу и захрапела.

А я посидел немножко, почитал и тоже спать лёг.

Утром, как только проснулся, пошёл посмотреть, как там моя Фенька поживает. Прихожу, смотрю — на стуле ничего нет. Ни Феньки нет, ни подушки нет, ни салфетки… Вижу — лежит моя Фенечка под стулом, подушка у неё под ногами, голова на полу, а салфетки — так той и вовсе не видно.

Фенька спит под столом

Я разбудил её, говорю:

— Где салфетка?

Она говорит:

— Какая салфетка?

Я говорю:

— Такая салфетка. Которую я тебе давеча вместо одеяла устроил.

Она говорит:

— Не знаю.

— Как это не знаешь?

— Честное слово, не знаю.

Стали искать. Я ищу, а Фенька мне помогает. Ищем, ищем — нету салфетки.

Вдруг Фенька мне говорит:

— Слушайте, не ищите, ладно. Я вспомнила.

— Что, — я говорю, — ты вспомнила?

— Я вспомнила, где салфетка.

— Ну, где?

— Я её нечаянно скушала.

Ох, рассердился я, закричал, ногами затопал.

— Обжора ты этакая, — говорю, — утроба ты ненасытная! Ведь этак же ты мне весь дом сожрёшь.

Она говорит:

— Я не нарочно.

— Как это не нарочно? Нечаянно салфетку съела? Да?

Она говорит:

— Я ночью проснулась, мне есть захотелось, а вы мне ничего не оставили. Вот сами и виноваты.

Ну, я с ней, конечно, спорить не стал, плюнул и ушёл на кухню завтрак готовить. Себе сделал яичницу, кофе сварил, бутербродов намазал. А Феньке — нарезал газетной бумаги, накрошил туалетного мыла и сверху всё это керосинчиком полил. Приношу этот винегрет в комнату, смотрю — моя Фенька полотенцем лицо вытирает. Я испугался, мне показалось, что она ест полотенце. Потом вижу — нет, лицо вытирает.

Я у неё спрашиваю:

— Ты где воду брала?

Она говорит:

— Какую воду?

Я говорю:

— Такую воду. Одним словом, — где ты мылась?

Она говорит:

— Я ещё не мылась.

— Как не мылась? Так чего ж ты тогда вытираешься?

— А я, — говорит, — всегда так. Я сначала вытрусь, а потом вымоюсь.

Я только рукой махнул.

— Ну, — говорю, — ладно, садись, ешь скорей и — до свиданьица!..

Она говорит:

— Как это «до свиданьица»?

— Да так, — говорю. — Очень просто. До свиданьица. Надоела ты мне, голубушка. Уходи поскорее, откуда пришла.

И вдруг вижу — моя Феня как задрожит, как затрясётся. Кинулась ко мне, за ногу меня схватила, обнимает, целует, а у самой из глазёнок слёзы так и текут.

— Не гоните меня, — говорит, — пожалуйста! Я хорошая буду. Пожалуйста! Прошу вас! Если вы меня кормить будете, я никогда ничего — ни одного гвоздика, ни одной пуговки без спросу не съем.

Ну, одним словом, мне её опять жалко стало.

Детей у меня тогда не было. Жил я один. Вот я и подумал: «Что ж, не объест ведь меня эта пигалица. Пускай, — думаю, — погостит у меня немножко. А там видно будет».

— Ладно, — говорю, — так уж и быть. В последний раз тебя прощаю. Но только смотри у меня…

Она сразу повеселела, запрыгала, замурлыкала.

Потом я ушёл на работу. А перед тем как уйти на работу, я сходил на рынок и купил полкило маленьких сапожных гвоздей. Штук десять я оставил Феньке, а остальные положил в ящик и ящик закрыл на ключ.

На работе я всё время о Феньке думал. Беспокоился. Как она там? Что делает? Не натворила ли чего-нибудь?

Прихожу домой — Фенька сидит на окне, мух ловит. Увидела меня, обрадовалась, в ладошки захлопала.

— Ой, — говорит, — наконец-то! Как я рада!

— А что? — говорю. — Скучно было?

— Ой, как скучно! Прямо не могу, до чего скучно!

Взял её на руки. Говорю:

— Есть, наверно, хочешь?

— Нет, — говорит. — Ни капельки. У меня ещё три гвоздя от завтрака осталось.

«Ну, — думаю, — если три гвоздя осталось, значит, всё в порядочке, значит, она ничего лишнего не съела».

Я похвалил её за хорошее поведение, немножко с ней поиграл, потом занялся своими делами.

Мне нужно было написать несколько писем. Я сажусь за письменный стол, открываю чернильницу, гляжу — чернильница у меня пустая. Что такое? Ведь я только третьего дня чернила туда наливал.

Чернильница в руках

— А ну, — говорю, — Фенька! Иди сюда!

Она прибегает.

— Да? — говорит.

Я говорю:

— Ты не знаешь, куда у меня чернила девались?

— А что?

— Да ничего. Знаешь или не знаешь?

Она говорит:

— Если вы ругаться не будете, тогда скажу.

— Ну?

— Не будете ругаться?

— Ну, не буду.

— Я их выпила.

— Как выпила?!! Ты же мне, — я говорю, — обещала…

Она говорит:

— Я обещала вам не есть ничего. А не пить я не обещала. И вы, — говорит, — опять сами виноваты. Зачем вы мне таких солёных гвоздей купили? От них пить хочется.

Ну вот — поговорите вы с ней! Опять я виноват.

Я думаю: что же мне делать? Ругаться? Да нет, руганью тут делу не поможешь. Думаю: надо ей какую-нибудь работу, какое-нибудь занятие найти. Это она от безделья глупостями занимается. А когда я её работать заставлю, ей некогда будет дурака-то валять.

И вот на другой день утром я ей даю метёлку и говорю:

— Вот, Феня, я ухожу на работу, а ты пока делом займись: прибери комнату, пол подмети, пыль вытри. Сумеешь?

Она даже засмеялась.

— Эва, — говорит, — невидаль. Что ж тут не суметь? Конечно, сумею.

Вечером я прихожу, смотрю: в комнате — пыль, грязь, на полу бумажки валяются.

— Эй, Фенька! — кричу.

Она из-под кровати вылезает.

— Да! — говорит. — В чём дело?

— Ты почему это пол не подмела?

— Как это почему?

— Вот именно: почему?

— А чем, — говорит, — его подметать?

— Метёлкой.

Она говорит:

— Нету метёлки.

— Как это нету?

— Очень просто: нету.

— Куда же она девалась?

Молчит. Носом сопит. Значит, дело неладно.

Я говорю:

— Съела?

— Да, — говорит. — Съела.

Я так на стул и упал. Я даже рассердиться позабыл.

Я говорю:

— Чудовище! Да как же это ты умудрилась метёлку слопать?

Она говорит:

— Я, честное слово, даже сама не знаю. Как-то незаметно, по одному прутику…

— Ну, что же, — я говорю, — мне теперь делать? Железную метёлку для тебя, что ли, заказывать?

— Нет, — говорит.

— Что «нет»?

— Нет, — говорит, — я и железную съем.

Тогда я подумал немного и говорю:

— Ладно. Я знаю, что я с тобой сделаю. С завтрашнего дня я буду тебя в чемодан прятать. Ты чемодан-то, надеюсь, не съешь?

— Нет, — говорит, — не съем. Он пыльный. Вымойте его — тогда съем.

— Ну нет, — говорю. — Спасибо. Не надо. Уж лучше пускай он пыльный стоит.

Фенька живет в чемодане

И на другой день я посадил Феньку в маленький кожаный чемодан. Она ничего — не плакала, не пищала. Только попросила, чтобы я просверлил несколько дырочек для воздуха.

Я взял ножницы и сделал три дырки. И с тех пор Фенька так там и живёт, у меня в чемодане.

Конечно, выросла немножко за это время: была с большой палец, теперь — с указательный. Но живётся ей неплохо. Даже уютно. Теперь я и окошечко там сделал, в её домике. Спит она на маленьком диванчике. Обедает за маленьким столиком. И даже маленький-маленький — вот такой — телевизорчик там стоит.

Так что вы её не жалейте, Феньку. А лучше приходите ко мне как-нибудь в гости, и я вас непременно с ней познакомлю.




Главный инженер

Лейтенант Фридрих Буш, летчик германской разведывательной авиации, и новодеревенский школьник Леша Михайлов в один и тот же день получили награды: лейтенант Буш — железный крест, а Леша Михайлов — медаль «За оборону Ленинграда».

Как сказано было в приказе германского командования, летчик Буш представлялся к награде «за отличную разведывательную деятельность над позициями противника у Ленинграда, в результате чего были обнаружены и уничтожены 12 зенитных установок русских». А Леша Михайлов получил свою медаль как раз за то, что помог немецким самолетам обнаружить эти двенадцать батарей…

Вы, я вижу, удивлены. У вас глаза на лоб полезли. Вы думаете небось, что это ошибка или опечатка. Что ж, выходит, значит, что Леша Михайлов предатель? Почему же тогда он получил советскую награду, а не какой-нибудь тоже медный или оловянный немецкий крест?

А между тем никакой ошибки тут нет. Леша Михайлов получил свою награду по заслугам. А вот за что получил ее лейтенант Фридрих Буш — это дело темное. Хотя — если разобраться — может быть, он и в самом деле неплохо выполнил свою боевую задачу. Ведь он действительно обнаружил на подступах к Ленинграду двенадцать зенитных батарей. Правда без помощи Леши Михайлова и других ребят он черта бы с два обнаружил. А хотя…

Ну да, впрочем, так вы все равно ничего не поймете. Надо все рассказать по порядку.

* * *

Леша Михайлов жил, как я уже сказал, в Новой Деревне. Около их дома — за огородами — был пруд. На том берегу пруда в небольшой рощице стояла зенитная батарея. Почти каждую ночь, когда с финской стороны летели на Ленинград немецкие бомбардировщики, батарея открывала огонь. Конечно, не одна батарея. Их там вокруг было много. От этого огня в Михайловском доме, как и в других, соседних домах, давно уже не осталось ни одного стекла — окна были заколочены досками или фанерой, или заткнуты подушками. Зато уж и немцам, конечно, тоже доставалось от этого огня!..

Батарея была хорошо замаскирована. В обычное время, когда она помалкивала, не работала, ее не только с воздуха, но и с земли не разглядеть было. Но, конечно, это только взрослые не могли разглядеть. А от ребят разве что-нибудь скроешь?

Ребята еще давно, еще в самом начале войны, когда только появилась у них эта батарея, все, что им нужно было, разнюхали, разведали и знали теперь батарею, наверно, не хуже самих зенитчиков. Знали и сколько там орудий, и какого они калибра, и сколько у орудий прислуги, и кто командир, и где снаряды лежат, и как заряжают, и как стреляют, и как команду подают.

Работала батарея только по ночам. Наутро после налета бомбардировщиков почти всякий раз прилетал в деревню маленький, легкий, похожий на стрекозу немецкий самолет-разведчик «хеншель-126». Иногда он по полчаса и больше кружил над деревней, выискивая и вынюхивая расположение русских зениток.

Но батареи молчали. И «хеншель-126», повертевшись и покружившись, улетал восвояси.

Сначала ребята удивлялись:

— Что ж они не стреляют? Ведь он же прямо совсем на куриной высоте летит! Его с одного выстрела подбить можно!..

Один раз они даже не выдержали и закричали через колючую проволоку командиру батареи, который в это время как раз разглядывал в бинокль вражеского разведчика:

— Товарищ старший лейтенант! Чего ж вы смотрите! Хлопните его из второго орудия. В самый раз будет.

Командир оторвался от бинокля и с удивлением посмотрел на ребят.

— Это что такое? — крикнул он строго. — Вы как сюда попали?!

Ребята переглянулись, и Леша Михайлов за всех ответил:

— Мы так… потихоньку… Замаскировались.

— Ах, вот как? Замаскировались? Ну, так и я вот тоже — маскируюсь. Понятно?

— Ага. Понятно, — сказал, подумав, Леша. — Чтобы, значит, не обнаружили и не засекли?

— Во-во, — сказал командир. — А вообще пошли вон отсюда! Разве не знаете, что сюда нельзя ходить?

— Знаем, — ответили ребята. — Да мы не ходим, мы ползаем.

— Ну и ползите обратно.

Дня через три, вечером, на батарее была объявлена боевая тревога. Не успел отзвенеть сигнал, как ребята уже сидели на своем обычном месте — в кустах на берегу пруда. Кто-то из батарейцев их заметил и сказал командиру.

— Ах, вот как? — закричал командир, узнав Лешу Михайлова. — Опять это ты? Ну, погоди, попадись ты мне!..

Леша и товарищи его убежали, но и после, конечно, подглядывали за батарейцами, только стали немного осторожнее.

А в ноябре месяце, перед самыми праздниками, случилась эта самая история, за которую Леша Михайлов с товарищами чуть не угодил в трибунал.

Ну, да, впрочем, не будем забегать вперед. Будем и дальше рассказывать по порядку.

* * *

Выдался как-то очень хороший зимний денек. Снегу насыпало — ни пройти, ни проехать. После школы выбежали ребята на улицу, гулять. Стали играть в снежки. Поиграли немного — надоело. Кто-то предложил лепить снежную бабу. А Леша Михайлов подумал и говорит:

— Нет, ребята, давайте лучше не бабу, а давайте — знаете что? — построим снежную крепость. Или батарею зенитную? С блиндажом и со всем, что полагается.

Затея ребятам понравилась, и вот на пруду, за Михайловскими огородами, по соседству с настоящей зенитной батареей началось строительство игрушечной, снежной и ледяной огневой точки.

Работали ребята весь день — до вечера. Катали снежные комья, возводили стены, брустверы, орудийные площадки… И получилось у них здорово. Все как настоящее. Даже пушку соорудили, и пушка у них была не какая-нибудь, а самая всамделишная — зенитная, из какого-то старого дышла или оглобли, и даже вертелась, и можно было из нее прицеливаться.

Это было в субботу. На следующий день ребята с утра достраивали свою крепость, когда над их головами в безоблачном зимнем небе появился старый новодеревенский знакомый «хеншель-126». На этот раз он прилетел очень кстати. Играть стало еще интереснее.

— Воздух! — закричал Коська Мухин, маленький, веснушчатый пацан по прозвищу «Муха».

— Тревога! — закричал Леша Михайлов. — Товарищи бойцы, по местам!

Он первый подбежал к игрушечной пушке и стал наводить ее на настоящий вражеский самолет.

— По фашистским стервятникам — огонь! — скомандовал он и сам ответил за свою пушку:

— Бах! Бах!

— Бам-ба-ра-рах! — хором подхватили ребята.

А разведчик, как всегда, повертелся, покрутился и, стрекоча своим стрекозиным моторчиком, улетел в сторону фронта.

Ребята еще немного поиграли, потом разошлись.

Лещу Михайлова позвали домой обедать. Он с удовольствием уплетал мятый вареный картофель с соевым маслом и уже собирался попросить у матери добавочки и даже протянул для этого миску, как вдруг миска вылетела у него из рук. Оглушительный удар, а за ним второй и третий прогремели, как ему показалось, над самой его головой. Стены Михайловского дома заходили ходуном, посыпалась штукатурка, на кухне что-то упало и со звоном покатилось. Лешина сестренка Вера диким голосом закричала и заплакала. За нею заплакала Лешина бабушка.

— Бомбят! Бомбят! — кричал кто-то на улице. Там уже работали зенитки, стучал пулемет, и где-то высоко в небе приглушенно гудели моторы немецких пикировщиков.

— А ну — живо — лезьте в подполье! — скомандовала Лешина мать, отодвигая стол и поднимая тяжелую крышку люка.

Бабушка, а за нею Лешины сестры и младший брат полезли в подвал, а сам Леша, пользуясь суматохой, сорвал со стены шапку и юркнул в сени.

Во дворе он чуть не столкнулся с Коськой Мухиным. Муха едва дышал, лицо у него было бледное, губы дрожали.

— Ой, Лешка! — забормотал он, испуганно оглядываясь и шмыгая носом. — Ты знаешь… беда какая…

— Что? Какая беда?

Муха не мог отдышаться.

— Ты знаешь, ведь это… ведь это ж нашу батарею сейчас бомбили!..

— Ну, да! Не ври! — сказал, побледнев, Леша.

— Ей-богу, своими глазами видел. Две бомбы… прямое попадание… и обе в нашу батарею. Одни щепочки остались.

— Сам видел, говоришь?

— Говорю ж тебе, своими глазами видел. Мы с Валькой Вдовиным за водой ходили, увидали и — сразу туда. Я убежал, а он…

— Что?! — закричал Леша и с силой схватил товарища за плечо.

— Его… его на батарею увели. На настоящую, — сказал Муха и, опустив голову, заплакал.

* * *

Немецкие самолеты разбомбили игрушечную крепость и улетели. На батареях прозвучал отбой воздушной тревоги, понемногу успокоилось все и в самой деревне, а Валька Вдовин все еще не возвращался домой.

Леша Михайлов несколько раз бегал к Валькиной матери. Он успокаивал ее, говорил, что видел Вальку «своими глазами», что он жив, что его пригласили в гости зенитчики и угощают его там чаем или галетами.

Но сам Леша не мог успокоиться.

«Ведь это ж я виноват, — думал он. — Это я все выдумал — с этой дурацкой крепостью. А Валька даже не строил ее. Он только сегодня утром из Ленинграда приехал…»

Он уже собирался пойти на батарею и сказать, что это он виноват, а не Валька, когда в дверь постучали и в комнату ввалился сам Валька Вдовин.

— Ага, ты дома, — сказал он, останавливаясь в дверях.

— Дома, дома, заходи, — обрадовался Леша.

— Да нет… я на минутку… я не буду, — пробормотал Валька. — Кто-нибудь у вас есть?

— Нет, никого нет. Бабушка спит, а мама в очередь ушла. Заходи, не бойся.

— Лешка, — сказал Вдовин, не глядя на Лешу. — Тебя, наверно, в трибунал отправят. Судить будут.

— Меня? — сказал Леша. — А откуда ж узнали, что это я?

— Откуда узнали? А это я на тебя сказал.

— Ты?!

— Да, я, — повторил Валька и посмотрел Леше в глаза. — Я сначала отпирался. Говорю: знать ничего не знаю. А потом командир батареи говорит: «Это, наверно, такой чернявенький, с полосатым шарфом… Михайлов его, кажется, зовут?» Ну, я и сказал. «Да, — говорю, — Михайлов». И адрес твой спросил — я тоже сказал.

Леша стоял, опустив голову.

— Так, — выговорил он наконец. — Значит, и адрес сказал?

— Да. И адрес сказал.

— Ну, и правильно, — сказал Леша. — Я бы все равно сам пошел на батарею. Я уже собирался даже.

— Значит, ты не сердишься?

Леша стоял, не глядя на товарища.

— Нет, — сказал он.

Валька схватил его за руку.

— Знаешь что? — сказал он. — А может быть, тебе убежать лучше?

— И не подумаю, — сказал Леша.

Потом он взглянул на Вальку, не выдержал и тяжело вздохнул.

— Как ты думаешь — расстреляют? — сказал он.

Валька, подумав немного, пожал плечами.

— Может быть, и не расстреляют, — ответил он не очень уверенно.

* * *

До вечера Леша Михайлов ходил сам не свой. Прибегали ребята, звали его гулять — он не пошел. Уроков он не учил, отказался от ужина и раньше, чем обычно, улегся спать. Но как ни старался, как ни ворочался с одного бока на другой, заснуть он не мог. Не то чтобы он очень боялся чего-нибудь. Нет, Леша был, как говорится, не из трусливого десятка. Но все-таки, как вы сами понимаете, положение у него было не веселое. Тем более, что он чувствовал себя действительно виноватым. А мысль о том, что судить его будут в Военном трибунале, как какого-нибудь шпиона или предателя, совсем убивала его.

«Может быть, и в самом деле лучше убежать? — думал он. — Проберусь как-нибудь на фронт или к партизанам, навру чего-нибудь, скажу, что мне скоро тринадцать лет будет, — может, меня и возьмут. Пойду куда-нибудь в разведку и погибну… как полагается… а после в газетах напишут или, может быть, объявят Героем Советского Союза…»

Но убежать Леша не успел. Перед самым рассветом он забылся и задремал. А в половине восьмого, раньше чем обычно, его разбудила мать.

— Леша! Лешенька! — говорила она испуганным голосом. — Проснись! Сыночек!

— Чего? — забормотал Леша, дрыгая спросонок ногой.

— Вставай скорее. За тобой приехали, тебя спрашивают.

Леша одним махом сбросил с себя одеяло и сел в постели.

— Приехали? Из трибунала? — сказал он.

— Из какого трибунала? Не знаю, военный какой-то приехал. На мотоциклетке.

«Эх, не успел убежать», — подумал Леша.

Застегивая на ходу рубашку и затягивая ремешок на животе, он вышел на кухню.

У печки стоял высокий красноармеец в полушубке и в кожаном шоферском шлеме. Он сушил перед печкой свои меховые рукавицы. От них шел пар.

Увидев Лешу, красноармеец как будто слегка удивился. Наверно, он думал, что Леша немного постарше.

— Михайлов Алексей — это вы будете? — сказал он.

— Я, — сказал Леша.

— Одевайтесь. Я за вами. Вот у меня повестка на вас.

— Ой, батюшки-светы, куда это вы его? — испугалась Лешина мать.

— А это, мамаша, военная тайна, — усмехнулся красноармеец. — Если вызывают, значит, заслужил.

У Леши не попадали в рукава руки, когда он натягивал свое пальтишко. Мать хотела ему помочь. Он отстранил ее.

— Ладно, мама. Оставь. Я сам, — сказал он и почувствовал, что зубы у него все-таки слегка стучат и голос дрожит.

— Взять с собой что-нибудь можно? Или не надо? — спросил он, посмотрев на красноармейца.

Тот опять усмехнулся и ничего не сказал, а только покачал головой.

— Поехали, — сказал он, надевая свои меховые рукавицы.

Леша попрощался с матерью и пошел к выходу.

На улице у ворот стоял ярко-красный трофейный мотоцикл с приставной коляской-лодочкой.

Еще вчера утром с каким удовольствием, с каким фасоном прокатился бы Леша Михайлов на виду у всей деревни в этой шикарной трехколесной машине! А сейчас он с трудом, еле волоча ноги забрался в коляску и сразу же поднял воротник и спрятал лицо: еще, не дай бог, увидит кто-нибудь из соседей…

Красноармеец сел рядом в седло и одним ударом ноги завел мотор. Мотоцикл задрожал, зафукал, застучал и, сорвавшись с места, помчался, взметая снежные хлопья и подпрыгивая на ухабах, по знакомой деревенской улице.

* * *

Ехали они очень недолго. Леша и оглянуться не успел, как машина застопорила и остановилась у ворот двухэтажного каменного дома. У ворот стоял часовой.

Леша огляделся и узнал этот дом. Когда-то здесь был детский сад.

«Это на Островах, — сообразил он. — Вот он, оказывается, где трибунал-то помещается…»

— Вылезай, Алексей Михайлов. Пошли, — сказал ему красноармеец.

«Ох, только бы не заплакать», — подумал Леша, вылезая из кабинки и направляясь к воротам.

Часовой попросил у них пропуск.

— К полковнику Шмелеву, — сказал Лешин сопровождающий и показал повестку. Часовой открыл калитку и пропустил их.

В большой накуренной комнате, где когда-то помещалась, наверное, столовая детского сада, было сейчас очень много военных. Были тут и летчики, и зенитчики, и моряки с береговой обороны. Были и красноармейцы, и офицеры. Кто сидел, кто стоял, прислонившись к стене, кто расхаживал по комнате.

— Погоди минутку, я сейчас, — сказал Леше его спутник и скрылся за большой белой дверью. Через минуту он вернулся.

— Посиди, отдохни, тебя вызовут, — сказал он и ушел.

Леша присел на краешке скамейки и стал ждать.

Вдруг белая дверь открылась и из нее вышел Лешин знакомый — тот самый старший лейтенант, командир новодеревенской батареи. Он увидел Лешу, узнал его, но ничего не сказал, нахмурился и пошел к выходу.

А Леша даже привстал от волнения. Он даже не сразу расслышал, что его зовут.

— Михайлов! Михайлов! Кто Михайлов? — говорили вокруг.

— Я Михайлов! — закричал Леша.

— Что же ты не откликаешься? — сердито сказал ему молоденький лейтенант в блестящих, как зеркало, сапогах. Он стоял в дверях с какими-то папками и списками и уже целую минуту выкликал Лешину фамилию.

— Пройдите к полковнику, — сказал он, открывая белую дверь.

«Только бы не заплакать», — еще раз подумал Леша и, стараясь держаться прямо, по-военному, шагнул через порог.

* * *

Пожилой, стриженный ежиком полковник сидел за большим столом и перелистывал какие-то бумаги.

— Михайлов? — спросил он, не глядя на Лешу.

— Да, — ответил Леша.

Полковник поднял глаза и тоже как будто удивился, что Леша такой маленький и тщедушный.

— Н-да, — сказал он, разглядывая его из-под густых и мохнатых, как у медведя, бровей. — Вот ты какой, оказывается. А ну-ка подойди ближе.

Леша подошел к столу. Полковник смотрел на него строго, и седые медвежьи брови его все ближе и ближе сдвигались к переносице.

— Так, значит, это ты построил снежную крепость, или блиндаж, или что там… которую давеча разбомбили «мессеры»?

— Да… я, — прохрипел Леша и почувствовал, что еще минута — и слезы помешают ему говорить. — Только ведь мы не нарочно, товарищ полковник, — прибавил он, стараясь глядеть полковнику прямо в глаза. — Мы ведь играли…

— Ах, вот как? Играли?

— Ага, — прошептал Леша.

— Кто это «мы»?

— Ну, кто? Ребята, одним словом.

— А кто зачинщик? Кто выдумал все это? Под чьим руководством строили?

— Я выдумал. Под моим, — ответил Леша, опуская голову. И тут он не выдержал — слезы прорвались оттуда, где они до сих пор прятались, и заклокотали у него в горле.

— Товарищ полковник… пожалуйста… простите меня, — пролепетал он. — Я больше не буду…

— Это что — не будешь?

— Играть не буду.

— Вот тебе и на! — усмехнулся полковник. — Как же это можно — не играть?

— Ну… вообще… блиндажей не буду строить.

— Не будешь? Самым серьезным образом не будешь?

— Самым серьезным. Вот ей-богу! Хоть провалиться, — сказал Леша.

— Н-да, — сказал полковник. — Ну, а если мы тебя попросим?

— Что попросите?

— Да вот что-нибудь еще построить — в этом же роде. Крепость, или блиндаж, или дзот какой-нибудь.

Леша поднял глаза. Полковник смотрел на него по-прежнему серьезно, не улыбаясь, только брови его разошлись от переносицы, и под ними открылись ясные, немного усталые и воспаленные от долгой бессонницы глаза.

— Видишь ли, дорогой товарищ, какая история, — сказал он. — Оказывается, что в военное время даже играть надо осторожно. Вот построили вы, например, батарею. Отлично, вероятно, построили, если немец ее за настоящую принял. Но построили вы ее где? Рядом с настоящей боевой действующей зенитной батареей. Это тебе известно?

— Известно, да, — чуть слышно проговорил Леша.

— А ведь рядом не только батарея. Тут и невоенные объекты — жилые дома, живые люди.

— Товарищ полковник! — чуть не плача, перебил его Леша. — Да разве ж я не понимаю?!

— Понимаешь, да поздно, — строго сказал полковник. — Задним умом живешь.

— Правильно. Задним, — вздохнув, согласился Леша.

— А между тем, — продолжал полковник, — такие фальшивые, что ли, сооружения, как ваша крепость, нам, военным людям, очень и очень нужны. Они называются у нас ложными объектами. Чтобы замаскировать настоящий объект, отвести противнику глаза и натянуть ему нос, — где-нибудь в стороне строятся поддельные, декоративные, похожие на настоящие и все-таки не настоящие укрепления и сооружения: блиндажи, окопы, ангары, огневые точки, батареи и — все, чего, одним словом, душа пожелает.

Леша давно уже проглотил слезы и слушал полковника с таким вниманием, что даже рот открыл.

— Понятно тебе? — сказал полковник.

— Ага. Понятно, — кивнул Леша.

— Так вот, товарищ Михайлов, не согласитесь ли вы построить нам штучек пять-шесть таких ложных объектов?

— Это кто? Это я? — чуть не закричал Леша.

— Да. В общем, ты и товарищи твои.

Леша смотрел на полковника и не понимал, шутит он или нет.

— А из чего строить? Из снега? — спросил он.

— А это уж как вам хочется. Лучше всего из снега, конечно. Во-первых, материал дешевый. А во-вторых, кто же лучше ребят со снегом умеет работать!

— Точно! — согласился Леша.

— Ну, так как же? — сказал полковник.

— Ну что ж, — ответил Леша, для важности почесав в затылке. — Можно, конечно. Только вот боюсь, что, пожалуй…

— Что еще за «пожалуй»?

— Оглобель, боюсь, не хватит.

— Каких оглобель?

— Ну, которые вместо пушек. У нас ведь понарошку было: зенитки у нас не было, так мы — оглоблю вместо нее…

— Понятно, — сказал полковник. — Ну что ж, товарищ Михайлов, оглобель уж мы вам как-нибудь раздобудем. За оглоблями дело не станет.

— Тогда все в порядке, — сказал Леша. — Приказано строить.

Они еще немножко поговорили, и через десять минут красный штабной мотоцикл уже мчал Лешу Михайлова обратно домой.

* * *

А что было дальше — я вам в подробностях рассказать не могу. Где и как строились ложные объекты — это, как вы сами понимаете, очень большая военная тайна. Могу только сказать, что строили их, вместе с Лешей Михайловым, и Коська Мухин, по прозвищу Муха, и Валька Вдовин, и другие новодеревенские ребята. Но Леша Михайлов был у них главным инженером. И в штабе, куда он теперь частенько заглядывал за указаниями и за инструкциями, его так и называли:

«Инженер 1-го ранга Алексей Михайлов».

Работали ребята, в общем, на славу, — иногда, если нужно было, и по ночам работали, забывали пить и есть, не жалели ни сна, ни времени своего, но в школу все-таки бегали, не пропускали, и Леша Михайлов даже умудрился в эти дни получить «отлично» по русскому письменному.

А «хеншель-126» теперь уже не летал в Новую Деревню, а летал туда, где возникали одна за другой новые зенитные точки. Следом за ним прилетали тяжелые «мессеры» и «фокке-вульфы» и, не жалея боеприпасов, бомбили снежные блиндажи и деревянные орудия. А ребята сидели в это время дома или в убежище, прислушивались к далеким разрывам фугасок, переглядывались и посмеивались. И взрослые не понимали, чего они смеются, и сердились. Ведь никто не знал, что немцы бомбят снег. А ребята хранили военную тайну свято, как полагается.

Иногда, если немцы не замечали батарею и долго ее не бомбили, ребятам приходилось достраивать или даже перестраивать ее. Но таких было немного — две или три, а на остальные немцы «клевали», как рыба клюет на хорошую приманку.

В тот день, когда фашистские самолеты разбомбили двенадцатую по счету снежную батарею, Лешу Михайлова с товарищами вызвали в Ленинград, в штаб фронта. Их принял командующий фронтом. Из его рук Леша Михайлов получил медаль, а товарищи его — почетные грамоты, в которых было сказано, что они отличились на обороне города Ленина, «выполняя специальное задание командования».

В этот же день лейтенант Фридрих Буш, командир разведывательного самолета «хеншель-126», получил железный крест. Об этом писали немецкие фашистские газеты. Видели мы там и фотографию этого отважного летчика. До чего же, вы знаете, глупое, самодовольное и счастливое лицо у этого прославленного героя…

Где-то он теперь, этот Фридрих Буш?

А Леша Михайлов жив, здоров, по-прежнему живет в Новой Деревне и учится уже в девятом классе.




Охота за бабочкой

Жулька, моя молодая мраморно-голубая охотничья собака, носится как угорелая за птичками, за бабочками, даже за крупными мухами до тех пор, пока горячее дыхание не выбросит из ее пасти язык. Но и это не останавливает ее.

Вот нынче была у всех на виду такая история.

Желтая бабочка-капустница привлекла внимание. Жизель бросилась за ней, подпрыгнула и промахнулась. Бабочка замотыляла дальше. Жулька за ней — хап! Бабочке хоть бы что: летит, мотыляет, как будто смеется.

Хап! — мимо. Хап, хап! — мимо и мимо.

Хап, хап, хап — и бабочки в воздухе нет.

Где наша бабочка? Среди детей началось волненье. «Ах, ах!» — только и слышалось.

Бабочки нет в воздухе, капустница исчезла. Сама Жизель стоит неподвижная, как восковая, повертывая удивленно голову то вверх, то вниз, то вбок.

— Где наша бабочка?

В это время горячие пары стали нажимать внутри Жулькиной пасти, — у собак ведь нет потовых желез. Пасть открылась, язык вывалился, пар вырвался, и вместе с паром вылетела бабочка и, как будто совсем с ней ничего не было, — замотыляла себе по-над лугом.

До того измаялась с этой бабочкой Жулька, до того, наверно, ей трудно было сдерживать дыхание с бабочкой во рту, что теперь, увидев бабочку, вдруг сдалась. Вывалив язык, длинный, розовый, она стояла и глядела на летящую бабочку глазами, ставшими сразу и маленькими и глупыми.

Дети приставали к нам с вопросом:

— Ну, почему же это нет у собаки потовых желез?

Мы не знали, что им сказать.

Школьник Вася Веселкин им ответил:

— Если бы у собак были железы и не надо было бы им хахать, то они бы давным давно уже всех бабочек переловили и скушали.




Одна капля убивает лошадь

Когда папа заболел, пришел доктор и сказал:

— Ничего особенного, маленькая простуда. Но я вам советую бросить курить, у вас в сердце легкий шумок.

И когда он ушел, мама сказала:

— Как это все-таки глупо — доводить себя до болезней этими проклятыми папиросами. Ты еще такой молодой, а вот уже в сердце у тебя шумы и хрипы.

— Ну, — сказал папа, — ты преувеличиваешь! У меня нет никаких особенных шумов, а тем более хрипов. Есть всего-навсего один маленький шумишко. Это не в счет.

— Нет — в счет! — воскликнула мама. — Тебе, конечно, нужен не шумишко, тебя бы больше устроили скрип, лязг и скрежет, я тебя знаю…

— Во всяком случае, мне не нужен звук пилы, — перебил ее папа.

— Я тебя не пилю, — мама даже покраснела, — но пойми ты, это действительно вредно. Ведь ты же знаешь, что одна капля папиросного яда убивает здоровую лошадь!

Лошадь с сигаретой

Вот так раз! Я посмотрел на папу. Он был большой, спору нет, но все-таки поменьше лошади. Он был побольше меня или мамы, но, как ни верти, он был поменьше лошади и даже самой захудалой коровы. Корова бы никогда не поместилась на нашем диване, а папа помещался свободно. Я очень испугался. Я никак не хотел, чтобы его убивала такая капля яда. Не хотел я этого никак и ни за что. От этих мыслей я долго не мог заснуть, так долго, что не заметил, как все-таки заснул.

А в субботу папа выздоровел, и к нам пришли гости. Пришел дядя Юра с тетей Катей, Борис Михайлович и тетя Тамара. Все пришли и стали вести себя очень прилично, а тетя Тамара как только вошла, так вся завертелась, и затрещала, и уселась пить чай рядом с папой. За столом она стала окружать папу заботой и вниманием, спрашивала, удобно ли ему сидеть, не дует ли из окна, и в конце концов до того наокружалась и назаботилась, что всыпала ему в чай три ложки сахару. Папа размешал сахар, хлебнул и сморщился.

— Я уже один раз положила сахар в этот стакан, — сказала мама, и глаза у нее стали зеленые, как крыжовник.

А тетя Тамара расхохоталась во все горло. Она хохотала, как будто кто-то под столом кусал ее за пятки. А папа отодвинул переслащенный чай в сторону. Тогда тетя Тамара вынула из сумочки тоненький портсигарчик и подарила его папе.

— Это вам в утешение за испорченный чай, — сказала она. — Каждый раз, закуривая папироску, вы будете вспоминать эту смешную историю и ее виновницу.

Я ужасно разозлился на нее за это. Зачем она напоминает папе про курение, раз он за время болезни уже почти совсем отвык? Ведь одна капля курильного яда убивает лошадь, а она напоминает. Я сказал:

«Вы дура, тетя Тамара! Чтоб вы лопнули! И вообще вон из моего дома. Чтобы ноги вашей толстой больше здесь не было».

Я сказал это про себя, в мыслях, так, что никто ничего не понял.

А папа взял портсигарчик и повертел его в руках.

— Спасибо, Тамара Сергеевна, — сказал папа, — я очень тронут. Но сюда не войдет ни одна моя папироска, портсигар такой маленький, а я курю «Казбек». Впрочем…

Тут папа взглянул на меня.

— Ну-ка, Денис, — сказал он, — вместо того чтобы выдувать третий стакан чаю на ночь, пойди-ка к письменному столу, возьми там коробку «Казбека» и укороти папироски, обрежь так, чтобы они влезли в портсигар. Ножницы в среднем ящике!

Мальчик обрезает папиросы

Я пошел к столу, нашел папиросы и ножницы, примерил портсигар и сделал все, как он велел. А потом отнес полный портсигарчик папе. Папа открыл портсигарчик, посмотрел на мою работу, потом на меня и весело рассмеялся:

— Полюбуйтесь-ка, что сделал мой сообразительный сын!

Тут все гости стали наперебой выхватывать друг у друга портсигарчик и оглушительно хохотать. Особенно старалась, конечно, тетя Тамара. Когда она перестала смеяться, она согнула руку и костяшками пальцев постучала по моей голове.

— Как же это ты догадался оставить целыми картонные мундштуки, а почти весь табак отрезать? Ведь курят-то именно табак, а ты его отрезал! Да что у тебя в голове — песок или опилки?

Я сказал:

«Это у тебя в голове опилки, Тамарище Семипудовое».

Сказал, конечно, в мыслях, про себя. А то бы меня мама заругала. Она и так смотрела на меня что-то уж чересчур пристально.

— Ну-ка, иди сюда, — мама взяла меня за подбородок, — посмотри-ка мне в глаза!

Я стал смотреть в мамины глаза и почувствовал, что у меня щеки стали красные, как флаги.

— Ты это сделал нарочно? — спросила мама.

Я не мог ее обмануть.

— Да, — сказал я, — я это сделал нарочно.

— Тогда выйди из комнаты, — сказал папа, — а то у меня руки чешутся.

Видно, папа ничего не понял. Но я не стал ему объяснять и вышел из комнаты.

Шутка ли — одна капля убивает лошадь!




Винтик, Шпунтик и пылесос

Кто читал книгу «Приключение Незнайки», тот знает, что у Незнайки было много друзей — таких же, как он, маленьких человечков.

Среди них было два механика — Винтик и Шпунтик, которые очень любили мастерить разные вещи. Однажды они задумали соорудить пылесос для уборки помещения.

Винтик, Шпунтик и Незнайка

Сделали круглую металлическую коробку из двух половинок. В одной половинке поместили электромотор с вентилятором, к другой присоединили резиновую трубку, а между обеими половинками проложили кусок плотной материи, чтобы пыль в пылесосе задерживалась.

Трудились они целый день и целую ночь, и только наутро пылесос был готов.

Все еще спали, но Винтику и Шпунтику очень хотелось проверить, как работает пылесос.

— Сначала почистим ковер в спальне, — предложил Шпунтик.

Он включил пылесос, и пыль с ковра так и полетела в трубу. Поток воздуха был так силен, что в трубу засосало чулки Растеряйки, которые случайно валялись у него под кроватью.

Винтик и Шпунтик пылесосят

Потом сдуло со стола ручные часы доктора Пилюлькина и тоже засосало в трубу. Винтик и Шпунтик ничего не заметили, так как им обоим очень хотелось спать.

Под столом стоял ящик с красками художника Тюбика. После того, как Винтик почистил пыль под столом, количество красок в ящике значительно поубавилось.

— А теперь попробуем чистить одежду, — сказал Винтик и начал чистить пиджак Торопыжки.

Пыль из пиджака так и полетела в трубу, а вместе с пылью и пуговицы.

Потом они стали чистить штанишки Пончика. А у Пончика в карманах всегда лежали конфеты. Пылесос был такой мощный, что даже конфеты повысасывал из карманов.

После этого они стали чистить курточку Знайки, и тут только Шпунтик заметил, что из кармана вытащило Знайкину вечную ручку. Он хотел прекратить работу, но Винтик сказал:

— Ничего, потом откроем пылесос и достанем.

А теперь почистим диван, — предложил Шпунтик.

Они стали чистить диван. Гвозди из обшивки так и выскакивали и исчезали в трубе.

Обшивка постепенно разлезлась, пружины повыскакивали, спинка отвалилась, диван рассыпался на кусочки, и вся диванная начинка вместе с пружинами полетела в трубу.

Дело кончилось тем, что в трубе застряла диванная ножка и пылесос ничего больше не мог всасывать.

— Ну и ладно, — сказал Винтик. — Ляжем спать, а когда встанем, починим диван и вытащим из пылесоса все гвозди.

Друзья легли спать и моментально заснули.

В это утро первым проснулся Растеряйка и принялся искать чулки. Все стали над ним смеяться, потому что он вечно терял свои вещи.

Потом встал Ворчун и с удивлением обнаружил, что у него пропали брюки.

Ребята ищут свои вещи

А у Авоськи не осталось на одежде ни одной пуговицы. Он так и ходил, придерживая брюки руками, потому что без пуговиц они не могли держаться.

В общем, у каждого что-нибудь потерялось.

Только у Незнайки ничего не пропало.

Торопыжка сказал:

— Это, наверно, Незнайка все устроил. Почему у него ничего не пропало?

— Братцы, я не виноват! — кричал Незнайка. — У меня ничего не пропало, потому что я спал в одежде. Я вчера очень устал, и мне лень было раздеться.

Наконец Знайка обнаружил в углу комнаты какую-то загадочную машину с трубой, из которой торчала диванная ножка.

Знайка сейчас же понял, что это, без сомнения, дело рук Винтика и Шпунтика, и принялся будить их.

Винтик и Шпунтик встали. Они открыли пылесос и обнаружили в нем все пропавшие вещи.

— Мы слишком сильный мотор поставили, — сказал Шпунтик. — надо уменьшить его мощность, и пылесос перестанет всасывать крупные вещи.

Сейчас же к пылесосу выстроилась длинная очередь. Каждый получал, что у него потерялось: Растеряйка — чулки, Авоська и Торопыжка — пуговицы, Ворчун — свои брюки. А Незнайка сказал Винтику:

— Посмотри-ка, пожалуйста, нет ли в пылесосе моего свистка, который потерялся прошлым летом.

Все стали над Незнайкой смеяться. Но тут Винтик вдруг обнаружил среди прочих предметов и Незнайкин свисток.

Все удивились и никак не могли понять, как очутился в пылесосе свисток, который пропал в прошлом году.

Ведь в прошлом году и пылесоса-то не было!

Винтик и Шпунтик что-то мастерят




Веселая семейка

Важное решение

Это случилось после того, как взорвалась паровая машина, которую мы с Мишкой делали из консервной банки. Мишка слишком сильно нагрел воду, банка лопнула, и горячим паром ему обожгло руку. Хорошо, что Мишкина мама тут же намазала ему руку нафталиновой мазью. Это очень хорошее средство. Кто не верит, пусть сам попробует. Только мазать нужно сейчас же, как обожжёшься, пока не сошла кожа.

После того как машина лопнула, Мишкина мама запретила нам с ней возиться и выбросила её в мусорный ящик. Пришлось нам некоторое время слоняться без дела. Скука была смертельная. Началась весна. Снег таял повсюду. По улицам журчали ручьи. Солнышко уже по-весеннему светило в окна. Но ничто нас не радовало. Такой уж у нас с Мишкой характер — нам обязательно нужно какое-нибудь занятие. Когда нечего делать, мы начинаем скучать и скучаем до тех пор, пока не находим какого-нибудь дела.

Один раз я прихожу к Мишке, а он сидит за столом, носом уткнулся в какую-то книгу, голову обхватил руками и ничего на свете, кроме этой книги, не видит и даже не замечает, что я пришёл. Я нарочно хлопнул погромче дверью, чтобы он обратил на меня внимание.

— А, это ты, Николадзе! — обрадовался Мишка. Он никогда не называл меня по имени. Вместо того чтобы сказать просто “Коля”, он называет меня то Никола, то Микола, то Микула Селянинович, то Миклухо-Маклай, а один раз даже стал называть по-гречески — Николаки. Словом, что ни день, то новое имя. Но я не обижаюсь. Пусть себе зовёт, если ему так нравится.

— Да, это я, — говорю я. — А что это у тебя за книжка? Чего ты в неё вцепился, как клещ?

— Очень интересная книга, — говорит Мишка. — Я её сегодня утром в газетном киоске купил.

Я посмотрел: на обложке — петух и курица и написано “Птицеводство”, а на каждой странице — какие-то курятники и чертежи.

— Что же тут интересного? — говорю я. — Это какая-то научная книжка.

— Вот и хорошо, что научная. Это тебе не какие-нибудь сказки. Тут всё правда. Это полезная книга.

Мишка такой человек — ему обязательно надо, чтоб от всего была польза. Когда у него бывают лишние деньги, он идёт в магазин и покупает какую-нибудь полезную книжку. Один раз он купил книгу, которая называется “Обратные тригонометрические функции и полиномы Чебышева”. Конечно, он ни слова в этой книжке не понял и решил прочитать её потом, когда немножко поумнеет. С тех пор эта книга лежит у него на полке — ждёт, когда он поумнеет.

Мишка отметил страницу, на которой читал, и закрыл книжку.

— Тут, брат, про всё есть, — сказал он, — как разводить кур, уток, гусей, индюков.

— Уж не собираешься ли ты разводить индюков? — спросил я.

— Нет, что ты! Просто интересно почитать про это. Оказывается, можно устроить такую машину — инкубатор, и цыплята сами будут выводиться, без курицы.

— Кто же этого не знает! — говорю я. — В прошлом году я был с мамой в колхозе и видел инкубатор. Там цыплята выводились каждый день штук по пятьсот или по тысяче. Их насилу успевали вынимать из инкубатора.

— Что ты говоришь! — удивился Мишка. — А я раньше не знал об этом. Я думал, что цыплят всегда высиживает курица. Когда мы жили в деревне, я видел, как наседка высиживает цыплят.

— Я тоже видел наседку. Но инкубатор гораздо лучше. Под наседку положишь десяток яиц — и всё, а в инкубатор можно заложить сразу тысячу.

— Я знаю, — говорит Мишка. — Здесь про это написано. И потом, пока курица сидит на яйцах и воспитывает цыплят, она не несёт яиц, а если цыплят высиживает инкубатор, курица всё время несётся, и яиц получается гораздо больше.

Мы стали высчитывать, сколько лишних яиц получится, если все куры не станут высиживать цыплят, а вместо этого будут нести яйца. Оказалось, что курица высиживает цыплят двадцать один день, потом она выращивает маленьких цыплят, так что пройдёт три месяца, прежде чем она снова начнёт нестись.

— Три месяца — это девяносто дней, — сказал Мишка. — Если бы курица не высиживала цыплят, она смогла бы снести за год на девяносто яиц больше. В каком-нибудь маленьком хозяйстве, где всего десять кур, за год получилось бы на девятьсот яиц больше. А если взять такое хозяйство, как колхоз или совхоз, где на птицеферме тысяча кур, то там получится на девяносто тысяч больше яиц. Подумать только — на девяносто тысяч!

Мы долго рассуждали о том, какая польза получается от инкубатора. Потом Мишка сказал:

— А что, если нам самим сделать маленький инкубатор, чтоб в нём вывелись из яиц цыплята?

— Как же мы это сделаем? — говорю я. — Ведь всё надо знать, как делать.

— Ничего хитрого нет, — говорит Мишка. — В книжке тут всё написано. Главное, чтобы яйца нагревались ровно двадцать один день подряд, и тогда из них выведутся цыплята.

Мне вдруг очень захотелось, чтоб у нас были маленькие цыплята, потому что я очень люблю всяких птиц и зверей. Осенью мы с Мишкой даже записались в кружок юннатов и работали в живом уголке, а потом Мишка придумал делать эту паровую машину, и мы перестали ходить на кружок. Витя Смирнов, который был у нас старостой, сказал, что вычеркнет нас из списка, если мы не будем работать, но мы сказали, что будем, и он не вычеркнул.

Мишка принялся рассказывать, как будет хорошо, когда у нас выведутся маленькие цыплята.

— Они будут такие хорошенькие! — говорил он. — Можно будет отгородить им угол на кухне, и пусть они там живут, а мы будем кормить их и ухаживать за ними.

— Но ведь придётся три недели возиться, пока они выведутся! — говорю я.

— Чего возиться? Сделаем инкубатор — они и выведутся. Я задумался.

Мишка с беспокойством поглядывал на меня. Я видел, что ему очень хочется взяться поскорее за дело.

— Ну ладно! — говорю я. — Делать нам всё равно нечего, попробуем.

— Я так и знал, что ты согласишься! — обрадовался Мишка. — Я и сам взялся бы за это дело, да мне без тебя скучно.

 

Неожиданное препятствие

Давай не будем делать инкубатор, а положим яйца в кастрюлю и поставим на печку, — предложил я.

— Что ты, что ты! — замахал Мишка руками. — Печка остынет, и тогда всё пропало. В инкубаторе должна быть всё время одинаковая температура — тридцать девять градусов.

— Почему тридцать девять?

— Потому что такая температура бывает у курицы, когда она сидит на яйцах.

— Разве у курицы бывает температура? — говорю я. — Температура бывает у человека, когда он болен.

— Много ты понимаешь! Температура есть у каждого человека — и у больного и у здорового, только у больного она повышается.

Мишка раскрыл книгу и стал показывать чертежи:

— Вот смотри, как настоящий инкубатор устроен. Здесь — бак с водой. От бака проведена трубка к ящику с яйцами. Внизу бак нагревается. Нагретая вода проходит по трубке и обогревает ящик с яйцами. Здесь вот градусник, чтоб можно было следить, какая температура.

— Постой, — говорю я, — где же мы возьмём бак?

— А зачем нам бак? Вместо бака возьмём консервную банку. Ведь нам небольшой инкубатор надо.

— А чем нагревать? — спрашиваю я.

— Нагревать можно керосиновой лампой. У нас где-то в сарае есть старая керосиновая лампа.

Мы пошли в сарай и стали рыться в куче рухляди, которая лежала в углу. Тут были старые ботинки, калоши, сломанный зонтик, очень хорошая медная трубка, множество бутылок и старых консервных банок. Мы перерыли всю кучу, но лампы там не было, а потом я увидел, что она стояла вверху на полке. Мишка полез и достал её. Лампа вся была покрыта пылью, но стекло было цело, а внутри оказался даже фитиль. Мы очень обрадовались, взяли лампу и медную трубку, выбрали самую хорошую консервную банку и потащили всё это на кухню.

Сначала Мишка вычистил лампу, налил в неё керосину и попробовал зажечь. Лампа горела исправно. Фитилёк можно было подкручивать и делать пламя то больше, то меньше.

Мы потушили лампу и принялись мастерить инкубатор. Первым делом мы сколотили из фанеры большую коробку, чтобы в неё поместилось штук пятнадцать яиц. Эту коробку мы выложили внутри ватой, а поверх ваты обили ещё войлоком, чтобы яйцам было теплей. Сверху к коробке приделали крышку с дырочкой. В эту дырочку просунули градусник, чтобы следить за температурой.

После этого мы приступили к устройству нагревательного аппарата. Взяли консервную банку, просверлили в ней два круглых отверстия: одно — вверху, другое — внизу. К верхнему отверстию припаяли медную трубку, потом проделали в инкубаторе сбоку дырочку, просунули в неё трубку и согнули её так, чтобы она проходила внутри коробки, как будто паровое отопление. Конец трубки мы вывели наружу и припаяли к нижнему отверстию консервной банки.

Теперь нужно было устроить так, чтобы банку можно было нагревать снизу лампой. Мишка принёс на кухню фанерный ящик. Мы поставили его стоймя, прорезали в верхней стенке ящика круглую дырку и установили инкубатор так, чтобы консервная банка находилась как раз над дыркой. Лампу мы поставили в ящик снизу, чтоб она могла нагревать банку.

Наконец всё было сделано. Мы налили в банку воды и зажгли лампу. Вода в банке начала нагреваться. Она проходила по трубке и нагревала наш инкубатор.

Ртуть в градуснике стала подниматься и постепенно дошла до тридцати девяти градусов. Она, наверно, поднялась бы и выше, но тут пришла Мишкина мама.

— Почему керосином воняет? Что вы тут делаете? — спросила она.

— Инкубатор, — говорит Мишка.

— Какой инкубатор?

— Ну, чтоб цыплята вывелись.

— Какие ещё цыплята?

— Ну, какие… Обыкновенные. Сюда, понимаешь, кладутся яйца, а вот тут, понимаешь, лампа…

— А лампа зачем?

— Как же, по-твоему? Без лампы? Без лампочки ничего не получится.

— Нет, ты уж, пожалуйста, это оставь! Лампочка опрокинется, керосин загорится.

— Не загорится. Мы будем смотреть.

— Нет, нет! Что это ещё за игрушки с огнём! Мало тебе, что кипятком обварился, ещё хочешь пожар устроить?

Как ни просил Мишка маму, она не разрешила нам жечь керосиновую лампу.

— Вот тебе и вывели цыплят! — сказал Мишка с досадой.

 

Выход найден

В эту ночь я долго не мог заснуть.

Целый час я лежал в постели и думал об инкубаторе. Сначала я хотел попросить мою маму, чтоб она разрешила нам жечь керосиновую лампу, но потом понял, что и моя мама не позволит нам возиться с огнём, так как она очень боится пожара и всегда прячет от меня спички. К тому же Мишкина мама отняла у нас керосиновую лампу и ни за что не отдала бы обратно. Все давно уже спали, а я думал об этом и никак не мог заснуть.

Вдруг в мою голову пришла очень хорошая мысль: “А что, если нагревать воду на электрической лампочке?”

Я потихоньку встал, зажёг настольную лампу и приложил к ней палец, чтобы узнать, много ли от электрической лампочки получается тепла. Лампочка быстро нагрелась, так что палец невозможно стало держать. Тогда я снял со стены градусник и прислонил к лампочке.

Ртуть быстро поднялась и упёрлась в верхний конец, так что на градуснике не хватило даже делений. Значит, тепла получалось много.

Я успокоился и повесил градусник на место. Впоследствии, через некоторое время, мы обнаружили, что этот градусник стал врать и показывать неправильную температуру. Когда в комнате было прохладно, он почему-то показывал градусов сорок жары, а когда становилось теплей, ртуть забиралась на самый верх и торчала там до тех пор, пока её не стряхивали. Меньше тридцати градусов жары он никогда не показывал, так что мы даже зимой могли бы прожить без отопления, если бы он не врал.

Может быть, это случилось оттого, что я прикладывал градусник к лампе? Не знаю.

На другой день я рассказал о своей выдумке Мишке.

Когда мы вернулись из школы, я выпросил у мамы старую настольную лампу, которая стояла у нас в шкафу, и мы решили попробовать нагревать воду электричеством. Мы поставили настольную лампу вместо керосиновой в ящик, а чтобы лампочка была поближе к банке с водой и лучше нагревала её, Мишка подложил под неё несколько книжек. Я включил электричество, и мы стали следить за градусником. Сначала ртуть в градуснике долго стояла на месте, и мы даже стали бояться, что у нас ничего не выйдет. Потом электрическая лампочка постепенно нагрела воду, и ртуть начала медленно подниматься кверху.

Через полчаса она поднялась до тридцати девяти градусов. Мишка от радости захлопал в ладоши и закричал:

— Ура! Вот она, настоящая куриная температура!.. Оказывается, электричество не хуже керосина.

— Конечно, — говорю, — не хуже. Электричество ещё даже лучше, потому что от керосина может случиться пожар, а от электричества ничего не получится.

Тут мы заметили, что ртуть в градуснике полезла выше и поднялась до сорока градусов.

— Стой! — закричал Мишка. — Стой! Смотри, куда она лезет!

— Надо как-нибудь остановить её, — говорю я.

— А как её остановишь? Если бы это была керосиновая лампа, можно было бы подкрутить фитилёк.

— Какой же тут фитилёк, когда это электричество!

— Никуда оно не годится, твоё электричество! — рассердился Мишка.

— Почему моё электричество? — обиделся я. — Оно такое же моё, как и твоё.

— Но это ведь ты выдумал нагревать электричеством. Смотри, уже сорок два градуса! Если так пойдёт, то все яйца сварятся и никаких цыплят не получится.

— Постой, — говорю я. — По-моему, надо лампочку опустить ниже, тогда она станет слабей нагревать воду и температура понизится.

Мы вытащили из-под лампы самую толстую книжку и стали смотреть, что будет. Ртуть медленно поползла вниз и опустилась до тридцати девяти градусов. Мы облегчённо вздохнули, и Мишка сказал:

— Ну, теперь всё в порядке. Можно начинать выводить цыплят. Сейчас я попрошу у мамы денег, а ты беги домой и тоже попроси денег. Мы сложимся вместе и купим в магазине десяток яиц.

Я побежал поскорей домой и стал просить у мамы денег на яйца.

Мама никак не могла понять, зачем мне понадобились яйца. Насилу я растолковал ей, что мы устроили инкубатор и хотим вывести цыплят.

— Да у вас ничего не выйдет, — сказала мама. — Шуточное ли дело — вывести без наседки цыплят! Вы только время потеряете даром.

Но я не отставал от мамы и всё просил.

— Ну, хорошо, — согласилась мама. — А где же вы хотите покупать яйца?

— В магазине, — говорю я. — Где же ещё?

— Яйца из магазина для такого дела не годятся, — говорит мама. — Для цыплят нужны самые свежие яйца, которые курица недавно снесла, а из тех яиц, которые долго лежали, цыплята уже не выведутся.

Я вернулся к Мишке и рассказал ему, о чём говорила мне мама.

— Ах, я разиня! — говорит Мишка. — Ведь и в книжке об этом написано. Совсем забыл!

Мы решили поехать на другой день в деревню к тёте Наташе, у которой мы жили в прошлом году на даче. У тёти Наташи свои куры, и мы были уверены, что достанем у неё самых свежих яиц.

 

На другой день

Вот как смешно получается в жизни! Ещё вчера мы и не думали никуда ехать, а на другой день мы уже сидели в поезде и катили в деревню к тёте Наташе. Нам хотелось поскорей привезти яиц и начать выводить цыплят. Поезд, как нарочно, тащился черепашьим шагом, и дорога нам показалась ужасно длинной. Это всегда так бывает: когда спешишь, то всё, как будто назло, делается медленно. Мы с Мишкой нервничали и боялись, что тётя Наташа куда-нибудь уйдет, и мы не застанем её дома.

Но всё обошлось благополучно. Тётя Наташа оказалась дома. Она очень обрадовалась нам и даже подумала, что мы уже приехали к ней на дачу.

— Да ведь у нас ещё каникулы не начинались, — говорит Мишка.

— Мы по делу приехали,- говорю я, — за яйцами.

— За какими яйцами?

— Ну, за обыкновенными, за куриными. Нам нужны свежие куриные яйца.

— Только и всего? — сказала тётя Наташа. — Неужели в городе негде купить яиц?

— Конечно, негде, — говорит Мишка. — Яйца-то в магазине есть, только они все несвежие.

— Как — несвежие? Не может быть, чтоб в магазинах продавали несвежие яйца!

— Почему же не может быть? — говорит Мишка. — Вот как только курица снесёт яйцо, ведь его не везут сейчас же в магазин, правда?

— Правда.

— Вот то-то и есть! — обрадовался Мишка. — Яйца собирают, чтоб получилось сразу много; может быть, целую неделю собирают, а то и две, и только тогда везут в магазин.

— Ну и что же? — говорит тётя Наташа. — Не могут же яйца за две недели испортиться.

— Как — не могут? У нас в книжке ясно написано, что если яйца пролежали больше десяти дней, то из них уже цыплята не выведутся.

— Цыплята — это другое дело, — сказала тётя Наташа. — Для цыплят нужны самые свежие яйца, а в пищу годятся яйца, которые лежали и месяц и два… Вы ведь не собираетесь выводить цыплят?

— Почему не собираемся? Мы как раз собираемся. Затем и приехали, — говорю я.

— Как же вы будете их выводить? — спрашивает тётя Наташа. — Для этого ведь наседка нужна.

— А мы без наседки — мы инкубатор сделали.

— Инкубатор сделали? Вот чудеса! Да зачем вам инкубатор понадобился?

— Ну, чтоб цыплят выводить.

— А цыплята зачем?

— Так просто, — говорит Мишка. — Без цыплят как-то скучно… У вас тут, небось, всё есть: петухи, куры, гуси, коровы, свиньи. А у нас ничего нет.

— Потому что у нас тут деревня. А в городе кто же станет коров держать?

— Ну, коров, конечно, никто не станет, а вот мелкую какую-нибудь скотину, наверно, можно.

— В городе и с мелкой скотиной замучишься! — засмеялась тётя Наташа.

— Почему — замучишься? — говорит Мишка. — У нас в доме один человек живёт и держит птиц. У него в клетках разные птицы живут: чижики, канарейки, щеглы и даже скворцы.

— Ну, так у него птицы в клетках сидят. Разве вы станете держать цыплят в клетках?

— Нет, цыплят можно держать просто на кухне. Уж мы подыщем им хорошее место. Только вы дайте нам самых хороших яиц, самых что ни на есть свежих, потому что из плохих яиц цыплята не выведутся.

— Дам, дам, — сказала тётя Наташа. — Уж я знаю, какие вам яйца нужны: такие, что под наседку кладут. У меня недавно занеслись куры, так что яйца будут самые свежие.

Тётя Наташа пошла на кухню и отобрала полтора десятка яиц. Все они были как на подбор: чистенькие, беленькие, без единого пятнышка. Сразу видно, что самые свежие. Она положила яйца в корзинку, которую мы привезли с собой, а сверху накрыла тёплым платком, чтоб они не простудились в дороге.

— Желаю вам успеха! — сказала тётя Наташа. На дворе уже стало темнеть, и мы с Мишкой поспешили обратно на станцию.

Домой мы вернулись в двенадцатом часу ночи. Мама принялась бранить меня за то, что я задержался так поздно. Мишке тоже досталось от его мамы. Но это всё ничего! Досаднее всего было то, что в этот день мы уже не могли начать выводить цыплят. Пришлось это дело отложить на завтра.

 

Начало

На другой день, вернувшись из школы, мы принесли на кухню корзину и уложили яйца в инкубатор. Места оказалось достаточно, даже ещё немного осталось.

Мы накрыли инкубатор крышкой, вставили в отверстие градусник и уже хотели зажечь лампу, но тут Мишка сказал:

— Надо подумать, всё ли мы правильно сделали. Может быть, сначала надо нагреть инкубатор, а потом класть в него яйца?

— Вот этого я уж не знаю, — говорю я. — Надо почитать. Наверно, в книге написано.

Мишка взял книгу и стал читать. Читал, читал, потом говорит:

— Ты знаешь: мы чуть не задушили их!

— Кого?

— Яйца. Они, оказывается, живые.

— Что ты! Яйца живые? — удивился я.

— Правда, правда! Вот почитай: “Яйца — это живые существа. Только жизнь не заметна в них. Она как будто дремлет внутри яйца. Но, если яйцо начать нагревать, жизнь пробуждается, и внутри яйца станет развиваться зародыш, который постепенно превращается в маленького птенца. Как и все живые существа, яйца дышат…” Понял? Мы с тобой дышим, и яйца дышат.

— Сказки! — говорю я. — Мы с тобой дышим ртом, а яйца чем дышат? Где у них рот?

— Мы с тобой дышим не ртом, а лёгкими, — говорит Мишка. — Воздух попадает к нам в лёгкие через рот, а яйца дышат прямо через скорлупу. Воздух проходит сквозь скорлупу, и они дышат.

— Ну и пусть себе дышат, — говорю я. — Разве мы не даём им дышать?

— Да как же они могут дышать в коробке? Ведь при дыхании выделяется углекислый газ. Если ты залезешь в коробку и тебя в ней закрыть, то от твоего дыхания в коробке накопится много углекислого газа, и ты задохнёшься.

— Зачем же я полезу в коробку? Очень мне нужно задыхаться! — говорю я.

— Конечно, ты не полезешь… А яйца-то мы куда кладём? В коробку. Вот они и задохнутся в коробке.

— Что же нам делать?

— Надо устроить вентиляцию, — говорит Мишка. — В настоящих инкубаторах всегда делают вентиляцию.

Мы осторожно вынули из коробки все яйца и сложили их в корзину. Потом Мишка принёс сверло и провертел в инкубаторе несколько маленьких дырочек, чтобы углекислый газ мог выходить наружу.

Когда всё было сделано, мы уложили яйца обратно в коробку и снова накрыли крышкой.

— Постой, — говорит Мишка. — Мы ведь так и не узнали, что нужно сделать сначала: нагреть инкубатор или положить яйца.

Он снова принялся читать книжку. Потом говорит:

— Опять у нас чепуха получается. Тут написано, что в инкубаторе должен быть влажный воздух, потому что если воздух будет сухой, то из яиц сквозь скорлупу будет испаряться много жидкости и зародыши могут погибнуть. В инкубатор всегда помещают сосуды с водой. Вода испаряется из сосудов, и воздух становится влажным.

Мы снова вынули из инкубатора яйца и решили поставить в него два стакана с водой. Но стаканы оказались слишком высокими, и крышка не закрывалась. Мы стали искать какую-нибудь другую посуду, но ничего подходящего не было. Тут Мишка вспомнил, что у его младшей сестрёнки Майки есть игрушечная деревянная посуда, и говорит:

— Может быть, взять у Майки чашки от этой посуды?

— Верно! — говорю я. — Тащи!

Мишка разыскал Майкину посуду и взял четыре деревянные чашки. Они оказались подходящими. Мы налили в них воды и поставили в инкубатор — в каждый угол по чашке — и стали укладывать яйца. Но теперь чашки заняли место, и все яйца не помещались. Укладывалось только двенадцать яиц, а три яйца никак не помещались.

— Ну ладно, — говорит Мишка. — Хватит с нас двенадцати цыплят. Куда нам больше? На них одного корма сколько понадобится.

Тут пришла Майка, увидела у нас свои чашки и подняла крик.

— Послушай, — говорю я, — мы ведь не навсегда берём. Через двадцать один день отдадим обратно, а за это, если хочешь, подарим тебе три яйца.

— Зачем мне яйца? Они пустые!

— Нет, не пустые. Они с желтком и с белком — всё как следует.

— Если б они с цыплятами были!

— Ну, мы подарим тебе одного цыплёнка, когда выведутся.

— А не обманете?

— Нет, не обманем.

Майка согласилась, и мы её выпроводили.

— Теперь иди себе, — говорим, — нам надо заниматься делом. Мы тут и без тебя не разберёмся, с чего начинать: то ли положить в инкубатор яйца, а потом нагревать, то ли сначала нагреть, а потом положить.

Мишка снова засел за книжку и вычитал, что можно делать и так и так.

— Тогда включай электричество, и приступим к делу, — говорю я.

— Даже как-то приступать страшно, — говорит Мишка. — Включай лучше ты: я несчастливый.

— Почему же это ты такой несчастливый?

— Мне не везёт в жизни. Я за какое дело ни возьмусь, обязательно неудача будет.

— У меня ведь тоже всегда неудачи, — говорю я. Мы стали припоминать разные случаи из нашей жизни, и оказалось, что мы оба страшные неудачники.

— Нельзя нам начинать такое дело, — говорит Мишка, — всё равно ничего не выйдет.

— Может быть, позвать Майку? — предложил я. Мишка позвал Майку:

— Слушай, Майка, ты счастливая?

— Счастливая.

— У тебя какие-нибудь неудачи были в жизни?

— Не было.

— Вот это хорошо! Видишь в ящике лампочку, которая стоит на книжках?

— Вижу.

— Ну-ка, подойди и поверни выключатель. Майка подошла к инкубатору и зажгла лампу.

— А теперь что? — спрашивает.

— А теперь, — говорит Мишка, — уходи-ка отсюда и не мешай нам.

Майка обиделась и ушла. Мы поскорее накрыли инкубатор крышкой и стали следить за градусником. Сначала ртуть в градуснике стояла на восемнадцати градусах, потом медленно стала двигаться вверх, добралась до двадцати градусов, полезла немножко быстрей, добралась до двадцати пяти градусов, потом — до тридцати, потом стала двигаться медленнее. За полчаса она поднялась до тридцати шести градусов и застыла на месте. Я положил под лампу ещё одну книжку, и ртуть снова начала подниматься. Она долезла до тридцати девяти градусов, но не остановилась на месте, а полезла ещё выше.

— Стоп! — сказал Мишка. — Смотри: сорок градусов! Ты слишком толстую книжку подложил.

Я поскорее вынул эту книгу и положил другую, потоньше. Ртуть в градуснике постояла на месте и начала опускаться. Опустилась до тридцати девяти градусов и поехала ещё ниже.

— А эта книжка слишком тонкая, — говорит Мишка. — Сейчас я тетрадку принесу.

Он быстро принёс тетрадь и сунул её под лампу. Ртуть стала опять подниматься, дошла до тридцати девяти градусов и остановилась.

Мы, не отрываясь, смотрели на градусник. Ртуть спокойно стояла на месте.

— Ну вот, — прошептал Мишка, — теперь такая температура должна держаться двадцать один день. Удержим?

— Удержим, — говорю я.

— Смотри, если не удержим, то всё пропало.

— Почему не удержим? Удержим!

Мы сидели возле инкубатора до конца дня. Даже уроки стали делать на кухне. Градусник всё время исправно показывал тридцать девять градусов.

— Хорошо идёт дело! — радовался Мишка. — Если всё обойдётся благополучно, то через двадцать один день у нас будут цыплята. Целых двенадцать штук. Весёлая будет семейка!

 

Температура падает

Не знаю, как остальные ребята, но я в воскресенье люблю подольше поспать. В школу не нужно идти, спешить некуда. Раз в неделю можно поваляться в постели. Ничего плохого в этом нет, я думаю. Как раз на другой день было воскресенье, но я почему-то проснулся рано. Солнышко ещё не взошло, но на дворе уже было светло. Я решил полежать ещё немного и вдруг вспомнил про инкубатор. Меня как будто подбросило на постели.

Я быстро оделся, побежал к Мишке и принялся звонить у двери. Мишка сейчас же отворил дверь и зашипел на меня:

— Тсс! Всех перебудишь! Утро, а он тут трезвонит как угорелый.

Он был ещё не одет: в нижней рубашке и босиком.

— Но ведь ты уже встал? — говорю я.

— “Встал”! — буркнул Мишка. — Ещё и не ложился.

— Почему?

— Да всё из-за него, из-за инкубатора.

— А что с ним случилось?

— Да всё падает.

— Почему же он падает? Мы ведь его прочно установили.

— Да не инкубатор падает, голова! Температура, говорю, падает.

— А температура почему падает? — спрашиваю я у Мишки.

— Спроси у неё! Я лёг спать, всё было в порядке, только я долго не мог заснуть. Всё лежал и мечтал о цыплятах. Потом думаю: “Дай-ка пойду посмотрю, как там инкубатор работает”. Прихожу на кухню, смотрю… Батюшки-матушки — тридцать восемь с половиной градусов! Я поскорей подложил под лампу ещё одну тетрадку. Подождал. Температура поднялась до тридцати девяти градусов. “Ну, думаю, хорошо, что я не заснул, а то погибли бы наши цыплята”. Решил посмотреть, что дальше будет. Сижу, значит, жду. Час, значит, жду, два жду — температура нормальная держится. Мне надоело, понимаешь, без дела сидеть. Взял я книжку и стал читать потихоньку. Зачитался и забыл про градусник. Вдруг смотрю — снова тридцать восемь с половиной градусов. Опять на полградуса упала! Я скорей ещё одну тетрадку под лампу. Температура опять выровнялась. Вот видишь, сейчас пока держится, а что дальше будет, не знаю.

— Ты теперь ложись спать, а я пока подежурю у инкубатора, — предложил я.

— Куда теперь спать! — говорит Мишка. — Уже на дворе утро.

Он вернулся потихоньку в комнату, принёс свою одежду и принялся одеваться. Надел брюки, рубашку, зашнуровал ботинки, потом лёг на кушетку и захрапел. “Ну, — думаю, — пусть поспит. Человек ведь не может так, чтоб совсем не спать”. Я уселся возле инкубатора и стал следить за градусником.

Потом мне стало скучно, я взял книжку про птицеводство и стал читать, как нужно следить за инкубатором. В книжке говорилось о том, что если яйца будут лежать в инкубаторе неподвижно, то зародыши в них могут прилипнуть внутри к скорлупе. От этого получаются кургузые, кривобокие, недоразвитые цыплята и даже задохлики, то есть совсем дохлые. Для того чтобы зародыши не прилипали внутри к скорлупе, яйца в инкубаторе нужно через каждые три часа переворачивать на другую сторону.

Я поскорее открыл инкубатор и начал переворачивать яйца на другой бок.

Тут Мишка проснулся, увидел, что я открыл инкубатор, и как закричит:

— Ты что там делаешь, а?

Я испугался от неожиданности и чуть не уронил яйцо.

— Ничего, — говорю.

— Как — ничего? Ты зачем инкубатор открыл? Сказано тебе, что нужно двадцать один день ждать! Может быть, ты думаешь, что цыплята на другой день выведутся?

— Ничего я не думаю… — говорю я и хочу объяснить, что яйца нужно переворачивать через каждые три часа.

Но Мишка ничего слушать не хочет и орёт во всё горло:

— Закрой, говорят! Что за наказание! Уж на минуточку заснуть нельзя! Чуть только заснёшь, так он сейчас же в инкубатор лезет, чтоб посмотреть на яйца!

— Да зачем мне на них смотреть? — говорю я. Тут Мишка подскочил и закрыл крышку, но я всё же успел перевернуть все яйца. На крик пришли Мишкины папа и мама.

— Что тут за шум? — спрашивают.

— Да вот этот умник открыл инкубатор, — говорит Мишка.

Тут я стал объяснять, что нужно переворачивать яйца, так как могут получиться задохлики.

— Какие задохлики? — кричит Мишка. — Почему у курицы не получаются задохлики?

— Курица всегда переворачивает яйца, когда высиживает цыплят, — сказала Мишкина мама.

— Откуда она знает, что яйца нужно переворачивать? Курица глупая, — говорит Мишка.

— Не такая уж глупая, — ответила мама. Мишка задумался.

— А я ведь и сам видел, как наседка переворачивала яйца! — сказал, наконец, он. — То-то я думал, зачем она ворочает их своим носом?

Мишкин папа засмеялся.

— Эх, ты! — сказал он. — Разве у курицы нос?

— Ну, клюв. Какая разница — нос или клюв?

 

Температура повышается

Часам к десяти ртуть в градуснике почему-то поднялась на полградуса, так что на этот раз нам пришлось вытащить одну тетрадку и опустить лампу.

— Что за история с этой температурой? — удивлялся Мишка. — Ночью она всё опускалась, а теперь почему-то полезла вверх.

До обеда нам ещё раз пришлось опустить лампу, так как температура опять повысилась.

После обеда Мишка прилёг на кушетке и снова заснул. Мне было скучно одному сидеть — я принёс свой альбом для рисования и принялся рисовать Мишку, как он спит на кушетке. Спящих легче всего рисовать, потому что они лежат спокойно и не шевелятся.

Тут к нам пришёл Костя Девяткин. Он увидел, что Мишка спит, и спрашивает;

— Что это у него, сонная болезнь?

— Нет, — говорю, — это он так просто спит. Костя принялся тормошить Мишку за плечо и как закричит:

— Вставать пора!

Мишка вскочил как ошпаренный.

— А? Что? Уже утро? — спрашивает.

— Какое утро? — засмеялся Костя. — Скоро вечер уже. Вставай скорей, пойдём гулять. Посмотри, солнышко светит! Весна! И воробьи поют.

— Нам гулять теперь некогда. У нас дело, — говорит Мишка.

— Какое дело?

— Очень, брат, важное дело.

Мишка подошёл к инкубатору, взглянул на градусник и как закричит на меня:

— А ты что тут сидишь, как коза на базаре? Не видишь, что делается!

Я посмотрел на градусник — опять тридцать девять с половиной градусов!

Мишка поскорее понизил лампу.

— Если б я не проснулся, ты, наверно, до сорока бы догнал! — продолжал кричать он.

— Я же не виноват, что ты спишь всё время.

— А я виноват, что я ночью не спал?

— Ну и я, — говорю, — не виноват. Костя увидел инкубатор и спрашивает:

— Что это вы, опять паровую машину делаете?

— Что ты! Разве паровая машина такая?

— А что это?

— Угадай.

— Гм… — сказал Костя и почесал затылок. — Наверно, паровая турбина.

— Нет, не угадал.

— Ну, тогда какой-нибудь реактивный двигатель. Мы с Мишкой рассмеялись:

— Сто лет будешь гадать — не догадаешься!

— Что же это такое?

— Инкубатор.

— Ах, инкубатор! Вот оно что! А что он делает, этот инкубатор?

— Как — что? — удивился Мишка. — Цыплят выводит.

— А, понимаю, понимаю! Из чего же он их выводит?

— “Из чего”! — фыркнул презрительно Мишка. — Из яиц, конечно. Из чего же ещё?

— Ах, из яиц! Ну конечно! Он вместо курицы их высиживает. Это я знаю, только я думал, что он не инкубатор, а индюкатор или курбюратор — забыл, как называется. Он, значит, называется инкубатор… А где же яйца?

— Яйца вот здесь, в коробке.

— А ну покажи.

— Ну, уж если каждому показывать, то наверняка никаких цыплят не получится! Подожди, когда наступит время переворачивать яйца, тогда и увидишь.

— Когда же вы будете переворачивать?

Мы с Мишкой стали высчитывать, и оказалось, что яйца нужно будет переворачивать в восемь часов вечера.

Костя остался ждать. Мишка принёс шахматы, и мы стали играть. Только если сказать по правде, то играть втроём в шахматы — это самое последнее дело, потому что играть могут только двое, а третий сидит и подсказывает то одному, то другому. Из этого никогда ничего хорошего не получается. Если ты выиграешь, то тебе говорят, что ты выиграл потому, что тебе помогали. А если проиграешь, то над тобой смеются и говорят, что ты проиграл, несмотря на то, что тебе подсказывали. Нет, лучше всего играть в шахматы вдвоём, когда никто не мешает.

Наконец пробило восемь часов. Мишка открыл инкубатор и стал переворачивать яйца. Костя сосчитал их и говорит:

— Одиннадцать яиц. Значит, одиннадцать цыплят будет?

— Как — одиннадцать? — удивился Мишка. — Ведь было двенадцать! Неужели одно яйцо кто-то стащил? Что за наказание! Не успеешь заснуть, как яйцо стащат!.. А ты что тут смотрел? — набросился он на меня.

— Да я, — говорю, — никуда не уходил. Надо пересчитать: может, Костя просто ошибся.

Мишка принялся пересчитывать яйца, и у него получилось тринадцать.

— Ну вот! — заворчал он. — Теперь даже лишнее одно оказалось. Кто его сюда сунул?

Тогда я сосчитал яйца, и получилось ровно двенадцать.

— Эх, вы, — говорю, — арифмометры! Двенадцать яиц сосчитать не могут!

— Постойте, — говорит Мишка. — Совсем вы меня запутали! Я одно яйцо не перевернул, только не помню какое.

Он задумался, а тут прибежала Майка, высмотрела в инкубаторе самое большое яйцо и говорит:

— Вот из этого вот яйца когда выведется цыплёнок, мой будет.

Мишка рассердился и вытолкал её за дверь:

— Если ты ещё хоть раз придёшь мешать нам, никакого цыплёнка не получишь! Майка расхныкалась:

— Там мои чашечки стоят! Я имею право смотреть!

— Вот я тебе покажу, какое у тебя право! — сказал Мишка и закрыл дверь.

— Что же теперь делать? — говорю я. — Может, снова перевернуть все яйца?

— Нет, лучше не надо, а то перевернём опять на ту сторону, на которой они уже лежали. Пусть лучше одно неперевёрнутое лежит. В следующий раз надо внимательнее быть.

— А вы поставьте на яйцах отметки, вот и будет видно, какое яйцо перевёрнуто, какое нет, — предложил Костя.

— Какие ещё отметки? — спросил Мишка.

— Поставь просто крестики.

— Нет, я лучше номера напишу.

Мишка взял карандаш и написал на всех яйцах номера — от первого до двенадцатого.

— Теперь, когда будем переворачивать, все номера будут снизу, а в следующий раз номера опять будут сверху. Так и пойдёт без ошибок, — сказал Мишка и закрыл инкубатор.

Костя собрался уходить. Мишка ему говорит:

— Только ты в школе никому не рассказывай, что у нас инкубатор.

— Почему?

— Ребята станут смеяться.

— Что ж тут смешного? Инкубатор — очень полезная вещь. Над чем тут смеяться?

— Знаешь, какие ребята: скажут — мы, как наседки, высиживаем цыплят. А вдруг ничего не выйдет? Тогда совсем засмеют.

— Почему же не выйдет?

— Мало ли что может случиться… Это ведь трудное дело. Может быть, мы что-нибудь не так делаем. Так что ты помолчи.

— Ладно, — ответил Костя. — Не беспокойтесь, я буду молчать как рыба.

 

Майка дежурная

Ну как, всё в порядке? — спросил я на следующее утро Мишку.

— В порядке. Только температура опять всю ночь понижалась.

— Ты опять, значит, всю ночь не спал?

— Нет. Теперь я стал хитрый! Я положил под подушку будильник, и он меня будил через каждые три часа.

— Почему же температура понижалась? Днём она повышалась, — говорю я.

— Я знаю, в чём дело, — говорит Мишка. — Ночью всегда прохладнее, и инкубатор охлаждается больше, а днём становится теплее, поэтому днём температура повышается, а ночью понижается.

— Как же нам быть? — спрашиваю я. — Мы ведь в школу уйдём. Кто будет следить за градусником?

— Может быть, попросить Майку? Мишка позвал Майку, и мы стали просить её, чтобы она подежурила у инкубатора, пока мы будем в школе.

— Вчера за дверь вытолкали, а сегодня сами просите! Вот не буду дежурить! — сказала Майка.

— Послушай, — говорю я, — ведь цыплята погибнут. И твой цыплёнок погибнет. Мы ведь не для себя просим, а для цыплят.

Тогда она согласилась. И я принялся объяснять ей, что нужно делать.

— Вот это градусник, — сказал я. — Ртуть должна стоять точно на тридцати девяти градусах. Вот видишь две цифры: три и девять. Запомнишь?

— Запомню.

Чтоб она не забыла, я, взял красный карандаш и отметил на градуснике, где должна находиться ртуть.

— Смотри хорошенько, не напутай, — говорю я. — Как только ртуть поднимется хоть чуточку выше, ты сейчас же вытащи из-под лампы одну тетрадку, тогда лампа опустится и ртуть тоже опустится в градуснике. Понятно?

— Понятно.

После этого я научил её переворачивать яйца и велел, как только пробьёт одиннадцать часов, открыть инкубатор и перевернуть все яйца.

Майка всё поняла. Я заставил её повторить задание. Она повторила всё правильно, и мы с Мишкой отправились в школу.

— Ну как, инкубатор действует? — спросил Костя, как только мы пришли в класс.

— Тише! — зашипел на него Мишка и оглянулся по сторонам.

— Да я ведь шёпотом спрашиваю.

— “Шёпотом, шёпотом”! — проворчал Мишка. — Орёт на весь класс.

— Ну молчу, молчу… А может быть, можно рассказать ребятам, а?

— Я тебе расскажу! Тогда и не приходи к нам. Мы тебе по дружбе сказали, а ты…

— Ну молчу, молчу. Знаешь, что я придумал? Я скажу на уроке естествознания Марье Петровне, что вы устроили инкубатор. Марья Петровна похвалит вас.

— Попробуй только! Ведь сейчас же все ребята услышат.

— Ну молчу, молчу. Как рыба молчу!

Костя зажал рот рукой и отошёл. Видно было, что язык у него так и чешется и ему хочется рассказать кому-нибудь про наш инкубатор.

Начались уроки. Мишка всё волновался. Ни минуты не мог посидеть спокойно.

— А вдруг Майка без нас что-нибудь спутает?

— Что ж она может спутать?

— Ну, не уследит за градусником.

— Я ведь ей всё хорошо объяснил.

— А вдруг ей надоест сидеть дома и она пойдёт гулять?

— Зачем же она пойдёт, раз обещала сидеть?

— А вдруг она вытащит из инкубатора свои чашки?

— Не вытащит.

— А вдруг лампочка перегорит? Что тогда делать? На уроке естествознания Марья Петровна услышала, что мы с Мишкой всё время разговариваем, и рассадила нас на разные парты. Мишка сидел мрачный как туча и поглядывал на меня с другого конца класса. А тут Костя приложил ко рту руку и громко прошептал:

— Слушай! Я скажу Марье Петровне про инкубатор. Мишка заёрзал на своём месте и прошипел:

— Вот я тебе скажу, изменник! Но Костя уже поднял руку.

— Что ты хочешь сказать? — спросила Марья Петровна. Мишка пригрозил Косте кулаком.

— Марья Петровна, а что такое инкубатор? — задал вопрос Костя.

Марья Петровна начала рассказывать про инкубатор. Она сказала, что люди уже давно научились выводить цыплят без наседок, нагревая до определённой температуры яйца. Ещё в древнем Египте и Китае, две тысячи лет назад, люди устраивали инкубаторы и выводили цыплят. Учёные, делая раскопки, находят в земле помещения, в которых древние египтяне устраивали свои инкубаторы. Конечно, тогда инкубаторы были небольшие и цыплят в них выводилось немного, но теперь у нас есть такие инкубаторы, в которые закладывают по нескольку тысяч яиц.

— А у меня есть два знакомых мальчика, — сказал Костя. — Они сами сделали инкубатор. Как вы думаете, выведутся у них цыплята или нет?

— В самодельном инкубаторе получить цыплят можно, только это очень трудное дело, — сказала Марья Петровна. — В фабричных инкубаторах есть разные приспособления, которые регулируют температуру и влажность, а если инкубатор самодельный, то за всем надо внимательно следить. Если ребята старательные и дисциплинированные, то цыплята у них выведутся, а если такие, как наши Миша и Коля, то ничего не получится.

— Почему это у нас не получится? — не выдержал Мишка.

— Потому что вы недисциплинированные: даже в классе не можете как следует посидеть, — сказала Марья Петровна и стала продолжать урок.

После уроков нас задержал Митя Смирнов и сказал, чтоб мы шли дежурить в живом уголке.

— Что ты, что ты! — замахал Мишка руками. — Какой там живой уголок! Нам некогда.

— Вам всегда некогда! Записались в кружок, а не ходите. Сейчас самое горячее время. Весна! Надо скворечни делать.

— Мы потом будем делать скворечни.

— Когда — потом? Скоро прилетят птицы.

— Не прилетят.

— Как так — не прилетят? Птицы не станут вас ждать.

— Ну немножечко-то подождать можно, — сказал Мишка.

И мы побежали домой.

Дома всё оказалось в порядке. Лампочка не перегорела, температура была нормальная.

Майка исправно сидела у инкубатора. Мы похвалили её и отпустили гулять.

 

Всё пропало

С тех пор у нас потекла настоящая трудовая жизнь. Днём и ночью нужно было следить за температурой и каждые три часа переворачивать яйца. Вода в консервной банке и деревянных чашечках быстро испарялась, так что часто приходилось подливать свежую воду. Дело как будто нетрудное, но всё время приходилось быть настороже. Как только зазеваешься, так сейчас же что-нибудь случится: или температура подскочит, или забудешь перевернуть яйца. Нельзя было ни на минуту забывать об инкубаторе.

Особенно трудно приходилось Мишке, потому что ему нужно было следить за инкубатором ночью. От этого он не высыпался и по целым дням ходил сонный, как осенняя муха. После обеда он часто засыпал на кушетке в кухне, и я всегда рисовал его, пока он спал.

Так прошло пять дней и пять ночей. На шестой день Мишка не выдержал и нечаянно заснул на уроке. За это ему досталось от Надежды Викторовны, и весь класс над ним смеялся.

Конечно, Мишке было обидно. Каждый любит посмеяться над кем-нибудь, но никто не любит, когда смеются над ним самим.

Всё было бы ничего, но как раз в этот день я принёс в школу свой альбом, чтобы показать ребятам, как я рисую. Ребята увидели рисунки и догадались, что у меня нарисован Мишка, который спал в самых разных позах: и лёжа, и сидя, и чуть ли не стоя.

— Да ты у нас прямо чемпион по спанью! — сказал Мишке Лёша Курочкин.

— Мировой рекордсмен! — подхватил Сеня Бобров. — Спит, как лошадь, двадцать четыре часа в сутки!

Альбом пошёл по рукам. Все рассматривали его и помирали со смеху.

— Ты зачем притащил сюда этот идиотский альбом? — напустился на меня Мишка.

— Откуда же я знал, что ребята станут смеяться? — говорю я.

— Не знал! Нарочно, должно быть, подстроил, чтоб надо мной весь класс потешался! Хорош друг! Знать тебя не хочу больше!

— Честное слово, я не нарочно! Если б я знал, что так выйдет, не рисовал бы тебя, — оправдывался я.

Но Мишка дулся на меня весь день. Вечером он сказал:

— Вот возьми инкубатор и подежурь ночью, тогда узнаешь, как рисовать на меня карикатуры.

— Ну что же, — говорю я, — ты уже пять ночей отдежурил, теперь я отдежурю пять ночей. Будем дежурить по очереди.

Мы перенесли инкубатор ко мне, и с тех пор начались мои мучения.

С вечера я клал под подушку будильник, и ночью он начинал мне в самое ухо трещать. Я вставал, как лунатик, шёл на кухню, проверял температуру, переворачивал яйца и возвращался обратно. Часто я не мог сразу заснуть и долго ворочался на постели, а как только начинал засыпать, будильник снова трещал, и я готов был разбить его вдребезги, чтоб он не мешал мне спать. Каждое утро я просыпался измученный и насилу вставал с постели. Одевался, как будто во сне, и даже не понимал, что я делаю: штаны начинал надевать через голову, рубашку напяливал вместо штанов.

Один раз я даже перепутал ботинки и надел на правую ногу левый ботинок, а на левую — правый и в таком виде явился в класс.

Ребята заметили это и стали смеяться. Пришлось мне переобуваться во время урока.

Но самое большое несчастье произошло на десятую ночь. То ли я забыл завести будильник, то ли не слышал, как он прозвонил. С вечера я лёг и проснулся утром, когда было уже совсем светло. Сначала я даже не понял, что случилось, потом вспомнил, что ни разу не вставал ночью, и как ошпаренный бросился к инкубатору. Градусник показывал тридцать семь градусов. На целых два градуса меньше, чем нужно! Я поскорее сунул под лампу пару тетрадей и тут же подумал:

“Зачем я это делаю? Всё равно яйца остыли, и теперь, наверно, уже всё пропало! Десять дней мы трудились без отдыха; в яйцах, должно быть, развились большие зародыши, а теперь вот я всё это погубил!”

От досады мне хотелось отколотить самого себя, и я стукнул себя кулаком по макушке.

Ртуть в градуснике медленно поднималась и постепенно дошла до тридцати девяти градусов. Я печально смотрел на градусник и размышлял про себя:

“Ну вот, температура нормальная, яйца снаружи такие же, как и прежде, а внутри в них уже, наверно, нет жизни, и никогда из них не выведутся цыплята!”

Потом я стал думать, что, может быть, ничего опасного не случилось. Может быть, зародыши ещё не успели погибнуть. Но как узнать об этом? Единственный способ узнать это — продолжать нагревать яйца, и, если на двадцать первый день из них не выведутся цыплята, значит, они погибли. А может быть, они и не погибли. Об этом я узнаю только через одиннадцать дней.

“Вот тебе и получилась весёлая семейка! — горевал я. — Вместо двенадцати цыплят, наверно, ни одного не будет!”

Тут пришёл Мишка. Он посмотрел на градусник и весело сказал:

— Красота! Температура нормальная. Дело чудесно идёт! Теперь моя очередь по ночам дежурить.

— Нет, лучше я сам буду дежурить, — говорю я. — Зачем тебе мучиться напрасно?

— Почему — напрасно?

— А вдруг цыплята не выведутся?

— Ну что ж, если не выведутся… Не должен же ты один мучиться: раз мы друзья, то всё пополам.

Я не знал, что сказать Мишке. У меня не хватило смелости ему признаться, и я решил молчать, хотя это, конечно, свинство.

 

Сбор отряда

Костя ежедневно заходил к нам, а потом рассказывал ребятам, как идёт дело с высиживанием цыплят. Только он не говорил, что это мы с Мишкой устроили инкубатор. Он сочинил, что это какие-то другие ребята, из другой школы.

Однажды Витя Смирнов сказал:

— Ты бы познакомил меня с этими ребятами.

— А зачем тебе?

— Просто интересно посмотреть, что это за ребята такие. Вот нам бы таких в юннатский кружок! У нас сразу бы работа пошла. А то с такими ребятами, как Миша и Коля, ничего хорошего не выходит: дежурить не хотят, деревья нужно было сажать — не пошли, скворечен не делают…

— А они тоже деревьев не сажали, — сказал Костя и подмигнул нам с Мишкой.

— Ну, они — это другое дело: у них и без деревьев забот небось по горло.

Витя и не догадывался, что Костя рассказывал про нас с Мишкой.

А у нас на самом деле было по горло забот: из-за этого инкубатора мы совсем запустили уроки и получили по арифметике двойки.

Меня вызвал Александр Ефремович и за то, что я не сумел решить задачу, поставил двойку.

Потом он вызвал Мишку и поставил ему двойку с плюсом. Конечно, мы урока не знали, но всё-таки было как-то обидно получать плохие отметки.

— Тебе ещё не так обидно, — говорил Мишка, — у тебя просто двойка, а у меня двойка с плюсом.

— По-моему, двойка с плюсом всё-таки лучше, чем просто двойка, — говорю я.

— Ничего ты не понимаешь! Ну скажи, если к двойке прибавить плюс, разве от этого она станет тройкой?

— Нет, она так и останется двойкой.

— Для чего же ставится плюс?

— Не знаю.

— А я знаю. Плюс ставят для того, чтобы ты не думал, что тебя напрасно обидели. Вот — даже плюсика для тебя не пожалели! На сколько ответил, столько и поставили.

— Что же тут обидного?

— Как “что обидного”? Обидно то, что тебя считают глупым. Умному человеку можно поставить просто двойку — он и так поймёт, что ничего не знает, а глупому нужно поставить двойку с плюсом, чтоб он не воображал, будто его обижают напрасно. То-то и обидно, что тебя считают глупым. А то ещё бывает двойка с минусом, — говорил Мишка. — Какой здесь смысл? Двойка означает, что ты ничего не знаешь. А разве можно знать меньше, чем ничего?

— Нельзя! — согласился я.

— Вот видишь! — обрадовался Мишка. — Двойка с минусом означает, что ты не только ничего не знаешь, но и не хочешь ничего знать. Если ты просто не выучил урока, тебе поставят двойку, а если ты известный лодырь, то тебе нужно закатить двойку с минусом, чтобы ты почувствовал. А то ещё бывает единица… — продолжал разглагольствовать он.

Но ему так и не удалось рассказать о единице, потому что Александр Ефремович рассадил нас на разные парты.

На последней перемене Женя Скворцов сказал:

— После уроков останьтесь, ребята! Будет сбор отряда.

— Мы не можем: нам некогда, — сказали мы с Мишкой.

— Нужно остаться, — сказал Женя, — будет о вас вопрос.

— Почему о нас? Для чего о нас вопрос ставить? Что мы такое сделали?

— На отряде поговорим, — сказал Женя.

— Ишь ты! — сказал Мишка. — Что это ещё такое: не успеешь получить двойку, как уж о тебе вопрос! Думает, он председатель отряда, так может обо всех вопросы ставить! Ничего, вот он получит когда-нибудь двойку, пусть и о себе ставит вопрос.

— Он не получит: он хорошо учится, — говорю я.

— А ты чего его защищаешь?

— Да я не защищаю.

— Вот, придётся теперь оставаться! — говорит Мишка.

— Ничего, — говорю я. — Майка за инкубатором посмотрит.

После уроков мы остались на сбор отряда.

— Сегодня у нас вопрос об успеваемости и дисциплине, — сказал Женя Скворцов. — За последнее время некоторые ребята недисциплинированно ведут себя на уроках: вертятся, разговаривают, мешают другим. Особенно отличаются этим Миша и Коля. Их уже несколько раз рассаживали за это. Куда это годится? Это ведь безобразие! А сегодня совсем отличились: получили по двойке.

— И совсем не по двойке! У меня двойка с плюсом, — сказал Мишка.

— Невелика разница! — ответил Женя. — У вас и по другим предметам стали отметки хуже.

— У нас по другим нет двоек, только по русскому у меня тройка, — ответил Мишка.

— У него тройка с минусом, — подсказал Ваня Ложкин.

— А ты не лезь, когда не спрашивают! — сказал Мишка.

— Почему — не лезь? Я имею право высказываться: у нас сбор отряда.

— Так возьми слово и высказывайся.

— И возьму! Думаешь, не возьму!.. Ребята, я считаю, что у них плохая успеваемость потому, что они не учат дома уроков. Им что-то мешает учиться. Пусть они скажут, что им мешает.

— Ну, что вам мешает учиться? — спросил Женя Скворцов.

— Ничего нам не мешает, — ответил Мишка.

— Я знаю, что им мешает, — сказал Лёша Курочкин, — они разговаривают и не слушают уроков, а дома тоже плохо готовятся. По-моему, их надо навсегда рассадить, чтоб они не разговаривали.

— За что нас рассаживать? — сказал Мишка. — Мы дружим… За то, что мы дружим, нас рассаживать?

— А что с вами делать, если вам дружба во вред? — сказал Сеня Бобров.

Тут Костя вступился за нас:

— Разве дружба бывает во вред? Дружба никогда не во вред.

— А у них такая дружба — что один, то и другой: один разговаривает, и другой разговаривает; один не хочет делать уроки, и другой тоже; один получил двойку, и другой тут же. Рассадить их, и дело с концом! — сказал Витя Смирнов.

— Постойте, ребята, — сказал Костя. — Рассадить всегда успеем. Может быть, им помочь надо? Может быть, им делать уроки некогда?

— Почему же им некогда?

— Ну, может быть, у них важное дело какое-нибудь.

— Какое это важное дело? — засмеялся Сеня Бобров.

— А может быть, они инкубатор делают!

— Они? Инкубатор? — удивился Сеня.

— А ты что думаешь? Может быть, они ночей недосыпают — за температурой следят! Может быть, они целый день трудятся, а мы их ругаем! Может быть…

— Да что ты “может быть” да “может быть”! — рассердился Женя. — Что они, на самом деле инкубатор сделали?

— Сделали, — сказал Костя.

— Это они с тех ребят собезьянничали, про которых ты рассказывал, — сказал Витя.

— Нет, — сказал Костя, — это они и есть те ребята, про которых я говорил.

— Они?

— Ну да.

— Да ведь ты говорил, что они в другой школе!

— Ну, это я так говорил.

Тут все обступили нас с Мишкой:

— Так это вы сделали инкубатор?

А Витя Смирнов сказал:

— Это безобразие! Так настоящие юннаты не поступают! Сделали инкубатор и молчат… Эта работа ведь всех ребят интересует. Чего вы секретничаете?

— Да мы думали — вы будете смеяться, — говорим мы с Мишкой.

— Над чем же тут смеяться? Что тут смешного? Наоборот, мы бы помогли вам. Устроили бы дежурство. Вам бы легче было и учились бы лучше.

— Ребята, — сказал Вадик Зайцев, — давайте возьмём шефство над инкубатором.

— Правильно! — закричали все. Витя сказал, что зайдёт к нам после обеда, мы составим список дежурных и условимся насчёт шефской работы. На этом сбор отряда закончился.

 

Шефская работа

После обеда у нас на кухне собрался почти весь юннатский кружок. Мы показали ребятам наш инкубатор, рассказали, как производится нагревание, как мы проверяем температуру, как переворачиваем яйца. Потом мы стали обсуждать, как организовать дежурство. Витя Смирнов предложил написать правила для дежурных. Вот какие у нас получились правила.

Двое дежурных приходят в назначенный день после школы, получают от нас с Мишкой указания, что нужно делать, и остаются возле инкубатора до конца дня. Обедать и делать уроки дежурные ходят по очереди. Дежурные обязаны следить, чтобы мы с Мишкой не вертелись возле инкубатора, а делали вовремя уроки.

Потом Витя составил список дежурных и назначил, кому какого числа дежурить. Этот список мы повесили на стенку.

— А почему нас нет в списке? — говорит Мишка. — Мы ведь тоже хотим дежурить.

— Так ведь вам придётся следить за инкубатором ночью, — сказал Витя, — ночью-то некому будет дежурить. После этого Женя выпроводил от нас всех ребят.

— Можете уходить, ребята, — сказал он. — Останутся только дежурные, а остальным нечего мешать.

Ребята разошлись. Остались дежурные Женя и Витя да мы с Мишкой.

— И вы уходите, — сказал нам Женя.

— Куда же нам уходить? — говорим мы.

— Идите делать уроки.

— А вдруг тут что-нибудь случится!

— Ничего не случится. Если что-нибудь случится, я вас позову.

— Ну, так позови обязательно.

Пришлось нам с Мишкой засесть за уроки. Мы сделали упражнение по русскому, выучили географию и по арифметике решили одну задачу, а другая оказалась трудная. Мы её на потом отложили и явились на кухню.

— Ну, чего вы пришли? Вам ведь сказано, чтоб вы занимались!

— А мы уже всё сделали.

— Ну-ка, покажите тетрадки.

— Что это ещё за проверка? — говорит Мишка.

— Ну, мы ведь взяли над вами шефство — значит, всё нужно проверить.

Мы принесли тетрадки.

— Почему же только одну задачу решили? Две ведь задано.

— Мы другую потом решим.

— А потом вот забудете и явитесь в школу с пустыми тетрадями.

— Почему — с пустыми? По одной задачке всё-таки сделали.

— Уж если делать, то до конца, — сказал Женя. — Знаете пословицу: “Кончил дело — гуляй смело”.

Пришлось нам вернуться и засесть за задачу. Но она у нас всё не сходилась с ответом. Мы пробились над нею с час и вернулись на кухню.

— Не выходит задачка, — говорит Мишка. — Мы всё правильно сделали, а с ответом не сходится. Наверно, в книжке ответ неправильный.

— Нечего тут на книжку пенять! — говорит Женя.

— Честное слово, у меня уже был случай, когда в книжке оказался ответ неверный.

— Не может быть! — говорит Женя. — Сейчас проверим. Он пошёл с нами в комнату и стал проверять задачу. Бился, бился — всё правильно, а ответ не сходится.

— Вот видишь, я говорил! — радовался Мишка. Но Женя сказал, что не сойдёт с места, пока не найдёт ошибку. Стал проверять снова и наконец нашёл.

— Вот она, — говорит. — Семью семь сколько, по-вашему, будет?

— Сорок девять.

— А у вас что написано? Двадцать один!

Он исправил нашу ошибку, и всё получилось правильно.

— Это у вас от невнимательности, — сказал он и вернулся к инкубатору.

Мы переписали задачку начисто и пошли на кухню.

— Мы уже всё сделали, — говорим мы.

— Ну, тогда идите гулять. На воздухе тоже бывать полезно.

Мы с Мишкой обиделись и пошли во двор.

Погода была хорошая. Ребята во дворе затеяли игру в волейбол, мы тоже присоединились к ним, а потом зашли к Косте Девяткину, а к нему пришёл Вадик Зайцев, и мы вчетвером до самого вечера играли в лото и другие разные игры.

Домой мы вернулись поздно и застали на кухне, кроме Жени и Вити, Ваню Ложкина. Он, оказалось, отпросился у мамы дежурить на ночь.

— Что же это такое, — говорит Мишка, — значит, теперь нам вовсе никогда не придётся дежурить! Сегодня ты, а завтра другой кто-нибудь отпросится. Я так не согласен!

— Ну ладно, — сказал Витя, — я вас запишу в список наравне с остальными.

И приписал нас в список самыми последними. Мы с Мишкой начали высчитывать, когда наша очередь будет дежурить, и оказалось, что нам попалось самое счастливое дежурство, то есть на двадцать первый день. Как раз в тот самый день, когда цыплята выведутся!

 

Последние приготовления

Наконец-то мы с Мишкой вздохнули свободно! Раньше мы были как будто привязанные к инкубатору. Нам приходилось постоянно думать, как бы не прозевать чего-нибудь, и всё время быть начеку. Всякое другое дело было для нас помехой, и ничто нам не лезло в голову. Зато теперь работа прекрасно шла и без нас.

Мы стали активно работать в юннатском кружке: дежурили в живом уголке, сделали две скворечни и повесили их у нас в саду на деревьях, работали на пришкольном участке — сажали цветы и деревья. А самое главное то, что теперь мы исправно делали уроки. И моя и Мишкина мама видели, что мы стали лучше учиться, и они были довольны, что к нам приходят ребята и помогают следить за инкубатором.

На занятии кружка юннатов Марья Петровна рассказала нам, как подготовиться к приёмке новорождённых цыплят, и посоветовала посеять какую-нибудь траву, чтобы у наших цыплят был свежий зелёный корм. Она сказала, что лучше всего посеять овёс, потому что он очень питательный и быстро растёт.

Все стали думать, где бы достать овса.

— Надо поехать на птичий рынок, — предложил Ваня Ложкин. — Там продаётся разный птичий корм. Может быть, и овёс есть.

После уроков Ваня и Женя поехали на птичий рынок и часа через два вернулись с полными карманами овса.

— Купили? — обрадовались мы.

— Что вы! Разве его где купишь? Овса нигде нет. Мы обошли весь рынок — всё продаётся: и конопля, и просо, и репейное семя, а овса нет. Мы уже хотели ехать домой, но решили пойти посмотреть на кроликов. Пришли туда, а там стоит лошадь и ест овёс прямо из мешка. Ну, мы и попросили немного овса.

— Как, у лошади попросили? — удивился Мишка.

— Да не у лошади, голова! У колхозника. Он на этой лошади привёз кроликов продавать. Хороший колхозник попался! Только сначала не хотел давать овса. “Зачем вам овёс?” — спрашивает. А мы говорим: “Для цыплят”. Он говорит: “Цыплят овсом не кормят”. Тогда — мы объяснили ему, что хотим посеять овёс, чтоб из него трава выросла. Тогда он говорит: “Берите”. Ну, мы и набрали в карманы.

Ваня и Женя высыпали из карманов овёс.

Мы быстро сколотили из фанеры два плоских ящика, насыпали в них земли, налили воды и размешали так, чтоб получилась как будто жидкая грязь.

Потом набросали прямо в эту грязь зёрен овса, ещё раз хорошенько перемешали и поставили ящики под печку, чтобы зёрнам было теплее.

Марья Петровна рассказала нам, что зёрна растений, так же как яйца птиц, — живые существа. Жизнь тоже дремлет внутри зерна, но, когда зерно попадает в тёплую, влажную землю, жизнь пробуждается в нём и начинает развиваться. Как и всякие живые существа, зёрна могут умереть, и такие зёрна уже не могут взойти.

Мы очень боялись, как бы наши зёрна не оказались такими “мёртвыми”, и поминутно заглядывали в ящики. Прошло два дня — зёрна не прорастали. На третий день мы заметили, что земля в ящиках потрескалась и как-то подозрительно вспучилась.

— Что это? — удивился Мишка. — Кто это тут навредил? Кто расковырял землю?

— Никто не ковырял! — ответил ему Лёша Курочкин, который в этот день был дежурным вместе с Сеней Бобровым.

— Почему же земля словно вспаханная? — закричал Мишка. — Это вы, наверно, тут ковырялись, чтоб посмотреть на зёрна!

— Да не ковырялись мы, — говорит Сеня. — Зачем нам на них смотреть?

Я приподнял комочек земли и нашёл под ним овсяное зёрнышко. Оно сильно разбухло и лопнуло, а на кончике его виднелся белый росток. Мишка тоже вытащил из-под земли набухшее зёрнышко с белым ростком. Он долго рассматривал его и вдруг закричал:

— А, понимаю: это они сами расковыряли землю!

— Кто “они”?

— Зёрна! Они ожили и лезут уже из-под земли. Смотри, как земля вспучилась. Им там, под землёй, становится тесно.

Мишка побежал звать ребят, чтоб показать им, как прорастают зёрна. Мы с Лёшкой вытащили из-под земли ещё несколько зёрен. Все они уже начали прорастать. Скоро прибежали остальные ребята. Каждому хотелось взглянуть на зёрна.

— Смотрите, ребята, — сказал Витя, — зёрна лопаются, и из них как будто выклёвывается овёс.

— А что ты думаешь? — ответил Мишка. — Овёс ведь тоже живой: только он вырастет и будет стоять на месте; а когда выклюнутся наши цыплята, они будут бегать, пищать и просить у нас кушать. Вот увидите, какая у нас будет весёлая семейка!

 

Самый тяжелый день

Работать в компании было весело, и последние дни прошли быстро. Наконец наступил двадцать первый день. Это было в пятницу. У нас всё уже было приготовлено к приёмке молодняка. Мы отыскали в сарае большую кастрюлю и сделали из неё грелку, то есть выложили её внутри войлоком, чтобы цыплятам в ней было тепло. Теперь эта грелка стояла на чугунке с горячей водой — на случай, если цыплёнок выведется, чтоб сейчас же посадить его в грелку.

Накануне мы с Мишкой хотели совсем не ложиться спать, но в эту ночь Вадик Зайцев отпросился у мамы, и она разрешила ему дежурить у инкубатора.

— Какой же я буду дежурный, если вы будете сидеть возле меня всю ночь? — сказал Вадик. — Уж вы, пожалуйста, лучше идите спать.

— А вдруг цыплята начнут выводиться ночью?

— Что ж тут такого? Если цыплёнок выведется, я его бац в кастрюлю, и пусть себе сохнет.

— Как это “бац”? — говорю я. — С цыплятами нужно бережно обращаться!

— Я буду бережно, не беспокойтесь. А вы лучше ложитесь спать. Завтра ведь ваше дежурство. Как вы будете дежурить, если не выспитесь ночью?

— Хорошо, — говорит Мишка. — Только ты, пожалуйста, разбуди нас, если цыплята начнут выводиться. Мы ведь столько дней ждали этого момента!

— Ладно, разбужу, — согласился Вадик.

Мы отправились спать, только я в эту ночь долго не мог заснуть, так как очень тревожился о цыплятах. Наутро я проснулся с рассветом и сейчас же побежал к Мишке. Мишка тоже уже встал. Он сидел возле инкубатора и внимательно осматривал яйца. Он увидел меня и сказал:

— Ещё ни одной наклёвки не видно.

— Сейчас, наверно, ещё рано, — ответил Вадик. — Они позже начнут наклёвываться.

Вадик скоро ушёл домой, потому что ночь уже кончилась и теперь начиналось наше дежурство. Когда он ушёл. Мишка решил ещё раз осмотреть все яйца. Мы стали переворачивать их и осматривать со всех сторон — нет ли в каком-нибудь яйце маленькой дырочки, которую должен продолбить изнутри цыплёнок. Но все яйца оказались целы. Мы закрыли инкубатор и долго сидели молча.

— А что, если разбить яйцо и посмотреть, есть там цыплёнок или нет? — говорю я.

— Сейчас ещё нельзя разбивать, — сказал Мишка. — Цыплёнок ещё пока дышит через кожу, а не лёгкими. Как только он начнёт дышать лёгкими, он сейчас же пробьёт скорлупу сам. Если же мы разобьём раньше, то цыплёнок погибнет.

— Но цыплята в яйцах уже должны быть живые, — говорю я. — Может быть, можно услышать, как они там шевелятся?

Мишка достал яйцо и приложил его к уху. Я наклонился поближе и тоже стал прислушиваться.

— Тише! — заворчал на меня Мишка. — Сопит тут, как лошадь!

Я затаил дыхание. Стало тихо. Только слышно было, как тикают часы на столе. Вдруг зазвонил звонок. Мишка вздрогнул и чуть не уронил яйцо. Я скорей побежал открывать дверь. Это пришёл Витя. Он хотел узнать, не начали ли выводиться цыплята.

— Нет ещё, — сказал Мишка. — Ещё рано.

— Ну, я потом ещё перед школой зайду, — сказал Витя. Он ушёл, а Мишка снова взял яйцо и приложил его к уху.

Он долго сидел, закрыв глаза, и старательно прислушивался.

Наконец сказал:

— Совсем ничего не слышно.

Я взял яйцо и тоже послушал. В яйце была мёртвая тишина.

— Может быть, в этом яйце зародыш погиб? — сказал я. — Надо другие проверить.

Мы стали вынимать одно яйцо за другим и выслушивать их, но ни в одном яйце нам не удалось обнаружить никаких следов жизни.

— Неужели все зародыши погибли? — сказал Мишка. — Должен ведь хоть в одном яйце сохраниться.

Тут снова раздался звонок. Пришёл Сеня Бобров.

— Ты чего в такую рань поднялся? — спрашиваю я.

— Пришёл узнать, как цыплята.

— Цыплята ещё никак. Ещё слишком рано, — ответил Мишка.

Вслед за Сеней пришёл Серёжа:

— Ну как, есть уже хоть один цыплёнок?

— Какой ты нетерпеливый! — говорит Мишка. — Что ты хочешь, чтоб цыплята с самого утра выводились? Успеют ещё.

Серёжа и Сеня посидели немного и ушли. Мы с Мишкой снова стали выслушивать яйца.

— Всё пропало! — убивался Мишка. — Совсем ничего не слышно.

— А может, они там притаившись сидят?

— Зачем же они сидят притаившись? Им пора скорлупу долбить.

Тут пришли Юра Филиппов и Стасик Лёвшин, а за ними — Ваня Ложкин. Ребята стали собираться один за другим, так что под конец у нас получилось как будто общее собрание. Мы с Мишкой позвали Майку, объяснили ей, что нужно делать, если цыплята начнут выводиться без нас, и пошли вместе с ребятами в школу.

Как мы провели этот день в школе, нельзя рассказать. Это был самый мучительный день в нашей жизни.

Нам казалось, что кто-то нарочно растянул время и сделал уроки в десять раз длинней. Все мы очень боялись, что цыплята начнут выводиться, пока мы сидим в школе, а Майка без нас сделает что-нибудь не так, как нужно. Особенно длинным оказался последний урок. Время как будто остановилось совсем. Мы даже начали думать, что прозевали звонок. Потом нам стало казаться, что звонок испортился и поэтому мы не слыхали его. Потом мы вообразили, что тётя Дуня забыла дать последний звонок и ушла домой и теперь нам придётся сидеть тут до завтрашнего дня, когда она снова вернётся в школу.

Ребята нервничали и шептались. Все посылали записочки Жене Скворцову и спрашивали, который час, но Женя, как на беду, в этот день забыл свои часы дома. В классе было шумно, а Александр Ефремович несколько раз просил восстановить тишину. Но тишина не восстанавливалась. Наконец Мишка поднял руку и хотел сказать, что урок уже кончился, но как раз в это время прозвонил звонок. Ребята сорвались с мест и бросились к двери. Александр Ефремович заставил всех сесть на свои места и сказал, что никто не должен выходить из-за парт, пока учитель в классе.

Потом он обратился к Мишке:

— Ты, кажется, что-то хотел спросить?

— Нет, я хотел сказать, что урок кончился.

— Но ты ведь до звонка поднял руку.

— А я думал, что звонок испортился.

Александр Ефремович только головой покачал, потом взял журнал и вышел из класса. Ребята гурьбой бросились в коридор и загремели вниз по лестнице. У выхода образовалась пробка, но мы с Мишкой успели проскочить первыми и помчались по улице во весь опор. За нами, растянувшись длинной вереницей, мчались остальные ребята.

Через пять минут мы уже были дома. Майка сидела на своём посту, у инкубатора, и шила своей кукле Зинаиде новое платье.

— Ничего не случилось? — спросили мы её.

— Ничего.

— А ты давно заглядывала в инкубатор?

— Давно, ещё когда переворачивала яйца.

Мишка подошёл к инкубатору и приготовился открыть крышку. Все ребята столпились вокруг. Они вытягивали шеи, приподнимались на цыпочки, а Ваня Ложкин взобрался на стул, чтобы получше видеть, и свалился оттуда прямо на Лёшку Курочкина и чуть не сбил его с ног. Мишка всё не решался открыть крышку. Он как будто боялся.

— Ну, открывай! Чего же ты медлишь? — не вытерпел кто-то.

Мишка наконец открыл инкубатор. Яйца по-прежнему спокойно лежали на дне, словно большие белые камешки. Мишка постоял над ними молча, потом осторожно перевернул их по одному и каждое осмотрел со всех сторон.

— Нет ни одной наклёвки! — печально объявил он.

 

Чья вина?

Ребята молча стояли вокруг.

— А может быть, и не будет этих наклёвок? — спросил Сеня Бобров.

Мишка развёл руками:

— Я ведь не курица! Откуда мне знать! Что я понимаю в наклёвках?

Тут ребята заговорили все разом, заспорили: одни говорили, что цыплята не выведутся; другие — что ещё, может быть, выведутся; третьи — что либо выведутся, либо нет. Наконец Витя Смирнов прекратил разговоры.

— Пока ещё рано спорить, — сказал он. — День ещё не прошёл. Надо продолжать работу, как раньше. А сейчас марш все по домам! У инкубатора останутся только дежурные.

Ребята разошлись по домам. Мы с Мишкой остались одни и ещё раз осмотрели все яйца, нет ли где хоть маленькой трещинки, но нигде не было никакой. Мишка закрыл инкубатор и сказал:

— Ничего, пусть будет что будет! Сейчас ещё рано волноваться. Подождём до вечера и, если ничего не будет, тогда начнём волноваться.

Мы решили не волноваться и терпеливо ждать. Но легче всего сказать — не волноваться! Мы всё-таки волновались и через каждые десять минут заглядывали в инкубатор. Ребята тоже беспокоились и поминутно приходили. У всех был один вопрос:

— Ну как?

Мишка уже не отвечал ничего, а только пожимал плечами в ответ, так что к концу дня он так и остался с поджатыми плечами, будто они были у него к ушам приклеены.

Наступил вечер. Ребята заходили всё реже и реже. Последним пришёл Витя и долго сидел у нас.

— Может быть, вы неправильно посчитали дни? — спросил он.

Мы снова стали считать дни, но оказалось, всё правильно. Сегодня был двадцать первый день, и вот он уже кончился, а цыплят не было.

— Ничего, — утешал нас Витя. — Подождём до утра. Может быть, они за ночь выведутся.

Я попросил у мамы разрешения ночевать у Мишки, и мы с ним решили не спать всю ночь.

Мы долго сидели у инкубатора. Разговаривать нам было не о чем. Теперь мы уже не мечтали, как прежде, потому что нам не о чем было мечтать. Скоро трамваи перестали ходить по улице. Стало тихо. За окошком погас фонарь. Я прилёг на кушетке. Мишка задремал, сидя на стуле, и чуть не свалился с него. Тогда он перебрался ко мне на кушетку, и мы заснули.

Наутро картина не переменилась. Яйца по-прежнему лежали в инкубаторе и все были целенькие. Внутри не было никакого шума.

Все ребята были разочарованы.

— Почему же так вышло? — спрашивали они. — Ведь мы, кажется, всё правильно делали!

— Не знаю, — говорил Мишка и разводил руками. Один я знал, в чём дело. Конечно, зародыши погибли ещё тогда, когда я проспал ночью: они остыли, и жизнь оборвалась на полпути. Мне было очень совестно перед ребятами. Ведь это из-за меня они напрасно трудились! Но я не мог никому об этом сейчас сказать и решил признаться когда-нибудь потом, когда этот случай немного забудется и ребята перестанут жалеть о цыплятах.

В школе в этот день нам было особенно грустно. Все ребята как-то сочувственно поглядывали на нас, будто над нами стряслась какая-то особенная беда, а когда Сеня Бобров вздумал, по привычке, назвать нас инкубаторщиками, то все на него набросились и стали стыдить. Нам с Мишкой даже было неловко.

— Пусть бы лучше ребята ругали нас, — говорил Мишка.

— За что же нас ругать?

— Ну, они столько работали из-за нас. Они имеют право сердиться.

После школы ребята наведались к нам, а потом уже весь день не приходил никто. Только Костя Девяткин иногда приходил. Он один ещё не разочаровался в инкубаторе.

— Вот видишь, — говорил Мишка мне, — теперь все ребята на нас рассердились. А за что на нас сердиться? С каждым может случиться неудача.

— Ты ведь сам говорил, что они имеют право сердиться.

— Имеют! Конечно, имеют! — отвечал с раздражением Мишка. — Ты тоже имеешь право на меня сердиться. Это я во всём виноват.

— Почему ты виноват? Никто тебя не винит. Ни в чём ты не виноват, — ответил я.

— Нет, виноват. Только ты не очень сердись.

— Да за что же сердиться?

— Ну за то, что я такой неудачливый. Такое уж моё счастье, что я всё порчу, к чему только ни прикоснусь!

— Нет, это я всё порчу, — говорю я. — Я сам виноват во всём.

— Нет, я виноват: это я погубил цыплят.

— Как же ты мог погубить их?

— Я тебе расскажу, только ты не очень сердись, — сказал Мишка. — Один раз я под утро заснул и не уследил за градусником. Температура поднялась до сорока градусов. Я поскорее открыл инкубатор, чтоб яйца остыли, но они, видно, уже успели испортиться.

— Когда же это случилось?

— Пять дней назад.

Мишка взглянул на меня исподлобья. Лицо у него было виноватое и печальное.

— Можешь успокоиться, — говорю я ему, — яйца испортились гораздо раньше.

— Как — раньше?

— Ещё до того, как ты проспал.

— Кто же их испортил?

— Я.

— Как?

— А я тоже проспал, а температура упала, и яйца погибли.

— Когда же это случилось?

— На десятый день.

— Что же ты до сих пор молчал?

— Ну, мне совестно было признаться. Я думал — может быть, это ничего и зародыши выживут, а они вот не выжили.

— Так, так, — пробормотал Мишка и сердито посмотрел на меня. — Значит, из-за того, что тебе совестно было признаться, все ребята должны были даром трудиться, а?

— Но я ведь думал, что как-нибудь обойдётся. Всё равно ребята сами бы решили продолжать дело, чтобы узнать, погибли зародыши или нет.

— “Сами решили”! — передразнил меня Мишка. — Вот и нужно было сказать, чтоб все вместе решили, а не решать самому за всех!

— Послушай, — говорю я, — что ты кричишь на меня? А разве ты сам сказал кому-нибудь, когда не уследил за температурой? Ты ведь тогда тоже решил за всех!

— Верно, — говорит Мишка. — Я свинья! Бейте меня!

— Никто тебя бить не собирается. А ребятам ты всё-таки не говори про это, — сказал я.

— Завтра же расскажу! Про тебя я говорить ничего не буду, а про себя расскажу. Пусть все знают, какая я свинья! Пусть это будет как наказание мне!

— Ну, тогда и я всё про себя расскажу, — говорю я.

— Нет, ты лучше не рассказывай.

— Почему?

— Ребята и так смеются, что мы с тобой всё вдвоём делаем: и в школу ходим всегда вдвоём, и уроки учим вдвоём, и даже двойки получаем вдвоём. А теперь скажут: и на дежурстве проспали вдвоём.

— Ну и пусть, — говорю, — смеются. Что мне, легче будет, если только над тобой будут смеяться?

 

Когда погасла надежда

Печально закончился этот день, и опять наступил вечер. На кухне всё было по-прежнему: инкубатор продолжал нагреваться, лампочка продолжала гореть, но надежда у нас совсем погасла. Мишка молча сидел и вертел в руках яйцо. Мы долго думали, разбить его или пока подождать. Вдруг Мишка испуганно посмотрел на меня. Мне показалось, что он увидел позади меня что-то страшное. Я оглянулся. Позади ничего не было. Я снова взглянул на Мишку.

— Смотри! — прохрипел он и протянул мне яйцо, которое было у него в руках.

Сначала я не разглядел ничего, но потом заметил, что в одном месте яйцо треснуло и как будто бы надломилось изнутри.

— Что это? — говорю. — Может быть, ты сам ударил яйцо нечаянно?

Мишка отрицательно замотал головой.

— Тогда что ж это может быть? Наклёвка?

Мишка молча закивал головой.

— Почему ты так в этом уверен?

Мишка пожал плечами:

— Сам не знаю…

Я осторожно приподнял надломленную скорлупу ногтем. В яйце получилась дырочка. Из неё на минуточку высунулся жёлтенький носик цыплёнка и сейчас же спрятался обратно.

От радости мы с Мишкой не могли вымолвить ни одного слова и молча бросились обнимать друг друга.

— Вот так чудо! — закричал Мишка и залился счастливым смехом. — Ну, куда нам теперь бежать? Куда бежать?

— Постой! — говорю. — Куда бежать? Зачем бежать?

— Ну, надо бежать, сказать ребятам!

Мишка бросился к двери.

— Постой! — говорю. — Ты хоть яйцо оставь. Что ты, побежишь к ребятам с яйцом?

Мишка вернулся и положил яйцо в инкубатор. В это время к нам пришёл Костя.

— А у нас уже есть цыплёнок! — закричал Мишка.

— Врёте!

— Честное слово!

— Где же он?

— А вот посмотри!

Мишка открыл инкубатор. Костя заглянул в него:

— Где же цыплёнок? Тут одни только яйца. А Мишка забыл, куда сунул яйцо с наклёвкой, и никак не мог отыскать его среди остальных яиц. Наконец он его нашёл и показал Косте.

— Братцы! Да там ведь самый настоящий цыплячий нос торчит! — закричал Костя.

— А ты думал, что мы тебе какой-нибудь фокус показываем?.. Конечно, настоящий!

— Сейчас, братцы! Вы это яйцо держите покрепче, а я побегу за ребятами! — закричал Костя.

— Беги, беги, а то ребята совсем уже перестали верить в цыплят. Никто и не зашёл за весь вечер ни разу.

— Да они все у меня сидят и всё ещё верят, только они боятся беспокоить вас и каждый раз меня посылают узнать, как дела.

— Почему же они боятся?

— Ну, они ведь понимают, что вам не до них. Вам-то небось и без ребят было тошно.

Костя бросился к двери, и мы слышали, как он застучал каблуками по лестнице.

— Батюшки-матушки! — закричал вдруг Мишка. — А я ещё маме ничего не сказал!

Он побежал звать маму, а я схватил яйцо и побежал показать своей маме.

Мама посмотрела и велела положить яйцо обратно в инкубатор, потому что оно может остыть и тогда цыплёнок простудится.

Я прибежал обратно к Мишке, смотрю — он скачет по кухне как угорелый, а мама и папа стоят и смеются. Мишка увидел меня и закричал:

— Ты не видел, куда я сунул яйцо? Я весь инкубатор перерыл — нет нигде!

— Какое яйцо? — спрашиваю я.

— Ну какое… С цыплёнком!

— Да вот оно, — говорю.

Мишка увидел у меня в руках яйцо:

— Ах ты, растяпа! Схватил яйцо и убежал! А я тут ищу его.

— Тише! — сказала Мишкина мама. — Столько шума из-за одного яйца.

— Да ты посмотри, что за яйцо! Разве это простое яйцо? — ответил Мишка.

Мама взяла яйцо и стала разглядывать маленький клювик цыплёнка, который виднелся сквозь дырочку. Папа посмотрел тоже.

— Хм! — усмехнулся он. — Удивительное дело!

— Что же тут удивительного? — сказал с важностью Мишка. — Просто явление природы.

— Сам ты явление природы! — засмеялся Мишкин папа. — В цыплёнке, конечно, удивительного ничего нет, а вот удивительно, как он у вас получился. Я был уверен, что у вас из этой затеи ничего не выйдет.

— Почему же ты не сказал ничего?

— А зачем говорить? Я думал, что вам полезнее заниматься делом, чем бегать по улице.

Тут на кухню явилась Майка. Платье на ней было надето задом наперёд, ботинки — на босу ногу. Она уже легла спать, но услышала про цыплёнка и тоже захотела посмотреть, поэтому она очень спешила и оделась кое-как. Мы дали ей на минуточку подержать яйцо. Она стала заглядывать в дырочку одним глазом. В это время цыплёнок высунул клюв.

— Он меня клюнуть хотел! — закричала Майка. — Ишь ты какой! Не успел из яйца вылезти, а уже дерётся.

— Ну нечего тут на цыплят кричать! — сказал Мишка. Он отнял у неё яйцо и положил в инкубатор.

Вдруг на лестнице послышался шум и топанье ног. Кухня быстро наполнилась ребятами. Яйцо снова пошло по рукам. Каждому обязательно хотелось заглянуть в дырочку и увидеть цыплёнка.

— Братцы, — надрывался Мишка, — отдайте яйцо! Ему ведь надо в инкубаторе лежать — цыплёнок простудится.

Но никто не слушался. Насилу мы отняли у ребят это яйцо и положили в инкубатор.

— А на других яйцах нет наклёвок? — спросил Витя. Мы принялись осматривать другие яйца, но наклёвок больше не было.

— Нет, только номер пятый наклюнулся, остальные яйца без наклёвок, — ответил Мишка.

— Может быть, они тоже наклюнутся? — говорили ребята.

— Ничего, — сказал Мишка, сияя от радости. — Если у нас выведется только один цыплёнок, я и то буду доволен. Всё-таки мы недаром трудились. Вот он, результат!

— Ребята, — сказал Сеня Бобров, — может быть, надо разломать скорлупу и выпустить цыплёнка на волю? Ему ведь тесно в яйце сидеть.

— Что ты! — ответил Мишка. — Нельзя скорлупу ломать. У цыплёнка кожа ещё слишком нежная, можно её поцарапать.

Ребята долго не расходились. Каждому хотелось увидеть, как цыплёнок выберется из яйца, но было уже очень поздно, и им пришлось уйти домой.

— Ничего, ребята, — говорил на прощание Мишка, — это ещё не всё! Наверно, кроме этого, и другие яйца наклюнутся.

Когда ребята разошлись, Мишка осмотрел ещё раз яйца и нашёл ещё на одном наклёвку.

— Смотри, — закричал он, — номер одиннадцатый наклюнулся!

Я посмотрел: яйцо номер одиннадцать тоже было с наклёвкой.

— Ах, какая досада, что ребята ушли! — говорю я. — Теперь уже поздно за ними бежать.

— Да, жалко! — пробормотал Мишка. — Ну ничего, завтра увидят уже готовых цыплят.

Мы сидели у инкубатора и упивались счастьем.

— Это только мы с тобой такие счастливые, — говорил Мишка. — Не каждому небось выпадает такое счастье!

Наступила ночь.

Все давно уже спали, но нам с Мишкой даже не хотелось спать.

Время бежало быстро. Часа в два ночи наклюнулись ещё два яйца: номер восьмой и десятый. А когда мы заглянули в инкубатор в следующий раз, то даже ахнули от изумления. Посреди яиц барахтался маленький новорождённый цыплёнок. Он пытался подняться на своих лапках, но всё время шатался и падал.

От счастья у меня захватило дыхание, сердце сильно забилось в груди.

Я поскорее взял цыплёночка в руки. Он был ещё мокренький и какой-то облезлый. Вместо перьев на нём были рыжие волосики, которые прилипли к его тонкой, нежной розовой кожице. Мишка поскорее открыл кастрюлю, из которой мы сделали грелку.

Я посадил цыплёнка в кастрюлю. Мы подлили в чугунок горячей воды, чтобы цыплёнку было теплее.

— Теперь он высохнет, обогреется и станет совсем хорошим, — говорил Мишка.

Он вынул из инкубатора две половинки скорлупы, из которой вылупился цыплёнок, и сказал:

— Удивительно, как в такой маленькой скорлупе мог помещаться такой огромный цыплёнок!

А цыплёнок на самом деле казался огромным по сравнению с маленькой скорлупой, из которой он вылупился. Он ведь лежал в скорлупе скрюченный, с поджатыми лапками, с подвёрнутой головой, а теперь он расправился, вытянул шею и стоял на своих маленьких ножках. Мишка принялся рассматривать обе половинки скорлупы и вдруг как закричит:

— Да это ведь не тот цыплёнок!

— Как “не тот”?

— Ну, не тот, не первый! Первый наклюнулся номер пятый, а этот одиннадцатый.

На скорлупе в самом деле был номер одиннадцать.

Мы заглянули в инкубатор. Номер пятый по-прежнему лежал на месте.

— Что ж это он? — говорю я. — Раньше всех наклюнулся, а вылезать не хочет.

— Наверно, он слабенький и не может сам разломать скорлупу, — сказал Мишка. — Пусть полежит ещё и наберётся побольше сил.

 

Наша ошибка

За всеми хлопотами мы даже не заметили, как наступило утро. Взошло солнышко и стало светить в окно. На полу заиграли солнечные зайчики, и вся кухня наполнилась радостным светом.

— Вот увидишь, сейчас придёт кто-нибудь из ребят, — сказал Мишка. — Они не вытерпят!

Не успел он это сказать, как пришли сразу двое — Женя и Костя.

— Смотрите на чудо! — закричал Мишка и вытащил из кастрюли цыплёнка. — Вот оно, чудо природы! Ребята стали рассматривать цыплёнка.

— А здесь ещё три наклёвки! — хвастался Мишка. — Смотрите: номер пятый, восьмой и десятый.

Цыплёнок, видно, очень боялся холода. Когда мы держали его в руках, он начинал беспокоиться, а когда сажали обратно в грелку, сейчас же успокаивался.

— А вы уже покормили его? — спросил Костя.

— Что ты, что ты! — ответил Мишка. — Его ещё рано кормить. Цыплят начинают кормить только на следующий день.

— А вы так и не спали всю ночь? — спросил нас Женя.

— Нет. Куда уж тут спать, когда такие дела пошли!

— Так вы ложитесь, а мы пока подежурим, — предложил Костя.

— А вы разбудите нас, если новый цыплёнок выведется?

— Конечно, разбудим.

Мы с Мишкой улеглись на кушетке и моментально заснули. По правде сказать, мне давно уже хотелось спать. Ребята разбудили нас часов в десять утра.

— Вставайте смотреть чудо-юдо номер два! — закричал Костя.

— Какое “чудо-юдо номер два”? — не понял я спросонок и огляделся по сторонам.

Вся кухня уже была полна ребят.

— Вот оно, чудо! — закричали ребята и показали на грелку.

Мы с Мишкой вскочили и заглянули в кастрюлю. В ней оказалось уже два цыплёнка. Один из них был кругленький, пушистый и жёлтенький, как яичный желток. Совсем настоящий красавец!

— Какой замечательный! — говорю я. — Почему же наш первый такой облезлый?

Все засмеялись:

— Да это и есть ваш первый.

— Какой?

— Вот этот, пушистый.

— Да нет! Наш вот тот, голенький.

— Этот голенький только что вылупился. А первый уже обсох и стал пушистый.

— Вот так чудеса! — говорю я. — Значит, и второй такой будет, когда обсохнет?

— Конечно.

— А какой номер вылупился? — спросил Мишка.

— Как — какой номер? — не поняли ребята.

— Ну, у нас все яйца ведь пронумерованы, — объяснил Мишка.

— А мы и не посмотрели, из какого он номера вылез, — ответил Костя.

— Можно проверить по скорлупе, — сказал я. — Там ведь скорлупа осталась.

Мишка открыл инкубатор и как закричит:

— Батюшки! Да тут ещё два новорождённых! Все, толкая друг друга, бросились к инкубатору. Мишка осторожно вынул из инкубатора двух новых цыплят и показал нам.

— Вот они, орлы! — с гордостью сказал он.

Мы усадили и этих цыплят в кастрюлю. Теперь их уже было четверо. Они все сидели кучкой и жались друг к дружке, чтобы было теплее.

Мишка вытащил из инкубатора оставшуюся скорлупу и стал разбирать, какие на ней были написаны номера.

— Номер четвёртый, восьмой и десятый, — объявил он. — Только который из них какой?

Мы стали рассматривать трёх новых цыплят, но теперь уже нельзя было узнать, из какой скорлупы они вывелись.

— Все номера перепутались! — смеялись ребята.

— А номер пятый так и лежит в инкубаторе? — говорю я.

— Верно! — воскликнул Мишка. — Лежит! Что ж это он? Может быть, умер?

Мы достали яйцо номер пять из инкубатора и немного расширили наклёвку. Цыплёнок спокойно лежал в яйце и шевелил головкой.

— Живой! — обрадовались мы и положили яйцо обратно. Мишка проверил оставшиеся яйца и обнаружил новую наклёвку, на третьем номере. Ребята смеялись и потирали от удовольствия руки.

— Вот как пошли дела! — радовались они.

Тут пришла Майка. Мы стали показывать ей цыплят.

— Вот этот мой! — сказала она и уже хотела схватить пушистого.

— Постой, — говорю я. — Зачем хватаешь? Ему сидеть надо в грелке, а то простудится.

— Ну, тогда я потом возьму. Только этот, пушистый, мой будет. Я не хочу голого.

В этот день было воскресенье. В школу никому не нужно было идти. Ребята весь день толпились у нас. Кто на стуле сидел, кто на кушетке. Мы с Мишкой сидели на самом почётном месте — возле инкубатора. Направо, возле плиты, стояла кастрюля с новорождёнными, на плите грелся чугунок с водой. на окне весело зеленел овёс в ящиках. Ребята шутили, смеялись, рассказывали разные интересные случаи из жизни.

— Почему же произошла задержка? — спросил кто-то из ребят. — Вы ведь ещё в пятницу ждали цыплят.

— Не знаю, — ответил Мишка. — В книге написано, что цыплята выводятся на двадцать первый день, а сегодня уже двадцать третий. Может быть, в книге произошла какая-нибудь ошибка?

— Может быть, это у вас произошла ошибка? — говорит Лёша Курочкин. — Вы помните, когда заложили в инкубатор яйца?

— Мы заложили третьего числа. Это было в субботу, — говорит Мишка. — Это я точно помню, потому что на другой день было воскресенье.

— Послушай, — сказал Женя Скворцов, — у вас как-то нескладно получается: заложили яйца в субботу, а двадцать первый день наступил в пятницу.

— Правда! — подхватил Витя Смирнов. — Если вы начали в субботу, то и двадцать первый день тоже должен наступить в субботу. Ведь в неделе семь дней, а двадцать один день — это ровно три недели.

— Трижды семь — двадцать один! — засмеялся Сеня Бобров. — Так по таблице умножения получается.

— Я не знаю, как там у тебя по таблице умножения получается! — обиделся Мишка. — Мы не по таблице считали.

— Как же вы считали?

— А вот как, — сказал Мишка и начал загибать пальцы. — Третьего числа был первый день, четвёртого — второй, пятого — третий…

Так он дошёл до пятницы, и у него получился двадцать один день.

— Что же это? — говорит Сеня. — По таблице умножения двадцать первый день получается в субботу, а по пальцам — в пятницу. Как-то чудно!

— А ну покажи ещё раз, как ты считаешь, — сказал Женя.

— Вот, — сказал Мишка и снова начал загибать пальцы. — В субботу, третьего, — один день, в воскресенье, четвёртого, — два…

— Постой, постой! Неправильно! Если ты начал третьего, то третье число не надо считать.

— Почему?

— Потому что день ещё не прошёл. День прошёл только четвёртого. Значит, ты должен начать счёт с четвёртого числа.

Тут мы с Мишкой поняли, в чём дело. Мишка подсчитал по-новому, и оказалось всё верно.

— Правильно, — сказал он. — Двадцать первый день наступил вчера.

— Значит, всё вышло как надо, — говорю я. — Ведь мы заложили в инкубатор яйца в субботу вечером, и первая наклёвка появилась в субботу вечером, то есть вчера. Как раз двадцать один день прошёл.

— Видишь, какое несчастье может произойти, если плохо знаешь арифметику, — сказал Ваня Ложкин.

Все засмеялись, а Мишка сказал:

— Из-за этой ошибки мы столько мучений перенесли! Если б мы не ошиблись, никто бы не мучился.

 

День рождения

К концу дня у нас в грелке сидело уже десять цыплят. Последним появился номер пятый. Он упорно не хотел вылезать из яйца, и нам пришлось наполовину обломать скорлупу, чтобы помочь ему выбраться. Если бы мы этого не сделали, то он так и остался бы в скорлупе до скончания веков. Он был помельче остальных птенцов и не такой крепкий — должно быть, оттого, что так долго сидел в яйце.

К вечеру в инкубаторе осталось только два яйца. Они сиротливо лежали посреди опустевшей коробки, и на них не появилось даже наклёвок. Мы продолжали нагревать инкубатор и не гасили лампу, но они даже не наклюнулись за ночь. Все новорождённые цыплята прекрасно провели ночь в кастрюле, а наутро мы их выпустили на пол. Все они были жёлтенькие, пушистые и отчаянно пищали. Они моргали своими глазёнками, жмурились от яркого света; одни уже крепко держались на своих маленьких ножках, другие падали, третьи пытались бежать, но тут же спотыкались. Иногда они тыкали клювиками в разные пятнышки на полу и даже в блестящие шляпки гвоздей.

— Миленькие! Да они есть хотят! — воскликнул Мишка. Мы поскорее сварили вкрутую яйцо, нарезали его мелко и насыпали цыплятам. Но цыплята не догадывались, что яйцо можно есть. Мы давали им по кусочку яйца и говорили:

— Ешьте, глупые!

Но цыплята даже не смотрели на корм. В это время на кухню пришла Мишкина мама.

— Мама, они не хотят есть яйцо! — пожаловался Мишка.

— А ты поучи их.

— Как же их учить? Мы говорим им, а они не слушаются.

— Да разве так цыплят учат? Ты постучи по полу пальцем.

Мишка присел возле цыплят и стал стучать пальцем по полу там, где был насыпан корм. Цыплята увидели, что палец как будто клюёт на полу корм, и тоже стали клевать. Через минуту от яйца не осталось ни крошки.

Тогда мы поставили им блюдечко с водой, цыплята принялись пить воду. Их этому не нужно было даже учить. Потом они сбились на полу кучкой и прижались друг к дружке. Мы посадили их обратно в кастрюлю, чтобы им было теплее.

В этот день, как только Марья Петровна пришла в класс, все ребята бросились к ней навстречу и стали рассказывать, что у нас уже есть цыплята. Марья Петровна очень удивилась и обрадовалась.

— Значит, вас можно поздравить с днём рождения цыплят? — сказала она.

Все засмеялись, а Витя Смирнов сказал:

— А мы даже не отпраздновали день рождения цыплят! Давайте сегодня отпразднуем. Все обрадовались и закричали:

— Давайте, давайте! Марья Петровна, а вы придёте на день рождения к нам?

— Приду, — улыбнулась Марья Петровна. — И подарок цыплятам принесу.

— Мы тоже принесём! — кричали ребята.

Вернувшись из школы, мы с Мишкой с нетерпением ждали гостей. Нас очень интересовал вопрос: какие будут подарки?

Первым явился Сеня Бобров с букетом цветов.

— Что это? — сказал Мишка. — Ты зачем цветы притащил?

— А подарок!

— Зачем же цыплятам такой подарок? Что они, есть будут эти цветы?

— Зачем есть? Будут смотреть и нюхать.

— Вот ещё выдумал! Цветов они не видели, что ли!

— Конечно, не видели. Давай-ка банку с водой. Увидишь, как хорошо будет.

Мы налили в банку воды и поставили цветы в воду. Вслед за Сеней явились Серёжа и Вадик. Они оба принесли по букету подснежников.

— Что это вы все сговорились приносить цветы? — насупился Мишка.

— А тебе что, наши подарки не нравятся? — обиделся Вадик. — Знаешь, дарёному коню в зубы не смотрят.

Мы поставили и эти цветы в воду.

Пришёл Ваня Ложкин и принёс полкило крупы овсянки. Мишка посмотрел и покачал головой:

— Уж не знаю, будут ли они такую овсянку есть.

— А ты попробуй, — говорит Ваня.

— Нет, мы лучше подождём и спросим Марью Петровну. Тут пришла Марья Петровна.

В руках у неё было что-то завёрнутое в газету. Она развернула, и это оказалась бутылка. В бутылке было что-то белое.

— Молоко! — закричал Мишка. — А мы и не догадались цыплятам молока дать!

— Это не молоко, а простокваша, — сказала Марья Петровна. — В первые дни цыплятам нужно вдоволь простокваши давать. Они её очень любят.

Мы выпустили цыплят из грелки, принесли блюдечко и налили в него простокваши. Цыплята принялись есть простоквашу.

— Вот это настоящий подарок цыплятам! — радовался Мишка. — Надо знать, что цыплятам дарить.

Продолжали прибывать новые “гости”. Пришли Витя и Женя и принесли пшена. Вслед за ними прибежал Лёша Курочкин с детской погремушкой в руках и закричал:

— Вот, не знал, что купить новорождённым! Иду по улице, смотрю — в киоске продаются детские погремушки. Ну, я и купил погремушку им.

— Додумался! — проворчал Мишка. — Кто же дарит цыплятам погремушки?

— Откуда же я знаю, что цыплятам дарить? Может быть, им погремушка понравится.

Он подскочил к цыплятам и начал над ними греметь погремушкой. Цыплята перестали есть простоквашу и начали задирать кверху головы.

— Смотрите! — кричал радостно Лёша. — Им погремушка нравится!

Все засмеялись. Мишка сказал:

— Ну ладно, не мешай им есть.

Я спросил Марью Петровну, можно ли кормить цыплят овсянкой. Марья Петровна сказала, что кормить цыплят можно всякой крупой, но только варёной.

— А как варить крупу? — спросил Мишка.

— Ну, сварите просто кашу.

Мы с Мишкой хотели уже начать варить кашу, но тут к нам пришёл ещё один “гость” — Костя Девяткин.

— А подарок принёс? — спросили его ребята.

— Подарок вот, — сказал Костя и вытащил из кармана два пирога.

— Вот так придумал! — засмеялись ребята.

— Ну, на день рождения всегда ведь бывают пироги, — оправдывался Костя.

— Ас чем пироги? — спросил подозрительно Мишка.

— С кашей.

— С кашей?.. — закричал Мишка. — Так чего ж ты молчишь?

Он выхватил у Кости из рук пироги и стал выковыривать из них кашу.

— Постой! — сказал Костя. — Ведь и так видно, что они с кашей. Зачем пироги портить?

Но Мишка не слушал. Он выложил кашу на блюдечко и поставил перед цыплятами. Цыплята принялись клевать кашу.

Майка увидела, что все приносят подарки цыплятам. Она принесла красную ленточку, разрезала на кусочки и повязала каждому цыплёнку бантик вокруг шеи. Мы расставили вокруг цыплят банки с цветами, и у цыплят получился настоящий праздник. Перед ними в блюдечках стояло угощение: в одном блюдечке каша, в другом простокваша, в третьем чистая, свежая вода, а все цыплята были с красными бантиками — настоящие именинники! Костя хотел ещё угостить их травой, но Марья Петровна сказала, что цыплятам ещё рано давать зелёный корм; с этим лучше потерпеть до завтра.

Цыплята наелись, попили свежей водички. Мы сняли с них бантики и посадили обратно в грелку. Марья Петровна посоветовала нам отгородить для цыплят угол на кухне и поставить им чугунок с горячей водой, чтоб они возле него грелись.

— А лучше всего отвезти их куда-нибудь в деревню. В закрытом помещении цыплята часто болеют и могут умереть. Им обязательно нужен свежий воздух, — сказала Марья Петровна.

Мы показали Марье Петровне наш инкубатор, в котором осталось только два яйца.

— Из этих яиц, наверно, уже ничего не выйдет, — сказала Марья Петровна. — Но это не беда. У вас и так всё очень хорошо получилось. Вы потрудились на славу!

— А мы не одни трудились: с нами ребята работали, — сказал Мишка.

— Так и надо, — ответила Марья Петровна. — Будете дружными — никакие трудности вас не испугают.

— А я думал, что у нас совсем ничего не получится, так как один раз не уследил за температурой и яйца остыли, — сказал я.

— Зародыши могут выдержать довольно длительное охлаждение, — сказала Марья Петровна. — Ведь наседка не сидит всё время на яйцах. Раз в день она сходит с гнезда, для того чтобы покормиться, и яйца остывают. В инкубаторах тоже остужают яйца раз в день, чтобы зародыши развивались, как в природных условиях. Но гораздо опаснее перегреть яйца.

— А я один раз перегрел, — говорит Мишка. — Температура поднялась до сорока градусов.

— Значит, ты вовремя спохватился, — объяснила Марья Петровна. — Длительный перегрев мог бы погубить зародыши.

Вечером мы разбили оба оставшихся яйца. В обоих оказались недоразвившиеся зародыши. Жизнь почему-то остановилась в них, и цыплята умерли не родившись. Может быть, это как раз и случилось от перегрева.

Мы потушили лампу, которая горела ровно двадцать три дня. Ртуть в градуснике медленно опустилась вниз. Инкубатор остыл. А у плиты в кастрюле копошилась наша “весёлая семейка” — десять пушистых жёлтеньких цыплят.

 

На волю

Наша “весёлая семейка” жила очень дружно. Цыплята чувствовали себя спокойно и хорошо, когда были все вместе. Но стоило только какого-нибудь из них унести от остальных, как он начинал тревожно пищать и бегать, стараясь отыскать своих братцев, и успокаивался только тогда, когда находил их.

Майка уже давно хотела забрать своего цыплёнка, но мы всё не позволяли ей. Наконец она всё-таки не послушалась и унесла его в комнату. Через полчаса она принесла его обратно и со слезами сказала:

— Я не могу больше! Он надрывает мне душу писком. Я думала, он привыкнет и не будет пищать, а он всё пищит, да так жалобно!

Она пустила цыплёнка на пол, и он со всех ног бросился к остальным цыплятам, которые держались стайкой и не отходили далеко друг от друга.

Мы отгородили на кухне угол. В углу постелили клеёнку и поставили на неё чугунок с тёплой водой. Сверху мы накрыли чугунок подушкой, чтоб вода не остывала слишком быстро. Цыплята забирались под подушку и сидели вокруг чугунка, как вокруг курицы. Этот чугунок на самом деле заменял им мать — курицу.

Иногда мы выносили цыплят во двор, но там нам трудно было следить за ними: то собака появится, то кошка — со всех сторон грозила какая-нибудь беда. Цыплятам чаще всего приходилось сидеть дома, и мы очень боялись, что им не хватает свежего воздуха.

Особенно нас беспокоил один цыплёнок. Он был помельче остальных, и характер у него был какой-то задумчивый. Он мало бегал, часто сидел совсем молча и мало ел. Это был номер пятый, который позже всех вылупился из яйца.

— Хорошо бы отвезти наших цыплят в деревню, — сказал Мишка. — Боюсь, как бы они не заболели у нас.

Но нам жалко было расставаться с цыплятами, и мы со дня на день откладывали поездку.

Один раз утром мы с Мишкой пришли кормить цыплят. Цыплята уже узнавали нас и с радостным писком бросались из-под чугунка к нам навстречу.

Мы поставили им тарелочку с пшённой кашей. Цыплята принялись клевать корм.

Они толкали друг дружку, прыгали через головы. Каждый старался опередить другого, а один даже залез с ногами в тарелку.

— А где же номер пятый? — спросил Мишка. Номер пятый обычно толокся позади всех. Его, как самого слабого, цыплята отталкивали, и мы всегда кормили его отдельно. Иногда он и вовсе не хотел есть, а прибегал с остальными цыплятами, чтобы не оставаться одному. Но на этот раз его совсем не было. Мы пересчитали цыплят. Их оказалось девять.

— Может быть, он за чугунком спрятался? — сказал я и заглянул за чугунок.

Цыплёнок был там. Он лежал на полу, и я сначала подумал, что он просто прилёг отдохнуть. Я протянул руку и взял его. В руке у меня очутилось маленькое холодное тельце. Головка цыплёнка свесилась книзу и безжизненно моталась на тоненькой шейке. Номер пятый был мёртв.

Мы долго смотрели на него и от жалости не могли сказать ни слова.

— Это мы виноваты! — сказал наконец Мишка. — Надо было отвезти его в деревню. Он бы окреп там на чистом воздухе.

Мы похоронили цыплёнка во дворе под липой, а на другой день собрали всех остальных в корзинку и сказали, что повезём их в деревню. Все ребята пришли провожать цыплят.

Майка плакала и целовала на прощание своего цыплёнка. Ей очень хотелось оставить его у себя, но она боялась, что он будет скучать по своим братцам, и поэтому согласилась, чтобы мы отвезли его тоже в деревню.

Мы накрыли корзинку тёплым платком и пошли на вокзал. Цыплятам было тепло и уютно. Всю дорогу они сидели тихо и только иногда попискивали, перекликаясь между собой. Пассажиры с любопытством поглядывали на нас и, наверно, догадывались, что у нас в корзинке цыплята.

— Ну как, птицеводы, опять за яйцами приехали? — засмеялась тётя Наташа, когда увидела нас.

— Нет, — сказал Мишка. — Мы привезли вам маленьких цыплят, чтоб они у вас жили.

Тётя Наташа заглянула в корзинку:

— Батюшки! Где же вы набрали столько цыплят?

— Сами вывели в инкубаторе.

— Шутите! Наверно, в зоомагазине купили.

— Нет, вы ведь сами дали нам яиц месяц назад. А теперь эти вот яйца вернулись к вам в живом виде.

— Чудеса! — воскликнула тётя Наташа. — Вы, наверно, какими-нибудь животноводами будете, когда вырастете.

— Не знаю, — ответил Мишка.

— А вам не жалко расставаться с цыплятами?

— Жалко, — ответил Мишка. — Да вы ведь знаете: в городе им не житьё. Здесь у вас воздух свежий и чистый, и им будет здесь хорошо, а там им даже побегать негде. У вас они вырастут, и получатся из них настоящие куры и петухи. Куры будут нести вам яйца, а петухи будут петь песни. А у нас уже один цыплёнок умер, и мы похоронили его под липой.

— Ах вы мои бедные! — сказала тётя Наташа и обняла нас с Мишкой. — Ну ничего, ничего! Один цыплёнок умер, что ж делать? Зато остальные будут жить.

Мы выпустили цыплят из корзины и долго смотрели, как они резвились на солнышке. Тётя Наташа сказала, что у неё заклохтала курица, и мы с Мишкой побежали в сарай посмотреть на наседку. Она сидела в лукошке, из которого торчало во все стороны сено. Курица строго глядела на нас, будто боялась, что мы отнимем у неё яйца.

— Вот и будут нашим цыплятам товарищи, — сказал Мишка. — Вместе им веселее будет.

Весь день мы провели с Мишкой в деревне. Ходили в лес, на реку, в поле. Когда мы приезжали в прошлый раз, на полях ещё ничего не росло, потому что это было совсем ранней весной. Только тракторы трещали вокруг и пахали чёрную землю. А теперь вся земля покрылась зелёными всходами: куда ни глянешь — до самого горизонта тянется зелёный ковёр.

А в лесу — вот где было раздолье! В траве копошились мурашки, букашки, в воздухе порхали бабочки, со всех сторон доносились голоса птичек. Так было хорошо, что не хотелось уезжать домой! Мы с Мишкой решили приехать сюда летом, построить на берегу реки шалаш и жить в нём как Робинзон.

Наконец мы вернулись к тёте Наташе и стали прощаться с ней.

Тётя Наташа дала нам на дорогу по куску пирога и сказала, чтоб мы приезжали к ней жить на каникулы. Мы вышли во двор и в последний раз посмотрели на наших цыплят. Они уже совсем привыкли к новому месту и бегали среди кустов и деревьев, наполняя воздух радостным писком. Они по-прежнему держались дружной стайкой и пищали, должно быть, для того, чтобы тот, кто заблудился среди травы, мог найти остальных по писку.

— Ну, прощай, наша весёлая семейка! — сказал Мишка цыплятам. — Дышите тут воздухом, грейтесь на солнышке, закаляйте свои организмы, набирайтесь побольше сил. Живите между собой дружно, как и до сих пор жили. Помните, что вы все братья — дети одной матери… то есть тьфу! — дети одного инкубатора, в котором все вы лежали рядышком, когда были ещё обыкновенными, простыми яйцами и ещё не умели ни бегать, ни говорить… то есть тьфу! — ни пищать… И нас тоже не забывайте, потому что это мы сделали инкубатор и, значит, это мы дали вам жизнь, которая такая хорошая и прекрасная… Всё!