Золотой конь

В некотором царстве, в некотором государстве жил старик со старухой. Старик охотою промышлял, старуха дома хозяйничала.

Жаден старик, а старуха еще пуще. Что старик ухлопает, то старуха слопает.

Вот встает рано утром старик и говорит:

— Поднимайся, старуха! Разогревай сковородку, пошел я на охоту.

Ходил-ходил старик по лесу, ни зверя, ни птицы не нашел. А старуха сковородку грела, пока не покраснела.

Идет старик домой с пустой сумой. Видит — сидит на гнездышке птичка, под ней двадцать одно яичко. Хлоп! Убил ее.

Приходит домой.

— Ну, старуха, принес я закуску!

— А что же ты, старик, принес?

— Да вот убил на гнездышке птичку, взял под ней двадцать одно яичко.

— Ах ты, дурак старый! Не надо было птицу бить. Яйца-то ведь они, насиженные, никуда не годные. Садись-ка теперь сам, доводи их до дела.

И птицу жарить не захотела. Не стал старик перечить, сел в лукошко вместо наседки.

Сидел он двадцать одну неделю. Высидел не двадцать птенцов, а двадцать молодцов. Одно яйцо осталось.

Старуха не унимается.

— Сиди, — говорит, — чтоб было кому работать, коров пасти, хозяйство блюсти.

Просидел он еще двадцать одну неделю. Старуха с голоду померла, а старик вывел на свет красавца молодца и назвал его Иваном.

Живет старик, поживает, добра наживает. Названные дети с утра до вечера работают. А старик похаживает, брюхо поглаживает, на работников покрикивает. Разбогател. Землю пшеницей засеял. Пришло время убирать. Наставили братья скирдов видимо-невидимо.

Стал старик примечать, что скирды пропадают. Зовет своих молодцов:

— Надо, дети, караулить!

Назначил всем черед — по ночи каждому сторожить. Ивану последняя ночь досталась.

Братья караул проспали, ничего не видали. Настала Иванова очередь.

Пошел он в кузницу, отковал молот в двадцать пять пудов, в полтора пуда железные удила. Из пуда конопли узду свил.

Сел под скирдом, караулит. До полуночи просидел. Слышит конский топот: кобылица бежит, под ней земля дрожит, за ней двадцать один жеребенок.

Топнула она ногой, развалился скирд, жеребята его вмиг разметали.

Ударил Иван кобылицу молотком между ушей. Села она на коленки. Обротал [19] ее Иван и повел вместе с жеребятами к себе во двор. Ворота на засов, а сам спать лег.

Встает утром старик.

— Ты что спишь, Иван, бездельник?

— Нет, батюшка, я не бездельник, — отвечает Иван. — Приказ я твой выполнил.

Посмотрел старик — полный двор лошадей. Похвалил Ивана перед братьями:

— Вот у меня Иван какой! А вы что? Дураки нерачительные…

Стали они лошадей делить. Старик взял кобылицу. Старшие братья на выбор лошадей облюбовали, а Ивану достался самый захудалый жеребеночек. Вот собираются братья на охоту. Садятся на резвых коней.

Иван своего жеребеночка попробовал — положил руку ему на спину. Гнется жеребеночек, на все четыре ноги садится. Тяжела для него хозяина рука. Пустил его Иван на сутки в луга. На другой день положил руку — не гнется жеребеночек. Положил ногу — гнется. Пустил еще на сутки в луга.

На третий день приводит Иван коня. Кладет ногу — не гнется. Сам садится — гнется конь. Пустил опять на сутки в луга.

На четвертый день садится Иван на своего коня — не гнется под ним конь.

А братья давно уже уехали на охоту. Едет Иван по чистому полю, догоняет братьев. День проходит, второй проходит — не видно в чистом поле никого. Вот третий день кончается, ночь наступает. Смотрит Иван — похоже, виднеется огонек. «Знать, братья мои кашу варят».

Ближе подъезжает — все видней да жарче огонь. Подскакал Иван, а это золотое перо лежит. Жалко Ивану расстаться с золотым пером. А конь ему человеческим голосом говорит:

— Не подымай, Иван, золотого пера, большая беда будет!

Не послушал Иван коня, поднял перо и за пазуху спрятал.

Съезжаются братья домой. Дает им старик приказ вычистить коней:

— Буду нынче смотр делать. Дал он старшим братьям щетки да мыло. Ивану ничего не дал.

Приуныл Иван. А конь его говорит:

— Не печалься, хозяин. Возьми золотое перо, махни туда-сюда — все будет как надо.

Вот братья повымыли, повычистили своих коней, а Иван только пером махнул: стал конь золотой, волос к волосу лежит, в гриву алые ленты вплетены, на лбу звезда сияет.

Выводят старшие братья на смотр старику своих коней. Все кони чисты, все хороши.

А Иван вывел — еще лучше. Конь пляшет золотой.

— Эх вы! — говорит старик. — Какой плохонький конек ему достался, а сейчас лучше ваших всех. Взяла братьев ревность:

— Давайте, ребята, придумаем, что бы такое на Ивана наговорить.

Приходят к старику:

— Ты, батюшка, не знаешь, какой наш Иван хитрый. Он нам не тем еще хвалился.

— А чем же он хвалился, ребята?

— Я, — говорит, — не то, что вы. Захочу, достану кота-игруна, гусака-плясуна и лисицу-цимбалку. Поверил старик. Призывает Ивана.

— Тут ребята про тебя говорят, что ты можешь достать кота-игруна, гусака-плясуна и лисицу-цимбалку.

— Нет, батюшка! Ничего я об этом не знаю.

— Как так не знаешь? Ты мне не перечь! Ни к чему мне такая речь. Хоть и не нужны они мне, а чтобы достал их непременно!

Загоревал Иван, пошел к своему коню на совет:

— Ох, верный мой конь, беда мне… А конь говорит:

— Это — беда не беда, впереди будет беда. Садись на меня, поедем добывать заказанное.

Отправляется Иван в чужие города. Остановился конь у высоких хором и говорит:

— Живет здесь богатый купец. Ступай к нему, проси продать кота-игруна, гусака-плясуна и лисицу-цимбалку. Будет просить он в обмен твоего коня. Ты соглашайся. Только смотри, когда будешь меня отдавать, сними с меня узду.

Сделал Иван, как велел конь. Отдал ему купец кота-игруна, гусака-плясуна, лисицу-цимбалку, а Иван — взамен своего золотого коня.

Уздечку снял. Говорит:

— Уздечка у меня дареная, непродажная.

Вышел в чисто поле, слышит — земля дрожит. Подбегает к нему верный конь.

— Ну, поедем домой, хозяин. Ушел я от купца. Привез Иван старику подарки. Сбежались братья смотреть на диво. Лисица в цимбалы бьет, кот песни играет, гусак пляшет.

— Эх вы! — говорит старик братьям. — Никуда вы не годны. Вот Иван у меня голова — все исполнил мои дела!

А те в ответ:

— Ох, батюшка, Иван не то еще знает. Сам хвастался.

— А что? Что он знает, ребята?

— Он нам, батюшка, говорил: «Я знаю, где гуслисамоигры достать».

Призывает старик Ивана:

— Иван, привези мне гусли-самоигры!

— Ох, батюшка, я их видать не видал, слыхать про них не слыхал.

Рассердился старик.

— Надоели, — говорит, — мне твои отпоры! Ты мне не перечь! Ни к чему мне такая речь. Чтобы достал гусли-самоигры!

Пошел Иван к коню на совет:

— Ой, конь мой верный! Вот пришла моя беда!

Конь ему отвечает:

— Это — беда не беда, впереди будет беда. Иди спать. Утро вечера мудренее.

Встает Иван рано, седлает золотого коня, отправляется в густые леса.

Ехали-ехали. Видят: стоит избушка на курьих лапках, на собачьих пятках.

Говорит Иван:

— Избушка, избушка, стань ко мне передом, на запад задом.

Повернулась избушка. Выходит из нее баба-яга, костяная нога — на ступе ездит, метлой подметает, пестом погоняет.

— Ах ты, добрый молодец! — говорит. — Зачем сюда заехал? Или тебе головы не жалко?

Иван ей отвечает:

— Эх, бабушка ты, старушка! Не спросила ты, какое у меня горе-беда! Накормлен ли я, напоен ли я или с голоду помираю? У нас на Руси дорожного человека злым словом не встречают, добром привечают. Сперва накормят, напоят, а потом и разговор ведут. Умилилась старушка его словам.

— Иди, — говорит, — парень, сюда. Моим гостем будешь.

Слезает Иван с золотого с коня. Входит в избушку на курьих лапках, на собачьих пятках. Сажает его старушка за стол. Накормила, напоила, про горе-беду расспросила.

— Ах, бабушка! Горе мое большое, — говорит, — Иван. — Как мне быть? Где мне гусли-самоигры добыть?

— Я, родимый, знаю, где эта диковинка.

— Ой, бабушка, расскажи, моему горю помоги!

— Парень-красота, жалко мне тебя. Трудное это дело. Есть у меня сестра, а у нее сын Змей Горыныч. Так эти гусли у него. Не любит он духу человечьего. Боюсь, как бы он тебя не съел. Ну уж я постараюсь для тебя сестру упрошу, тебе помогу. Вот мой двор, а посреди двора — дубовый кол. Привяжи к нему коня за шелковые повода. А я дам тебе клубочек, держи его за кончик. Будет он катиться, а ты следом иди. Вот идет Иван, а клубочек впереди катится. Приходит ко двору Змея Горыныча. Заперты ворота на двенадцати цепях, на двенадцати замках. Постучался Иван. Вышла старушка мать Змея Горыныча.

— Ох, парень молодой, зачем сюда — зашел? Мой сын прилетит голодный, он тебя съест!

Отвечает ей Иван:

— Бабушка ты, старушка! Не спросила ты у меня, какая моя беда. Голодный ли я, холодный ли? У нас на Руси дорожного человека злым словом не встречают, добром привечают. Сперва накормят, напоят, а потом и разговор ведут.

Умилилась старушка его словам, повела его в избу. Накормила, напоила, про беду-горе расспросила.

— Не печалься, парень-красота, — говорит, — Я твоему горю помогу.

Уже полночь подходит, скоро Змей Горыныч прилетит. Надо Ивана прятать.

Старушка говорит:

— Ложись под лавку. Я буду сына встречать, тебя, парня, защищать.

Вот в полночь прилетел Змей Горыныч. Летит — земля дрожит, деревья качаются, листья осыпаются. Влетел в избу, повел носом и говорит:

— Русь-кость пахнет.

А старушка ему отвечает:

— И-и, сыночек! По Руси летал, Руси набрался, вот тебе Русью и пахнет.

— Собирай, мать, поесть, — говорит Змей Горыныч.

Выдвигает старушка из печи целого быка, подает на стол ведро вина. Выпил Змей Горыныч вина, поел сладко быка. Повеселел.

— Эх, мать, с кем бы мне в карты сыграть? — говорит.

Старушка отвечает:

— Я бы нашла, дитенок, с кем тебе в карты сыграть, да боюсь — вред ему от тебя будет.

— Уважу я тебя, мать, — говорит Змей Горыныч. — Никакого вреда ему не сделаю. Больно мне охота в карты поиграть.

Позвала старушка Ивана. Вылазит он из-под лавки, садится за стол.

— А на что будем играть? — спрашивает Змей Горыныч.

Сделали они между собой уговор: кто кого обыграет, тот того и ест.

Начали играть. День играли, два играли, на третий день обыграли Змея Горыныча.

Испугался Змей Горыныч, на коленки становится, просит:

— Не ешь меня!

— Ну что ж, — говорит Иван, — хочешь жив остаться, отдай мне гусли-самоигры.

Обрадовался Змей Горыныч.

— Бери! — говорит. — Будут у меня гусли еще втрое лучше!

Змей Горыныч Ивана наградил, далеко проводил. Приезжает домой Иван. Повесил в избе гусли-самоигры.

Запели, заиграли гусли. Лисица в цимбалы ударила. Кот песню завел. Гусак плясать пошел. Веселье началось. Хвалит старик Ивана, а братьев бранит, со гвора гонит.

Задумались братья: как бы Ивана очернить?

Старший брат говорит:

— Знаете что, ребята? Слыхал я, есть в заморском царстве Марья-королевна. Уж ее-то Ивану не достать. Пошли они к старику:

— Ты, батюшка, еще всего не знаешь про хитрость Ивана. Хвалился он нам, что Марью-королевну достать может.

Призывает старик Ивана.

— Тут братья сказывают, что ты Марью-королевну достать можешь.

— Ой, батюшка! Знать не знаю ничего о Марье-королевне!

Старик слушать не хочет:

— Ты мне не перечь! Ни к чему мне такая речь. Ступай немедля. Чтоб представил мне Марью-королевну!

Заплакал тут Иван, пошел к коню:

— Ой, конь мой верный. Вот беда мне какая!

А конь говорит:

— Это — беда не беда, впереди будет беда. Собирайся, хозяин, в дорогу.

Что Ивану делать? Забирает он с собой своего коня, гусли-самоигры, лисицу-цимбалку, кота-игруна, гусака-плясуна. Садится на корабль.

Плыли-плыли. Приплывают к тому государству, где Марья-королевна живет.

Отец-царь пуще ока дочку бережет. Марья-королевна даже по двору гулять никогда одна не выходила. Распустил Иван паруса, остановил свой корабль против царского дворца. Заиграли гусли-самоигры. Ударила в цимбалы лисица-цимбалка. Запел кот-игрун. Пошел в пляс гусак-плясун. Заметалась по двору Марья-королевна:

— Ой, батюшка! Я такой музыки отроду не слыхала! Пусти меня на пристань — корабль посмотреть, музыку послушать.

Ну что стоит царю со своими слугами да сенными девушками [20] ее просьбу исполнить? Упросила она отца.

Пустил он ее к морю корабль посмотреть, музыку послушать. А сенным девушкам приказал не спускать глаз с Марьи-королевны, чтобы беды какой не случилось.

Корабль у самой пристани стоит. На нем все окна отворены, людей не видно. Оперлась царская дочь на подоконник, заслушалась чудесной музыкой. Заслушались и сенные девушки.

Не заметил никто, как подхватил Иван Марью-королевну на свой корабль. И понесли их быстро паруса. Увез Иван Марью-королевну. Прибыли они домой. Обрадовался старик, в пляс пустился. Плясал, покуда шапку не потерял.

— Теперь буду жениться, — говорит. Марья-королевна отвечает:

— Нет, погоди! Сумел меня увезти, сумей и шкатулку мою с уборами унести.

— А где же твоя шкатулка?

— Стоит моя шкатулка под тем столом, на котором батюшка-царь обедает.

Призывает старик Ивана:

— Вот тебе задача: привези мне шкатулку Марьикоролевны.

— Ой, батюшка, не смогу я! — отвечает Иван.

— Ты, Иван, мне не перечь! Ни к чему мне такая речь. Привезти шкатулку ты должен.

И разговора больше нет. Пошел Иван к коню на совет:

— Ой, конь мой верный! Вот когда мне беда!

— Это — беда не беда, впереди будет беда. Ложись спать, утро вечера мудренее.

Встает утром Иван, седлает коня, отправляется в то царство, откуда Марью-королевну привез. Навстречу старик-побирушка. Купил у него Иван одежду с сумой за сто рублей. Переоделся нищим. Подъезжает к царскому дворцу. Вынул золотое перо, махнул им туда-сюда, стал конь золотой. Пустил его Иван в царский двор.

Выбежали царские слуги и сам царь с царицей. Стали золотого коня ловить, забыли в доме двери затворить.

А Иван проворен был. Вбежал во дворец, схватил из-под царского стола шкатулку и в суму положил. Выскакивает на двор, кричит:

— Не смогу ли я пособить?

Вскочил на коня, угодил ногами в стремена. Ускакал и шкатулку увез.

Старик пуще прежнего рад.

— Привез Иван шкатулку, — говорит. — На завтра свадьбу назначить.

Марья-королевна отвечает:

— Погоди-ка со свадьбой. Не все еще ты для меня сделал. Есть в море двенадцать кобылиц, пригони их мне сюда:

Призывает старик Ивана.

— Чтоб были мне двенадцать морских кобылиц!

Заплакал Иван и пошел к коню на совет:

— Ой, конь мой верный! Вот мне беда!..

Выслушал его конь и говорит:

— Теперь беда. Ну, что будет, то будет. Готовь двенадцать кож, двенадцать пудов бечевы, двенадцать пудов смолы и три пуда железных прутьев. Поедем к морю за кобылицами.

Приготовил Иван все это. Подъезжают они к морю.

Развел Иван огонь, поставил на него котел со смолой. Кожами коня уматывает, бечевой увязывает, смолой заливает. Когда он двенадцать кож намотал, двенадцатью пудами смолы залил, конь говорит:

— Смотри на то место, где я в море прыгну. Пойдут по воде белые пузыри, ты не тревожься: это я кобылиц из стойла выгоняю. А вот если кровавые пузыри увидишь, бери железные прутья и прыгай ко мне на помощь. Знай, что одолели меня морские кобылицы.

Прыгнул конь в море, а Иван сидит на берегу, на то место смотрит, где конь скрылся. Через два часа пошли по воде белые пузыри. Трех часов не прошло, выскочили на берег морские кобылицы, а за ними Иванов конь.

Глядит Иван, осталась на коне только одна кожа непорванной. Одиннадцать кож морские кобылицы погрызли, копытами побили.

Пригнал Иван морских кобылиц домой. Марья-королевна ему говорит:

— Ну, Иван, сумей теперь от них надоить котел молока.

— Ой, Марья-королевна, — отвечает Иван, — не умею я их доить.

А старик стоит и приказывает:

— Ты мне не перечь! Ни к чему мне такая речь. Дои кобылиц без отказа!

Пошел Иван к коню на совет.

— Не горюй, хозяин, — говорит ему конь. — Это дело нехитрое.

Принялся Иван за работу. Надоил от морских кобылиц котел молока.

Говорит ему Марья-королевна:

— Надо теперь молоко вскипятить. Как закипит ключом, скажешь мне.

Пошел Иван к коню на совет.

— Ой, конь мой верный! Какой мне приказ дают!

Велят молоко кипятить.

— Не бойся, хозяин, — говорит ему конь. — Делай так, как я скажу. Закипит молоко, велят тебе прыгнуть в котел купаться. А ты стой и слушай: как заржу я в конюшне три раза, тогда прыгай.

Вскипятил Иван молоко. Из края в край закипело, ключом бьет.

Доложили Марье-королевне. Идет она со стариком к котлу Тот ее и на шаг от себя не отпускает.

Говорит она старику:

— Надо тебе в кипучем молоке искупаться, тогда я за тебя замуж пойду.

Испугался старик:

— Нет, пускай сначала Иван испробует.

Говорит Марья-королевна:

— Ну, Иванушка, все ты для меня сделал. Исполни и это: искупайся в кипучем молоке.

Котел ключом кипит, молоко через верх выплескивается. Снял Иван рубаху. Стоит возле котла, от верного друга известия ждет.

Заржал конь на конюшне три раза. Тут Иван в котел прыгнул. Три раза от края до края проплыл. Вышел на свет живой, невредимый. И так хорош был, а теперь совсем красавцем стал: кровь с молоком.

Говорит Марья-королевна старику:

— Ну, прыгай теперь ты!

Прыгнул старик в котел, и развалились его кости. Иванушка с Марьей-королевной повенчались. Я у них была, чай пила. Они за мной ухаживали, меня углаживали, а я им сказки сказывала.




Проказы Шапокляк

Однажды Чебурашка и Гена гуляли. Вдруг из-за забора вылетел мячик на резиночке, стукнул Чебурашку по голове и улетел обратно.

– Ой! Что это? – сказал Чебурашка и стал осматриваться по сторонам.

В это время мячик из-за забора вылетел снова. И на этот раз попал в крокодила Гену.

– Я знаю, кто в нас кидается, – сказал Чебурашка. – Это старуха Шапокляк. Видишь, на столбе крыса Лариска сидит?

Старуха кинула мячик в третий раз. Гена ловко извернулся и поймал его зубами.

Он стал отходить всё дальше и дальше, а резинка натягивалась все сильнее и сильнее.
И когда Шапокляк наконец высунулась из-за забора, Гена разжал зубы.

Мяч попал Шапокляк прямо в лоб. Она так и шлёпнулась с забора!

– Караул! Хулиганы! – закричала старуха. – Я сейчас сдам вас в милицию!

Проказы Шапокляк

Но чем ближе она подбегала к милиционеру, тем больше остывала. А когда подбежала совсем близко, то только спросила:

– Милиционер-милиционер, который час?




Сестрица Алёнушка и братец Иванушка

Жили-были старик да старуха, у них была дочка Алёнушка да сынок Иванушка.

Старик со старухой умерли. Остались Алёнушка да Иванушка одни-одинешеньки.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 1

Пошла Алёнушка на работу и братца с собой взяла. Идут они по дальнему пути, по широкому полю, и захотелось Иванушке пить.

— Сестрица Алёнушка, я пить хочу!

— Подожди, братец, дойдем до колодца.

Шли-шли, — солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает. Стоит коровье копытце полно водицы.

— Сестрица Алёнушка, хлебну я из копытца!

— Не пей, братец, телёночком станешь!

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 2

Братец послушался, пошли дальше. Солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает. Стоит лошадиное копытце полно водицы.

— Сестрица Алёнушка, напьюсь я из копытца!

— Не пей, братец, жеребёночком станешь!

Вздохнул Иванушка, опять пошли дальше. Идут, идут, — солнце высоко, колодец далеко, жар донимает, пот выступает. Стоит козье копытце полно водицы.

Иванушка говорит:

— Сестрица Алёнушка, мочи нет: напьюсь я из копытца!

— Не пей, братец, козлёночком станешь!

Не послушался Иванушка и напился из козьего копытца. Напился и стал козлёночком…

Зовет Алёнушка братца, а вместо Иванушки бежит за ней беленький козлёночек.

Залилась Алёнушка слезами, села на стожок — плачет, а козлёночек возле неё скачет.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 3

В ту пору ехал мимо купец:

— О чём, красная девица, плачешь?

Рассказала ему Алёнушка про свою беду. Купец ей и говорит:

— Поди за меня замуж. Я тебя наряжу в златосеребро, и козлёночек будет жить с нами.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 4

Алёнушка подумала, подумала и пошла за купца замуж.

Стали они жить-поживать, и козлёночек с ними живет, ест-пьет с Алёнушкой из одной чашки.

Один раз купца не было дома. Откуда не возьмись приходит ведьма: стала под Алёнушкино окошко и такто ласково начала звать её купаться на реку.

Привела ведьма Алёнушку на реку. Кинулась на неё, привязала Алёнушке на шею камень и бросила её в воду.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 5

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 6

А сама оборотилась Алёнушкой, нарядилась в её платье и пришла в её хоромы. Никто ведьму не распознал. Купец вернулся — и тот не распознал.

Одному козлёночку все было ведомо.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 7

Повесил он голову, не пьет, не ест. Утром и вечером ходит по бережку около воды и зовёт:

— Алёнушка, сестрица моя!

Выплынь, выплынь на бережок…

Узнала об этом ведьма и стала просить мужа зарежь да зарежь козлёнка.

Купцу жалко было козлёночка, привык он к нему А ведьма так пристает, так упрашивает, — делать нечего, купец согласился:

— Ну, зарежь его…

Велела ведьма разложить костры высокие, греть котлы чугунные, точить ножи булатные.

Козлёночек проведал, что ему недолго жить, и говорит названому отцу:

— Перед смертью пусти меня на речку сходить, водицы испить, кишочки прополоскать.

— Ну, сходи.

Побежал козлёночек на речку, стал на берегу и жалобнёхонько закричал:

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 8

— Алёнушка, сестрица моя!
Выплынь, выплынь на бережок.
Костры горят высокие,
Котлы кипят чугунные,
Ножи точат булатные,
Хотят меня зарезати!

Алёнушка из реки ему отвечает:

— Ах, братец мой Иванушка!
Тяжёл камень на дно тянет,
Шелкова трава ноги спутала,
Желты пески на груди легли.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 9

А ведьма ищет козлёночка, не может найти и посылает слугу:

— Пойди найди козлёнка, приведи его ко мне.

Пошёл слуга на реку и видит: по берегу бегает козлёночек и жалобнёшенько зовет:

— Алёнушка, сестрица моя!

Выплынь, выплынь на бережок.
Костры горят высокие,
Котлы кипят чугунные,
Ножи точат булатные,
Хотят меня зарезати!

А из реки ему отвечают:

— Ах, братец мой Иванушка!
Тяжел камень на дно тянет,
Шелкова трава ноги спутала,
Желты пески на груди легли.

Слуга побежал домой и рассказал купцу про то, что слышал на речке. Собрали народ, пошли на реку, закинули сети шелковые и вытащили Алёнушку на берег. Сняли камень с шеи, окунули её в ключевую воду, одели ее в нарядное платье. Алёнушка ожила и стала краше, чем была.

А козлёночек от радости три раза перекинулся через голову и обернулся мальчиком Иванушкой.

Сестрица Алёнушка и братец Иванушка - картинка 10

Ведьму привязали к лошадиному хвосту, и пустили в чистое поле.




Серебряное блюдечко и наливное яблочко

Жили-были старик и старуха. Было у них три дочери. Старшая и средняя дочки — нарядницы, затейницы, а третья — молчаливая скромница. У старших дочерей сарафаны пестрые, каблуки точеные, бусы золоченые. А у Машеньки сарафан темненький, да глазки светленькие. Вся краса у Маши — русая коса, до земли падает, цветы задевает. Старшие сестры — белоручки, ленивицы, а Машенька с утра до вечера все с работой: и дома, и в поле, и в огороде. И грядки полет, и лучину колет, коровушек доит, уточек кормит. Кто что спросит, все Маша приносит, никому не молвит слова, все сделать готова.

Старшие сестры ею помыкают, за себя работать заставляют. А Маша молчит.

Так вот и жили. Как-то раз собрался мужик везти сено на ярмарку. Обещает дочерям гостинцев купить. Одна дочь просит:

— Купи мне, батюшка, шелку на сарафан.

Другая дочь просит:

— А мне купи алого бархату.

А Маша молчит. Жаль стало ее старику:

— А тебе что купить, Машенька?

— А мне купи, родимый батюшка, наливное яблочко да серебряное блюдечко.

Засмеялись сестры, за бока ухватились.

— Ай да Маша, ай да дурочка! Да у нас яблок полный сад, любое бери, да на что тебе блюдечко? Утят кормить?

— Нет, сестрички. Стану я катать яблочко по блюдечку да заветные слова приговаривать. Меня им старушка обучила за то, что я ей калач подала.

— Ладно, — говорит мужик, — нечего над сестрой смеяться! Каждой по сердцу подарок куплю.

Близко ли, далеко ли, мало ли, долго ли был он на ярмарке, сено продал, гостинцев купил. Одной дочери привез шелку синего, другой бархату алого, а Машеньке серебряное блюдечко да наливное яблочко. Сестры рады-радешеньки. Стали сарафаны шить да над Машенькой посмеиваться:

— Сиди со своим яблочком, дурочка…

Машенька села в уголок горницы, покатила наливное яблочко по серебряному блюдечку, поет-приговаривает:

— Катись, катись, яблочко наливное, по серебряному блюдечку, покажи мне и города и поля, покажи мне леса, и моря, покажи мне гор высоту и небес красоту, всю родимую Русь-матушку.

Вдруг раздался звон серебряный. Вся горница светом залилась: покатилось яблочко по блюдечку, наливное по серебряному, а на блюдечке все города видны, все луга видны, и полки на полях, и корабли на морях, и гор высота, и небес красота: ясно солнышко за светлым месяцем катится, звезды в хоровод собираются, лебеди на заводях песни поют. Загляделись сестры, а самих зависть берет. Стали думать и гадать, как выманить у Машеньки блюдечко с яблочком. Ничего Маша не хочет, ничего не берет, каждый вечер с блюдечком забавляется. Стали ее сестры в лес заманивать:

— Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем, матушке с батюшкой землянички принесем.

Пошли сестры в лес. Нигде ягод нету, землянички не видать. Вынула Маша блюдечко, покатила яблочко, стала петь-приговаривать:

— Катись, яблочко, по блюдечку, наливное по серебряному, покажи, где земляника растет, покажи, где цвет лазоревый цветет.

Вдруг раздался звон серебряный, покатилось яблочко по блюдечку, наливное по серебряному, а на блюдечке все лесные места видны. Где земляника растет, где цвет лазоревый цветет, где грибы прячутся, где ключи бьют, где на заводях лебеди поют. Как увидели это злые сестры — помутилось у них в глазах от зависти. Схватили они палку суковатую, убили Машеньку, под березкой закопали, блюдечко с яблочком себе взяли. Домой пришли только к вечеру. Полные кузовки грибов-ягод принесли, отцу с матерью говорят:

— Машенька от нас убежала. Мы весь лес обошли — ее не нашли; видно, волки в чаще съели. Говорит им отец:

— Покатите яблочко по блюдечку, может, яблочко покажет, где наша Машенька.

Помертвели сестры, да надо слушаться. Покатили яблочко по блюдечку — не играет блюдечко, не катится яблочко, не видно на блюдечке ни лесов, ни полей, ни гор высоты, ни небес красоты.

В ту пору, в то времечко искал пастушок в лесу овечку, видит — белая березонька стоит, под березкой бугорок нарыт, а кругом цветы цветут лазоревые. Посреди цветов тростник растет.

Пастушок молодой срезал тростинку, сделал дудочку. Не успел дудочку к губам поднести, а дудочка сама играет, выговаривает:

— Играй, играй, дудочка, играй, тростниковая, потешай ты молодого пастушка. Меня, бедную, загубили, молодую убили, за серебряное блюдечко, за наливное яблочко.

Испугался пастушок, побежал в деревню, людям рассказал.

Собрался народ, ахает. Прибежал тут и Машенькин отец. Только он дудочку в руки взял, дудочка уж сама поет-приговаривает:

— Играй, играй, дудочка, играй, тростниковая, потешай родимого батюшку. Меня, бедную, загубили, молодую убили, за серебряное блюдечко, за наливное яблочко.

Заплакал отец:

— Веди нас, пастушок молодой, туда, где ты дудочку срезал.

Привел их пастушок в лесок на бугорок. Под березкой цветы лазоревые, на березке птички-синички песни поют.

Разрыли бугорок, а там Машенька лежит. Мертвая, да краше живой: на щеках румянец горит, будто девушка спит.

А дудочка играет-приговаривает:

— Играй, играй, дудочка, играй, тростниковая. Меня сестры в лес заманили, меня, бедную, загубили, за серебряное блюдечко, за наливное яблочко. Играй, играй, дудочка, играй тростниковая. Достань, батюшка, хрустальной воды из колодца царского.

Две сестры-завистницы затряслись, побелели, на колени пали, в вине признались.

Заперли их под железные замки до царского указа, высокого повеленья.

А старик в путь собрался, в город царский за живой водой.

Скоро ли, долго ли — пришел он в тот город, ко дворцу пришел.

Тут с крыльца золотого царь сходит. Старик ему земно кланяется, все ему рассказывает.

Говорит ему царь:

— Возьми, старик, из моего царского колодца живой воды. А когда дочь оживет, представь ее нам с блюдечком, с яблочком, с лиходейками-сестрами.

Старик радуется, в землю кланяется, домой везет скляницу с живой водой.

Лишь спрыснул он Марьюшку живой водой, тотчас стала она живой, припала голубкой на шею отца. Люди сбежались, порадовались. Поехал старик с дочерьми в город. Привели его в дворцовые палаты.

Вышел царь. Взглянул на Марьюшку. Стоит девушка, как весенний цвет, очи — солнечный свет, по лицу — заря, по щекам слезы катятся, будто жемчуг, падают.

Спрашивает царь у Марьюшки:

— Где твое блюдечко, наливное яблочко?

Взяла Марьюшка блюдечко с яблочком, покатила яблочко по блюдечку, наливное по серебряному. Вдруг раздался звон-перезвон, а на блюдечке один за одним города русские выставляются, в них полки собираются со знаменами, в боевой строй становятся, воеводы перед строями, головы перед взводами, десятники перед десятками. И пальба, и стрельба, дым облако свил — все из глаз сокрыл.

Катится яблочко по блюдечку, наливное по серебряному. А на блюдечке море волнуется, корабли, словно лебеди, плавают, флаги развеваются, пушки палят. И стрельба, и пальба, дым облако свил — все из глаз сокрыл.

Катится яблочко по блюдечку, наливное по серебряному, а на блюдечке все небо красуется; ясно солнышко за светлым месяцем катится, звезды в хоровод собираются, лебеди в облаке песни поют.

Царь на чудеса удивляется, а красавица слезами заливается, говорит царю:

— Возьми мое наливное яблочко, серебряное блюдечко, только помилуй сестер моих, не губи их за меня.

Поднял ее царь и говорит:

— Блюдечко твое серебряное, ну а сердце — золотое. Хочешь ли быть мне дорогой женой, царству доброй царицей? А сестер твоих ради просьбы твоей я помилую.

Устроили они пир на весь мир: так играли, что звезды с неба пали; так танцевали, что полы поломали. Вот и сказка вся…




Старуха, дверь закрой

Под праздник, под воскресный день,
Пред тем, как на ночь лечь,
Хозяйка жарить принялась,
Варить, тушить и печь.

Стояла осень на дворе,
И ветер дул сырой.
Старик старухе говорит:
— Старуха, дверь закрой!
— Мне только дверь и закрывать.
Другого дела нет.
По мне — пускай она стоит
Открытой сотню лет!

Так без конца между собой
Вели супруги спор,
Пока супруг не предложил
Супруге уговор:

— Давай, старуха, помолчим.
А кто откроет рот
И первый вымолвит словцо,
Тот двери и запрёт! —

 

Проходит час, а ним другой.
Хозяева молчат.
Давно в печи погас огонь.
В углу часы стучат.

Вот бьют часы двенадцать раз,
А дверь не заперта.
Два незнакомца входят в дом,
А в доме темнота.

— А ну-ка, — гости говорят, —
Кто в домике живет? —
Молчат старуха и старик,
Воды набрали в рот.

Ночные гости из печи
Берут по пирогу,
И потроха, и петуха, —
Хозяйка — ни гугу.

Нашли табак у старика.
— Хороший табачок! —
Из бочки выпили пивка.
Хозяева — молчок.

Всё взяли гости, что могли,
И вышли за порог.
Идут двором и говорят:
— Сырой у них пирог!

А им вослед старуха: — Нет!
Пирог мой не сырой! —
Ей из угла старик в ответ:
— Старуха, дверь закрой!




Колобок

Жил-был старик со старухою. Просит старик:

— Испеки, старуха, колобок!

— Из чего печь — то? Муки нету, — отвечает ему старуха.

— Э — эх, старуха! По коробу поскреби, по сусеку помети; авось муки и наберется.

Старуха печет колобок

Взяла старуха крылышко, по коробу поскребла, по сусеку помела, и набралось муки пригоршни с две. Замесила на сметане, изжарила в масле и положила на окошечко постудить.

Колобок на окне сидит

Колобок полежал — полежал, да вдруг и покатился — с окна на лавку, с лавки на пол, по полу да к дверям, перепрыгнул через порог в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца — на двор, со двора за ворота, дальше и дальше.

Колобок покатился

Катится колобок по дороге, а навстречу ему заяц:

Колобок и заяц

— Колобок, колобок! Я тебя съем.

— Не ешь меня, косой зайчик! Я тебе песенку спою, — сказал колобок и запел:

Я Колобок, Колобок!

Я по коробу скребен,

По сусеку метен,

На сметане мешон,

Да в масле пряжон,

На окошке стужон;

Я от дедушки ушел,

Я от бабушки ушел,

И от тебя, зайца, не хитро уйти!

И покатился себе дальше; только заяц его и видел!

Катится колобок, а навстречу ему волк:

Колобок и волк

— Колобок, колобок! Я тебя съем!

— Не ешь меня, серый волк! Я тебе песенку спою, — сказал колобок и запел:

Я Колобок, Колобок!

Я по коробу скребен,

По сусеку метен,

На сметане мешон,

Да в масле пряжон,

На окошке стужон;

Я от дедушки ушел,

Я от бабушки ушел,

Я от зайца ушел,

И от тебя, волка, не хитро уйти!

И покатился себе дальше; только волк его и видел!

Катится колобок, а навстречу ему медведь:

— Колобок, колобок! Я тебя съем.

— Не ешь меня, косолапый! Я тебе песенку спою, — сказал колобок и запел:

Я Колобок, Колобок!

Я по коробу скребен,

По сусеку метен,

На сметане мешон,

Да в масле пряжон,

На окошке стужон;

Я от дедушки ушел,

Я от бабушки ушел,

Я от зайца ушел,

Я от волка ушел,

И от тебя, медведь, не хитро уйти!

И опять укатился, только медведь его и видел!

Катится, катится «колобок, а навстречу ему лиса:

Колобок и лиса

— Здравствуй, колобок! Какой ты хорошенький. Колобок, колобок! Я тебя съем.

— Не ешь меня, лиса! Я тебе песенку спою, — сказал колобок и запел:

— Я Колобок, Колобок!

Я по коробу скребен,

По сусеку метен,

На сметане мешон,

Да в масле пряжон,

На окошке стужон;

Я от дедушки ушел,

Я от бабушки ушел,

Я от зайца ушел,

Я от волка ушел,

И от медведя ушел,

А от тебя, лиса, и подавно уйду!

— Какая славная песенка! — сказала лиса. — Но ведь я, колобок, стара стала, плохо слышу; сядь-ка на мою мордочку да пропой еще разок погромче.

Колобок вскочил лисе на мордочку и запел ту же песню.

Колобок на носу у лисы

— Спасибо, колобок! Славная песенка, еще бы послушала! Сядь-ка на мой язычок да пропой в последний разок, — сказала лиса и высунула свой язык; колобок прыг ей на язык, а лиса — ам его! И съела колобка…




Как старуха нашла лапоть

Шла по дороге старуха и нашла лапоть. Пришла в деревню и просится:

— Пустите меня ночевать!

— Ну, ночуй — ночлега с собой не носят.

— А куда бы мне лапоть положить?

— Клади под лавку.

— Нет, мой лапоть привык в курятнике спать.

И положила лапоть с курами.

Утром встала и говорит:

— Где-то моя курочка?

— Что ты, старуха, — говорит ей мужик, — ведь у тебя лапоть был!

— Нет, у меня курочка была! А не хотите отдать, пойду по судам, засужу!

Ну, мужик и отдал ей курочку.

Старуха пошла дальше путем-дорогой. Шла, шла — опять вечер.

Приходит в деревню и просится:

— Пустите меня ночевать!

— Ночуй, ночуй — ночлега с собой не носят.

— А куда бы мне курочку положить?

— Пусть с нашими курочками ночует.

— Нет, моя курочка привыкла с гусями.

И посадила курочку с гусями.

А на другой день встала:

— Где моя гусочка?

— Какая твоя гусочка? Ведь у тебя была курочка!

— Нет, у меня была гусочка! Отдайте гусочку, а то пойду по судам, по боярам, засужу!

Отдали ей гусочку. Взяла старуха гусочку и пошла путем-дорогой. День к вечеру клонится. Старуха опять ночевать выпросилась и спрашивает:

— А куда гусочку на ночлег пустите?

— Да клади с нашими гусями.

— Нет, моя гусочка привыкла к овечкам.

— Ну, клади ее с овечками.

Старуха положила гусочку к овечкам.

Ночь проспала, утром спрашивает:

— Давайте мою овечку!

— Что ты, что ты, ведь у тебя гусочка была!

— Нет, у меня была овечка! Не отдадите овечку, пойду к воеводе судиться, засужу!

Делать нечего — отдали ей овечку.

Взяла она овечку и пошла путем-дорогой.

Опять день к вечеру клонится. Выпросилась ночевать и говорит:

— Моя овечка привыкла дома к бычкам, кладите ее с вашими бычками ночевать.

— Ну, пусть она с бычками переночует.

Встала утром старуха:

— Где-то мой бычок?

— Какой бычок? Ведь у тебя овечка была!

— Знать ничего не знаю! У меня бычок был! Отдайте бычка, а то к самому царю пойду, засужу!

Погоревал хозяин — делать нечего, отдал ей бычка.

Старуха запрягла бычка в сани, поехала и поет:

— За лапоть — куру,

За куру — гуся,

За гуся — овечку,

За овечку — бычка…

Шню, шню, бычок,

Соломенный бочок,

Сани не наши,

Хомут не свой,

Погоняй — не стой…

Навстречу ей идет лиса:

— Подвези, бабушка!

— Садись в сани.

Села лиса в сани, и запели они со старухой:

Шню, шню, бычок,

Соломенный бочок,

Сани не наши,

Хомут не свой,

Погоняй — не стой…

Навстречу идет волк:

— Пусти, бабка, в сани!

— Садись.

Волк сел. Запели они втроем:

Сани не наши,

Хомут не свой,

Погоняй — не стой…

Навстречу — медведь:

— Пусти в сани!

— Садись.

Повалился медведь в сани и оглоблю сломал.

Старуха говорит:

— Поди, лиса, в лес, принеси оглоблю!

Пошла лиса в лес и принесла осиновый прутик.

— Не годится осиновый прутик на оглоблю.

Послала старуха волка. Пошел волк в лес, принес кривую, гнилую березу.

— Не годится кривая, гнилая береза на оглоблю.

Послала старуха медведя. Пошел медведь в лес и притащил большую ель — едва донес.

Рассердилась старуха. Пошла сама за оглоблей.

Только ушла — медведь кинулся на бычка и задавил его. Волк шкуру ободрал. Лиса кишочки съела. Потом медведь, волк да лиса набили шкуру соломой и поставили около саней, а сами убежали.

Вернулась старуха из леса с оглоблей, приладила ее, села в сани и запела:

Шню, шню, бычок,

Соломенный бочок,

Сани не наши,

Хомут не свой,

Погоняй — не стой…

А бычок ни с места. Стегнула бычка, он и упал. Тут только старуха поняла, что от бычка-то осталась одна шкура.

Заплакала старуха и пошла одна путем-дорогою.




Иван Федорович Шпонька и его тетушка

С этой историей случилась история: нам рассказывал ее приезжавший из Гадяча Степан Иванович Курочка. Нужно вам знать, что память у меня, невозможно сказать, что за дрянь: хоть говори, хоть не говори, все одно. То же самое, что в решето воду лей. Зная за собою такой грех, нарочно просил его списать ее в тетрадку. Ну, дай бог ему здоровья, человек он был всегда добрый для меня, взял и списал. Положил я ее в маленький столик; вы, думаю, его хорошо знаете: он стоит в углу, когда войдешь в дверь… Да, я и позабыл, что вы у меня никогда не были. Старуха моя, с которой живу уже лет тридцать вместе, грамоте сроду не училась; нечего и греха таить. Вот замечаю я, что она пирожки печет на какой-то бумаге. Пирожки она, любезные читатели, удивительно хорошо печет; лучших пирожков вы нигде не будете есть. Посмотрел как-то на сподку пирожка, смотрю: писаные слова. Как будто сердце у меня знало, прихожу к столику — тетрадки и половины нет! Остальные листки все растаскала на пироги. Что прикажешь делать? на старости лет не подраться же!

Прошлый год случилось проезжать чрез Гадяч. Нарочно еще, не доезжая города, завязал узелок, чтобы не забыть попросить об этом Степана Ивановича. Этого мало: взял обещание с самого себя — как только чихну в городе, то чтобы при этом вспомнить о нем. Все напрасно. Проехал чрез город, и чихнул, и высморкался в платок, а все позабыл; да уже вспомнил, как верст за шесть отъехал от заставы. Нечего делать, пришлось печатать без конца. Впрочем, если кто желает непременно знать, о чем говорится далее в этой повести, то ему сто ит только нарочно приехать в Гадяч и попросить Степана Ивановича. Он с большим удовольствием расскажет ее, хоть, пожалуй, снова от начала до конца. Живет он недалеко возле каменной церкви. Тут есть сейчас маленький переулок: как только поворотишь в переулок, то будут вторые или третьи ворота. Да вот лучше: когда увидите на дворе большой шест с перепелом и выйдет навстречу вам толстая баба в зеленой юбке (он, не мешает сказать, ведет жизнь холостую), то это его двор. Впрочем, вы можете его встретить на базаре, где бывает он каждое утро до девяти часов, выбирает рыбу и зелень для своего стола и разговаривает с отцом Антипом или с жидом-откупщиком. Вы его тотчас узнаете, потому что ни у кого нет, кроме него, панталон из цветной выбойки и китайчатого желтого сюртука. Вот еще вам примета: когда ходит он, то всегда размахивает руками. Еще покойный тамошний заседатель, Денис Петрович, всегда, бывало, увидевши его издали, говорил: «Глядите, глядите, вон идет ветряная мельница!»

 

I. Иван Федорович Шпонька

Уже четыре года, как Иван Федорович Шпонька в отставке и живет в хуторе своем Вытребеньках. Когда был он еще Ванюшею, то обучался в гадячском поветовом училище, и надобно сказать, что был преблагонравный и престарательный мальчик. Учитель российской грамматики, Никифор Тимофеевич Деепричастие, говаривал, что если бы все у него были так старательны, как Шпонька, то он не носил бы с собою в класс кленовой линейки, которою, как сам он признавался, уставал бить по рукам ленивцев и шалунов. Тетрадка у него всегда была чистенькая, кругом облинеенная, нигде ни пятнышка. Сидел он всегда смирно, сложив руки и уставив глаза на учителя, и никогда не привешивал сидевшему впереди его товарищу на спину бумажек, не резал скамьи и не играл до прихода учителя в тесной бабы. Когда кому нужда была в ножике очинить перо, то он немедленно обращался к Ивану Федоровичу, зная, что у него всегда водился ножик; и Иван Федорович, тогда еще просто Ванюша, вынимал его из небольшого кожаного чехольчика, привязанного к петле своего серенького сюртука, и просил только не скоблить пера острием ножика, уверяя, что для этого есть тупая сторона. Такое благонравие скоро привлекло на него внимание даже самого учителя латинского языка, которого один кашель в сенях, прежде нежели высовывалась в дверь его фризовая шинель и лицо, изукрашенное оспою, наводил страх на весь класс. Этот страшный учитель, у которого на кафедре всегда лежало два пучка розг и половина слушателей стояла на коленях, сделал Ивана Федоровича аудитором, несмотря на то что в классе было много с гораздо лучшими способностями.

Тут не можно пропустить одного случая, сделавшего влияние на всю его жизнь. Один из вверенных ему учеников, чтобы склонить своего аудитора написать ему в списке scit [знает], тогда как он своего урока в зуб не знал, принес в класс завернутый в бумагу, облитый маслом блин. Иван Федорович, хотя и держался справедливости, но на эту пору был голоден и не мог противиться обольщению: взял блин, поставил перед собою книгу и начал есть. И так был занят этим, что даже не заметил, как в классе сделалась вдруг мертвая тишина. Тогда только с ужасом очнулся он, когда страшная рука, протянувшись из фризовой шинели, ухватила его за ухо и вытащила на средину класса. «Подай сюда блин! Подай, говорят тебе, негодяй!» — сказал грозный учитель, схватил пальцами масляный блин и выбросил его за окно, строго запретив бегавшим по двору школьникам поднимать его. После этого тут же высек он пребольно Ивана Федоровича по рукам. И дело: руки виноваты, зачем брали, а не другая часть тела. Как бы то ни было, только с этих пор робость, и без того неразлучная с ним, увеличилась еще более. Может быть, это самое происшествие было причиною того, что он не имел никогда желания вступить в штатскую службу, видя на опыте, что не всегда удается хоронить концы.

Было уже ему без малого пятнадцать лет, когда перешел он во второй класс, где вместо сокращенного катехизиса и четырех правил арифметики принялся он за пространный, за книгу о должностях человека и за дроби. Но, увидевши, что чем дальше в лес, тем больше дров, и получивши известие, что батюшка приказал долго жить, пробыл еще два года и, с согласия матушки, вступил потом в П*** пехотный полк.

П*** пехотный полк был совсем не такого сорта, к какому принадлежат многие пехотные полки; и, несмотря на то, что он большею частию стоял по деревням, однако ж был на такой ноге, что не уступал иным и кавалерийским. Большая часть офицеров пила выморозки и умела таскать жидов за пейсики не хуже гусаров; несколько человек даже танцевали мазурку, и полковник П*** полка никогда не упускал случая заметить об этом, разговаривая с кем-нибудь в обществе. «У меня-с, — говорил он обыкновенно, трепля себя по брюху после каждого слова, — многие пляшут-с мазурку; весьма многие-с; очень многие-с». Чтоб еще более показать читателям образованность П*** пехотного полка, мы прибавим, что двое из офицеров были страшные игроки в банк и проигрывали мундир, фуражку, шинель, темляк и даже исподнее платье, что не везде и между кавалеристами можно сыскать.

Обхождение с такими товарищами, однако же, ничуть не уменьшило робости Ивана Федоровича. И так как он не пил выморозок, предпочитая им рюмку водки пред обедом и ужином, не танцевал мазурки и не играл в банк, то, натурально, должен был всегда оставаться один. Таким образом, когда другие разъезжали на обывательских по мелким помещикам, он, сидя на своей квартире, упражнялся в занятиях, сродных одной кроткой и доброй душе: то чистил пуговицы, то читал гадательную книгу, то ставил мышеловки по углам своей комнаты, то, наконец, скинувши мундир, лежал на постеле. Зато не было никого исправнее Ивана Федоровича в полку. И взводом своим он так командовал, что ротный командир всегда ставил его в образец. Зато в скором времени, спустя одиннадцать лет после получения прапорщичьего чина, произведен он был в подпоручики.

В продолжение этого времени он получил известие, что матушка скончалась; а тетушка, родная сестра матушки, которую он знал только потому, что она привозила ему в детстве и посылала даже в Гадяч сушеные груши и деланные ею самою превкусные пряники (с матушкой она была в ссоре, и потому Иван Федорович после не видал ее), — эта тетушка, по своему добродушию, взялась управлять небольшим его имением, о чем известила его в свое время письмом. Иван Федорович, будучи совершенно уверен в благоразумии тетушки, начал по-прежнему исполнять свою службу. Иной на его месте, получивши такой чин, возгордился бы; но гордость совершенно была ему неизвестна, и, сделавшись подпоручиком, он был тот же самый Иван Федорович, каким был некогда и в прапорщичьем чине. Пробыв четыре года после этого замечательного для него события, он готовился выступить вместе с полком из Могилевской губернии в Великороссию, как получил письмо такого содержания:

 

«Любезный племянник,

Иван Федорович!

 

Посылаю тебе белье: пять пар нитяных карпеток и четыре рубашки тонкого холста; да еще хочу поговорить с тобою о деле: так как ты уже имеешь чин немаловажный, что, думаю, тебе известно, и пришел в такие лета, что пора и хозяйством позаняться, то в воинской службе тебе незачем более служить. Я уже стара и не могу всего присмотреть в твоем хозяйстве; да и действительно, многое притом имею тебе открыть лично. Приезжай, Ванюша; в ожидании подлинного удовольствия тебя видеть, остаюсь многолюбящая твоя тетка.

Василиса Цупчевська.

Чудная в огороде у нас выросла репа: больше похожа на картофель, чем на репу».

Через неделю после получения этого письма Иван Федорович написал такой ответ:

«Милостивая государыня, тетушка

Василиса Кашпоровна!

Много благодарю вас за присылку белья. Особенно карпетки у меня очень старые, что даже денщик штопал их четыре раза и очень оттого стали узкие. Насчет вашего мнения о моей службе я совершенно согласен с вами и третьего дня подал в отставку. А как только получу увольнение, то найму извозчика. Прежней вашей комиссии, насчет семян пшеницы, сибирской арнаутки, не мог исполнить: во всей Могилевской губернии нет такой. Свиней же здесь кормят большею частию брагой, подмешивая немного выигравшегося пива.

С совершенным почтением, милостивая государыня тетушка, пребываю племянником

Иваном Шпонькою».

Наконец Иван Федорович получил отставку с чином поручика, нанял за сорок рублей жида от Могилева до Гадяча и сел в кибитку в то самое время, когда деревья оделись молодыми, еще редкими листьями, вся земля ярко зазеленела свежею зеленью и по всему полю пахло весною.

 

II. Дорога

В дороге ничего не случилось слишком замечательного. Ехали с небольшим две недели. Может быть, еще и этого скорее приехал бы Иван Федорович, но набожный жид шабашовал по субботам и, накрывшись своею попоной, молился весь день. Впрочем, Иван Федорович, как уже имел я случай заметить прежде, был такой человек, который не допускал к себе скуки. В то время развязывал он чемодан, вынимал белье, рассматривал его хорошенько: так ли вымыто, так ли сложено, снимал осторожно пушок с нового мундира, сшитого уже без погончиков, и снова все это укладывал наилучшим образом. Книг он, вообще сказать, не любил читать; а если заглядывал иногда в гадательную книгу, так это потому, что любил встречать там знакомое, читанное уже несколько раз. Так городской житель отправляется каждый день в клуб, не для того, чтобы услышать там что-нибудь новое, но чтобы встретить тех приятелей, с которыми он уже с незапамятных времен привык болтать в клубе. Так чиновник с большим наслаждением читает адрес-календарь по нескольку раз в день, не для каких-нибудь дипломатических затей, но его тешит до крайности печатная роспись имен. «А! Иван Гаврилович такой-то! — повторяет он глухо про себя. — А! вот и я! гм!..» И на следующий раз снова перечитывает его с теми же восклицаниями.

После двухнедельной езды Иван Федорович достигнул деревушки, находившейся в ста верстах от Гадяча. Это было в пятницу. Солнце давно уже зашло, когда он въехал с кибиткою и с жидом на постоялый двор.

Этот постоялый двор ничем не отличался от других, выстроенных по небольшим деревушкам. В них обыкновенно с большим усердием потчуют путешественника сеном и овсом, как будто бы он был почтовая лошадь. Но если бы он захотел позавтракать, как обыкновенно завтракают порядочные люди, то сохранил бы в ненарушимости свой аппетит до другого случая. Иван Федорович, зная все это, заблаговременно запасся двумя вязками бубликов и колбасою и, спросивши рюмку водки, в которой не бывает недостатка ни в одном постоялом дворе, начал свой ужин, усевшись на лавке перед дубовым столом, неподвижно вкопанным в глиняный пол.

В продолжение этого времени послышался стук брички. Ворота заскрыпели; но бричка долго не въезжала на двор. Громкий голос бранился со старухою, содержавшею трактир. «Я взъеду, — услышал Иван Федорович, — но если хоть один клоп укусит меня в твоей хате, то прибью, ей-богу, прибью, старая колдунья! и за сено ничего не дам!»

Минуту спустя дверь отворилась, и вошел, или, лучше сказать, влез толстый человек в зеленом сюртуке. Голова его неподвижно покоилась на короткой шее, казавшейся еще толще от двухэтажного подбородка. Казалось, и с виду он принадлежал к числу тех людей, которые не ломали никогда головы над пустяками и которых вся жизнь катилась по маслу.

— Желаю здравствовать, милостивый государь! — проговорил он, увидевши Ивана Федоровича.

Иван Федорович безмолвно поклонился.

— А позвольте спросить, с кем имею честь говорить? — продолжал толстый приезжий.

При таком допросе Иван Федорович невольно поднялся с места и стал ввытяжку, что обыкновенно он делывал, когда спрашивал его о чем полковник.

— Отставной поручик, Иван Федоров Шпонька, — отвечал он.

— А смею ли спросить, в какие места изволите ехать?

— В собственный хутор-с, Вытребеньки.

— Вытребеньки! — воскликнул строгий допросчик. — Позвольте, милостивый государь, позвольте! — говорил он, подступая к нему и размахивая руками, как будто бы кто-нибудь его не допускал или он продирался сквозь толпу, и, приблизившись, принял Ивана Федоровича в объятия и облобызал сначала в правую, потом в левую и потом снова в правую щеку. Ивану Федоровичу очень понравилось это лобызание, потому что губы его приняли большие щеки незнакомца за мягкие подушки.

— Позвольте, милостивый государь, познакомиться! — продолжал толстяк. — Я помещик того же Гадячского повета и ваш сосед. Живу от хутора вашего Вытребеньки не дальше пяти верст, в селе Хортыще; а фамилия моя Григорий Григорьевич Сторченко. Непременно, непременно, милостивый государь, и знать вас не хочу, если не приедете в гости в село Хортыще. Я теперь спешу по надобности… А что это? — проговорил он кротким голосом вошедшему своему лакею, мальчику в козацкой свитке с заплатанными локтями, с недоумевающею миною ставившему на стол узлы и ящики. — Что это? что? — и голос Григория Григорьевича незаметно делался грознее и грознее. — Разве я это сюда велел ставить тебе, любезный ? разве я это сюда говорил ставить тебе, подлец! Разве я не говорил тебе наперед разогреть курицу, мошенник? Пошел! — вскрикнул он, топнув ногою. — Постой, рожа! где погребец со штофиками? Иван Федорович! — говорил он, наливая в рюмку настойки, — прошу покорно лекарственной!

— Ей-богу-с, не могу… я уже имел случай… — проговорил Иван Федорович с запинкою.

— И слушать не хочу, милостивый государь! — возвысил голос помещик, — и слушать не хочу! С места не сойду, покамест не выкушаете…

Иван Федорович, увидевши, что нельзя отказаться, не без удовольствия выпил.

— Это курица, милостивый государь, — продолжал толстый Григорий Григорьевич, разрезывая ее ножом в деревянном ящике. — Надобно вам сказать, что повариха моя Явдоха иногда любит куликнуть и оттого часто пересушивает. Эй, хлопче! — тут оборотился он к мальчику в козацкой свитке, принесшему перину и подушки, — постели постель мне на полу посереди хаты! Смотри же, сена повыше наклади под подушку! да выдерни у бабы из мычки клочок пеньки, заткнуть мне уши на ночь! Надобно вам знать, милостивый государь, что я имею обыкновение затыкать на ночь уши с того проклятого случая, когда в одной русской корчме залез мне в левое ухо таракан. Проклятые кацапы, как я после узнал, едят даже щи с тараканами. Невозможно описать, что происходило со мною: в ухе так и щекочет, так и щекочет… ну, хоть на стену! Мне помогла уже в наших местах простая старуха. И чем бы вы думали? просто зашептыванием. Что вы скажете, милостивый государь, о лекарях? Я думаю, что они просто морочат и дурачат нас. Иная старуха в двадцать раз лучше знает всех этих лекарей.

— Действительно, вы изволите говорить совершенную-с правду. Иная точно бывает… — Тут он остановился, как бы не прибирая далее приличного слова.

Не мешает здесь и мне сказать, что он вообще не был щедр на слова. Может быть, это происходило от робости, а может, и от желания выразиться красивее.

— Хорошенько, хорошенько перетряси сено! — говорил Григорий Григорьевич своему лакею. — Тут сено такое гадкое, что, того и гляди, как-нибудь попадет сучок. Позвольте, милостивый государь, пожелать спокойной ночи! Завтра уже не увидимся: я выезжаю до зари. Ваш жид будет шабашовать, потому что завтра суббота, и потому вам нечего вставать рано. Не забудьте же моей просьбы; и знать вас не хочу, когда не приедете в село Хортыще.

Тут камердинер Григория Григорьевича стащил с него сюртук и сапоги и натянул вместо того халат, и Григорий Григорьевич повалился на постель, и казалось, огромная перина легла на другую.

— Эй, хлопче! куда же ты, подлец? Подь сюда, поправь мне одеяло! Эй, хлопче, подмости под голову сена! да что, коней уже напоили? Еще сена! сюда, под этот бок! да поправь, подлец, хорошенько одеяло! Вот так, еще! ох!..

Тут Григорий Григорьевич еще вздохнул раза два и пустил страшный носовой свист по всей комнате, всхрапывая по временам так, что дремавшая на лежанке старуха, пробудившись, вдруг смотрела в оба глаза на все стороны, но, не видя ничего, успокоивалась и засыпала снова.

На другой день, когда проснулся Иван Федорович, уже толстого помещика не было. Это было одно только замечательное происшествие, случившееся с ним на дороге. На третий день после этого приближался он к своему хуторку.

Тут почувствовал он, что сердце в нем сильно забилось, когда выглянула, махая крыльями, ветряная мельница и когда, по мере того как жид гнал своих кляч на гору, показывался внизу ряд верб. Живо и ярко блестел сквозь них пруд и дышал свежестью. Здесь когда-то он купался, в этом самом пруде он когда-то с ребятишками брел по шею в воде за раками. Кибитка взъехала на греблю, и Иван Федорович увидел тот же самый старинный домик, покрытый очеретом; те же самые яблони и черешни, по которым он когда-то украдкою лазил. Только что въехал он на двор, как сбежались со всех сторон собаки всех сортов: бурые, черные, серые, пегие. Некоторые с лаем кидались под ноги лошадям, другие бежали сзади, заметив, что ось вымазана салом; один, стоя возле кухни и накрыв лапою кость, заливался во все горло; другой лаял издали и бегал взад и вперед, помахивая хвостом и как бы приговаривая: «Посмотрите, люди крещеные, какой я прекрасный молодой человек!» Мальчишки в запачканных рубашках бежали глядеть. Свинья, прохаживавшаяся по двору с шестнадцатью поросенками, подняла вверх с испытующим видом свое рыло и хрюкнула громче обыкновенного. На дворе лежало на земле множество ряден с пшеницею, просом и ячменем, сушившихся на солнце. На крыше тоже немало сушилось разного рода трав: петровых батогов, нечуй-ветра и других.

Иван Федорович так был занят рассматриванием этого, что очнулся тогда только, когда пегая собака укусила слазившего с козел жида за икру. Сбежавшаяся дворня, состоявшая из поварихи, одной бабы и двух девок в шерстяных исподницах, после первых восклицаний: «Та се ж паныч наш!» — объявила, что тетушка садила в огороде пшеничку, вместе с девкою Палашкою и кучером Ом ельком, исправлявшим часто должность огородника и сторожа. Но тетушка, которая еще издали завидела рогожную кибитку, была уже здесь. И Иван Федорович изумился, когда она почти подняла его на руках, как бы не доверяя, та ли это тетушка, которая писала к нему о своей дряхлости и болезни.

 

III. Тетушка

Тетушка Василиса Кашпоровна в это время имела лет около пятидесяти. Замужем она никогда не была и обыкновенно говорила, что жизнь девическая для нее дороже всего. Впрочем, сколько мне помнится, никто и не сватал ее. Это происходило оттого, что все мужчины чувствовали при ней какую-то робость и никак не имели духу сделать ей признание. «Весьма с большим характером Василиса Кашпоровна!» — говорили женихи, и были совершенно правы, потому что Василиса Кашпоровна хоть кого умела сделать тише травы. Пьяницу мельника, который совершенно был ни к чему не годен, она, собственною своею мужественною рукою дергая каждый день за чуб, без всякого постороннего средства умела сделать золотом, а не человеком. Рост она имела почти исполинский, дородность и силу совершенно соразмерную. Казалось, что природа сделала непростительную ошибку, определив ей носить темно-коричневый по будням капот с мелкими оборками и красную кашемировую шаль в день светлого воскресенья и своих именин, тогда как ей более всего шли бы драгунские усы и длинные ботфорты. Зато занятия ее совершенно соответствовали ее виду: она каталась сама на лодке, гребя веслом искуснее всякого рыболова; стреляла дичь; стояла неотлучно над косарями; знала наперечет число дынь и арбузов на баштане; брала пошлину по пяти копеек с воза, проезжавшего через ее греблю; взлезала на дерево и трусила груши, била ленивых вассалов своею страшною рукою и подносила достойным рюмку водки из той же грозной руки. Почти в одно время она бранилась, красила пряжу, бегала на кухню, делала квас, варила медовое варенье и хлопотала весь день и везде поспевала. Следствием этого было то, что маленькое именьице Ивана Федоровича, состоявшее из осьмнадцати душ по последней ревизии, процветало в полном смысле сего слова. К тому ж она слишком горячо любила своего племянника и тщательно собирала для него копейку.

По приезде домой жизнь Ивана Федоровича решительно изменилась и пошла совершенно другою дорогою. Казалось, натура именно создала его для управления осьмнадцатидушным имением. Сама тетушка заметила, что он будет хорошим хозяином, хотя, впрочем, не во все еще отрасли хозяйства позволяла ему вмешиваться. «Воно ще молода дытына, — обыкновенно она говаривала, несмотря на то что Ивану Федоровичу было без малого сорок лет, — где ему все знать!»

Однако ж он неотлучно бывал в поле при жнецах и косарях, и это доставляло наслаждение неизъяснимое его кроткой душе. Единодушный взмах десятка и более блестящих кос; шум падающей стройными рядами травы; изредка заливающиеся песни жниц, то веселые, как встреча гостей, то заунывные, как разлука; спокойный, чистый вечер, и что за вечер! как волен и свеж воздух! как тогда оживлено все: степь краснеет, синеет и горит цветами; перепелы, дрофы, чайки, кузнечики, тысячи насекомых, и от них свист, жужжание, треск, крик и вдруг стройный хор; и все не молчит ни на минуту. А солнце садится и кроется. У! как свежо и хорошо! По полю, то там, то там, раскладываются огни и ставят котлы, и вкруг котлов садятся усатые косари; пар от галушек несется. Сумерки сереют… Трудно рассказать, что делалось тогда с Иваном Федоровичем. Он забывал, присоединяясь к косарям, отведать их галушек, которые очень любил, и стоял недвижимо на одном месте, следя глазами пропадавшую в небе чайку или считая копы нажитого хлеба, унизывавшие поле.

В непродолжительном времени об Иване Федоровиче везде пошли речи как о великом хозяине. Тетушка не могла нарадоваться своим племянником и никогда не упускала случая им похвастаться. В один день, — это было уже по окончании жатвы, и именно в конце июля, — Василиса Кашпоровна, взявши Ивана Федоровича с таинственным видом за руку, сказала, что она теперь хочет поговорить с ним о деле, которое с давних пор уже ее занимает.

— Тебе, любезный Иван Федорович, — так она начала, — известно, что в твоем хуторе осьмнадцать душ; впрочем, это по ревизии, а без того, может, наберется больше, может, будет до двадцати четырех. Но не об этом дело. Ты знаешь тот лесок, что за нашею левадою, и, верно, знаешь за тем же лесом широкий луг: в нем двадцать без малого десятин; а травы столько, что можно каждый год продавать больше чем на сто рублей, особенно если, как говорят, в Гадяче будет конный полк.

— Как же-с, тетушка, знаю: трава очень хорошая.

— Это я сама знаю, что очень хорошая; но знаешь ли ты, что вся эта земля по-настоящему твоя? Что ж ты так выпучил глаза? Слушай, Иван Федорович! Ты помнишь Степана Кузьмича? Что я говорю: помнишь! Ты тогда был таким маленьким, что не мог выговорить даже его имени; куда ж! Я помню, когда приехала на самое пущенье, перед филипповкою, и взяла было тебя на руки, то ты чуть не испортил мне всего платья; к счастию, что успела передать тебя мамке Матрене. Такой ты тогда был гадкий!.. Но не об этом дело. Вся земля, которая за нашим хутором, и самое село Хортыще было Степана Кузьмича. Он, надобно тебе объявить, еще тебя не было на свете, как начал ездить к твоей матушке; правда, в такое время, когда отца твоего не бывало дома. Но я, однако ж, это не в укор ей говорю. Упокой господи ее душу! — хотя покойница была всегда неправа против меня. Но не об этом дело. Как бы то ни было, только Степан Кузьмич сделал тебе дарственную запись на то самое имение, об котором я тебе говорила. Но покойница твоя матушка, между нами будь сказано, была пречудного нрава. Сам черт, господи прости меня за это гадкое слово, не мог бы понять ее. Куда она дела эту запись — один бог знает. Я думаю, просто, что она в руках этого старого холостяка Григория Григорьевича Сторченка. Этой пузатой шельме досталось все его имение. Я готова ставить бог знает что, если он не утаил записи.

— Позвольте-с доложить, тетушка: не тот ли это Сторченко, с которым я познакомился на станции?

Тут Иван Федорович рассказал про свою встречу.

— Кто его знает! — отвечала, немного подумав, тетушка. — Может быть, он и не негодяй. Правда, он всего только полгода как переехал к нам жить; в такое время человека не узнаешь. Старуха-то, матушка его, я слышала, очень разумная женщина и, говорят, большая мастерица солить огурцы. Ковры собственные девки ее умеют отлично хорошо выделывать. Но так как ты говоришь, что он тебя хорошо принял, то поезжай к нему! Может быть, старый грешник послушается совести и отдаст, что принадлежит не ему. Пожалуй, можешь поехать и в бричке, только проклятая дитвора повыдергивала сзади все гвозди. Нужно будет сказать кучеру Омельке, чтобы прибил везде получше кожу.

— Для чего, тетушка? Я возьму повозку, в которой вы ездите иногда стрелять дичь.

Этим окончился разговор.

 

IV. Обед

В обеденную пору Иван Федорович въехал в село Хортыще и немного оробел, когда стал приближаться к господскому дому. Дом этот был длинный и не под очеретяною, как у многих окружных помещиков, но под деревянною крышею. Два амбара в дворе тоже под деревянною крышею; ворота дубовые. Иван Федорович похож был на того франта, который, заехав на бал, видит всех, куда ни оглянется, одетых щеголеватее его. Из почтения он остановил свой возок возле амбара и подошел пешком к крыльцу.

— А! Иван Федорович! — закричал толстый Григорий Григорьевич, ходивший по двору в сюртуке, но без галстука, жилета и подтяжек. Однако ж и этот наряд, казалось, обременял его тучную ширину, потому что пот катился с него градом. — Что же вы говорили, что сейчас, как только увидитесь с тетушкой, приедете, да и не приехали? — После сих слов губы Ивана Федоровича встретили те же самые знакомые подушки.

— Большею частию занятия по хозяйству… Я-с приехал к вам на минутку, собственно по делу…

— На минутку? Вот этого-то не будет. Эй, хлопче! — закричал толстый хозяин, и тот же самый мальчик в козацкой свитке выбежал из кухни. — Скажи Касьяну, чтобы ворота сейчас запер, слышишь, запер крепче! А коней вот этого пана распряг бы сию минуту! Прошу в комнату; здесь такая жара, что у меня вся рубашка мокра.

Иван Федорович, вошедши в комнату, решился не терять напрасно времени и, несмотря на свою робость, наступать решительно.

— Тетушка имела честь… сказывала мне, что дарственная запись покойного Степана Кузьмича…

Трудно изобразить, какую неприятную мину сделало при этих словах обширное лицо Григория Григорьевича.

— Ей-богу, ничего не слышу! — отвечал он. — Надобно вам сказать, что у меня в левом ухе сидел таракан. В русских избах проклятые кацапы везде поразводили тараканов. Невозможно описать никаким пером, что за мучение было. Так вот и щекочет, так и щекочет. Мне помогла уже одна старуха самым простым средством…

— Я хотел сказать… — осмелился прервать Иван Федорович, видя, что Григорий Григорьевич с умыслом хочет поворотить речь на другое, — что в завещании покойного Степана Кузьмича упоминается, так сказать, о дарственной записи… по ней следует-с мне…

— Я знаю, это вам тетушка успела наговорить. Это ложь, ей-богу, ложь! Никакой дарственной записи дядюшка не делал. Хотя, правда, в завещании и упоминается о какой-то записи; но где же она? никто не представил ее. Я вам это говорю потому, что искренно желаю вам добра. Ей-богу, это ложь!

Иван Федорович замолчал, рассуждая, что, может быть, и в самом деле тетушке так только показалось.

— А вот идет сюда матушка с сестрами! — сказал Григорий Григорьевич, — следовательно, обед готов. Пойдемте! — При сем он потащил Ивана Федоровича за руку в комнату, в которой стояла на столе водка и закуски.

В то самое время вошла старушка, низенькая, совершенный кофейник в чепчике, с двумя барышнями — белокурой и черноволосой. Иван Федорович, как воспитанный кавалер, подошел сначала к старушкиной ручке, а после к ручкам обеих барышень.

— Это, матушка, наш сосед, Иван Федорович Шпонька! — сказал Григорий Григорьевич.

Старушка смотрела пристально на Ивана Федоровича, или, может быть, только казалась смотревшею. Впрочем, это была совершенная доброта. Казалось, она так и хотела спросить Ивана Федоровича: сколько вы на зиму насоливаете огурцов?

— Вы водку пили? — спросила старушка.

— Вы, матушка, верно, не выспались, — сказал Григорий Григорьевич, — кто ж спрашивает гостя, пил ли он? Вы потчуйте только; а пили ли мы или нет, это наше дело. Иван Федорович! прошу, золототысячниковой или трохимовской сивушки, какой вы лучше любите? Иван Иванович, а ты что стоишь? — произнес Григорий Григорьевич, оборотившись назад, и Иван Федорович увидел подходившего к водке Ивана Ивановича, в долгополом сюртуке с огромным стоячим воротником, закрывавшим весь его затылок, так что голова его сидела в воротнике, как будто в бричке.

Иван Иванович подошел к водке, потер руки, рассмотрел хорошенько рюмку, налил, поднес к свету, вылил разом из рюмки всю водку в рот, но, не проглатывая, пополоскал ею хорошенько во рту, после чего уже проглотил; и, закусивши хлебом с солеными опенками, оборотился к Ивану Федоровичу.

— Не с Иваном ли Федоровичем, господином Шпонькою, имею честь говорить?

— Так точно-с, — отвечал Иван Федорович.

— Очень много изволили перемениться с того времени, как я вас знаю. Как же, — продолжал Иван Иванович, — я еще помню вас вот какими! — При этом поднял он ладонь на аршин от пола. — Покойный батюшка ваш, дай боже ему царствие небесное, редкий был человек. Арбузы и дыни всегда бывали у него такие, какие теперь нигде не найдете. Вот хоть бы и тут, — продолжал он, отводя его в сторону, — подадут вам за столом дыни. Что это за дыни? — смотреть не хочется! Верите ли, милостивый государь, что у него были арбузы, — произнес он с таинственным видом, расставляя руки, как будто бы хотел обхватить толстое дерево, — ей-богу, вот какие!

— Пойдемте за стол! — сказал Григорий Григорьевич, взявши Ивана Федоровича за руку.

Все вышли в столовую. Григорий Григорьевич сел на обыкновенном своем месте, в конце стола, завесившись огромною салфеткою и походя в этом виде на тех героев, которых рисуют цирюльники на своих вывесках. Иван Федорович, краснея, сел на указанное ему место против двух барышень; а Иван Иванович не преминул поместиться возле него, радуясь душевно, что будет кому сообщать свои познания.

— Вы напрасно взяли куприк, Иван Федорович! Это индейка! — сказала старушка, обратившись к Ивану Федоровичу, которому в это время поднес блюдо деревенский официант в сером фраке с черною заплатою. — Возьмите спинку!

— Матушка! ведь вас никто не просит мешаться! — произнес Григорий Григорьевич. — Будьте уверены, что гость сам знает, что ему взять! Иван Федорович, возьмите крылышко, вон другое, с пупком! Да что ж вы так мало взяли? Возьмите стегнушко! Ты что разинул рот с блюдом? Проси! Становись, подлец, на колени! Говори сейчас: «Иван Федорович, возьмите стегнушко!»

— Иван Федорович, возьмите стегнушко! — проревел, став на коленку официант с блюдом.

— Гм, что это за индейка! — сказал вполголоса Иван Иванович с видом пренебрежения, оборотившись к своему соседу. — Такие ли должны быть индейки! Если бы вы увидели у меня индеек! Я вас уверяю, что жиру в одной больше, чем в десятке таких, как эти. Верите ли, государь мой, что даже противно смотреть, когда ходят они у меня по двору, так жирны!..

— Иван Иванович, ты лжешь! — произнес Григорий Григорьевич, вслушавшись в его речь.

— Я вам скажу, — продолжал все так же своему соседу Иван Иванович, показывая вид, будто бы он не слышал слов Григория Григорьевича, — что прошлый год, когда я отправлял их в Гадяч, давали по пятидесяти копеек за штуку. И то еще не хотел брать.

— Иван Иванович, я тебе говорю, что ты лжешь! — произнес Григорий Григорьевич, для лучшей ясности — по складам и громче прежнего.

Но Иван Иванович, показывая вид, будто это совершенно относилось не к нему, продолжал так же, но только гораздо тише.

— Именно, государь мой, не хотел брать. В Гадяче ни у одного помещика…

— Иван Иванович! ведь ты глуп, и больше ничего, — громко сказал Григорий Григорьевич. — Ведь Иван Федорович знает все это лучше тебя и, верно, не поверит тебе.

Тут Иван Иванович совершенно обиделся, замолчал и принялся убирать индейку, несмотря на то что она не так была жирна, как те, на которые противно смотреть.

Стук ножей, ложек и тарелок заменил на время разговор; но громче всего слышалось высмактывание Григорием Григорьевичем мозгу из бараньей кости.

— Читали ли вы, — спросил Иван Иванович после некоторого молчания, высовывая голову из своей брички к Ивану Федоровичу, — книгу «Путешествие Коробейникова ко святым местам»? Истинное услаждение души и сердца! Теперь таких книг не печатают. Очень сожалетельно, что не посмотрел, которого году.

Иван Федорович, услышавши, что дело идет о книге, прилежно начал набирать себе соусу.

— Истинно удивительно, государь мой, как подумаешь, что простой мещанин прошел все места эти. Более трех тысяч верст, государь мой! Более трех тысяч верст. Подлинно, его сам господь сподобил побывать в Палестине и Иерусалиме.

— Так вы говорите, что он, — связал Иван Федорович, который много наслышался о Иерусалиме еще от своего денщика, — был и в Иерусалиме?..

— О чем вы говорите, Иван Федорович? — произнес с конца стола Григорий Григорьевич.

— Я, то есть, имел случай заметить, что какие есть на свете далекие страны! — сказал Иван Федорович, будучи сердечно доволен тем, что выговорил столь длинную и трудную фразу.

— Не верьте ему, Иван Федорович! — сказал Григорий Григорьевич, не вслушавшись хорошенько, — все врет!

Между тем обед кончился. Григорий Григорьевич отправился в свою комнату, но обыкновению, немножко всхрапнуть; а гости пошли вслед за старушкою хозяйкою и барышнями в гостиную, где тот самый стол, на котором оставили они, выходя обедать, водку, как бы превращением какие, покрылся блюдечками с вареньем разных сортов и блюдами с арбузами, вишнями и дынями.

Отсутствие Григория Григорьевича заметно было во всем. Хозяйка сделалась словоохотнее и открывала сама, без просьбы, множество секретов насчет делания пастилы и сушения груш. Даже барышни стали говорить; но белокурая, которая казалась моложе шестью годами своей сестры и которой по виду было около двадцати пяти лет, была молчаливее.

Но более всех говорил и действовал Иван Иванович. Будучи уверен, что его теперь никто не собьет и не смешает, он говорил и об огурцах, и о посеве картофеля, и о том, какие в старину были разумные люди — куда против теперешних! — и о том, как всё, чем далее, умнеет и доходит к выдумыванию мудрейших вещей. Словом, это был один из числа тех людей, которые с величайшим удовольствием любят позаняться услаждающим душу разговором и будут говорить обо всем, о чем только можно говорить. Если разговор касался важных и благочестивых предметов, то Иван Иванович вздыхал после каждого слова, кивая слегка головою; ежели до хозяйственных, то высовывал голову из своей брички и делал такие мины, глядя на которые, кажется, можно было прочитать, как нужно делать грушевый квас, как велики те дыни, о которых он говорил, и как жирны те гуси, которые бегают у него по двору.

Наконец с великим трудом, уже ввечеру, удалось Ивану Федоровичу распрощаться; и, несмотря на свою сговорчивость и на то, что его насильно оставляли ночевать, он устоял-таки в своем намерении ехать, и уехал.

 

V. Новый замысел тетушки

— Ну что? выманил у старого лиходея запись? — Таким вопросом встретила Ивана Федоровича тетушка, которая с нетерпением дожидалась его уже несколько часов на крыльце и не вытерпела наконец, чтоб не выбежать за ворота.

— Нет, тетушка! — сказал Иван Федорович, слезая с повозки, — у Григория Григорьевича нет никакой записи.

— И ты поверил ему! Врет он, проклятый! Когда-нибудь попаду, право, поколочу его собственными руками. О, я ему поспущу жиру! Впрочем, нужно наперед поговорить с нашим подсудком, нельзя ли судом с него стребовать… Но не об этом теперь дело. Ну, что ж, обед был хороший?

— Очень… да, весьма, тетушка.

— Ну, какие ж были кушанья, расскажи? Старуха-то, я знаю, мастерица присматривать за кухней.

— Сырники были во сметаною, тетушка. Соус с голубями, начищенными…

— А индейка со сливами была? — спросила тетушка, потому что сама была большая искусница приготовлять это блюдо.

— Была и индейца!.. Весьма красивые барышни, сестрицы Григория Григорьевича, особенно белокурая!

— А! — сказала тетушка и посмотрела пристально на Ивана Федоровича, который, покраснев, потупил глаза в землю. Новая мысль быстро промелькнула в ее голове. — Ну, что ж? — спросила она с любопытством и живо, какие у ней брови?

Не мешает заметить, что тетушка всегда поставляла первую красоту женщины в бровях.

— Брови, тетушка, совершенно-с такие, какие, вы рассказывали, в молодости были у вас. И по всему лицу небольшие веснушки.

— А! — сказала тетушка, будучи довольна замечанием Ивана Федоровича, который, однако ж, не имел и в мыслях сказать этим комплимент. — Какое ж было на ней платье? хотя, впрочем, теперь трудно найти таких плотных материй, какая вот хоть бы, например, у меня на этом капоте. Но не об этом дело. Ну, что ж, ты говорил о чем-нибудь с нею?

— То есть как?.. я-с, тетушка? Вы, может быть, уже думаете…

— А что ж? что тут диковинного? так богу угодно! Может быть, тебе с нею на роду написано жить парочкою.

— Я не знаю, тетушка, как вы можете это говорить. Это доказывает, что вы совершенно не знаете меня…

— Ну вот, уже и обиделся! — сказала тетушка. «Ще молода дытына, — подумала она про себя, — ничего не знает! нужно их свести вместе, пусть познакомятся!»

Тут тетушка пошла заглянуть в кухню и оставила Ивана Федоровича. Но с этого времени она только и думала о том, как увидеть скорее своего племянника женатым и понянчить маленьких внучков. В голове ее громоздились одни только приготовления к свадьбе, и заметно было, что она во всех делах суетилась гораздо более, нежели прежде, хотя, впрочем, эти дела более шли хуже, нежели лучше. Часто, делая какое-нибудь пирожное, которое вообще она никогда не доверяла кухарке, она, позабывшись и воображая, что возле нее стоит маленький внучек, просящий пирога, рассеянно протягивала к нему руку с лучшим куском, а дворовая собака, пользуясь этим, схватывала лакомый кусок и своим громким чваканьем выводила ее из задумчивости, за что и бывала всегда бита кочергою. Даже оставила она любимые свои занятия и не ездила на охоту, особливо когда вместо куропатки застрелила ворону, чего никогда прежде с нею не бывало.

Наконец, спустя дня четыре после этого, все увидели выкаченную из сарая на двор бричку. Кучер Омелько, он же и огородник и сторож, еще с раннего утра стучал молотком и приколачивал кожу, отгоняя беспрестанно собак, лизавших колеса. Долгом почитаю предуведомить читателей, что это была именно та самая бричка, в которой еще ездил Адам; и потому, если кто будет выдавать другую за адамовскую, то это сущая ложь и бричка непременно поддельная. Совершенно неизвестно, каким образом спаслась она от потопа. Должно думать, что в Ноевом ковчеге был особенный для нее сарай. Жаль очень, что читателям нельзя описать живо ее фигуры. Довольно сказать, что Василиса Кашпоровна была очень довольна ее архитектурою и всегда изъявляла сожаление, что вывелись из моды старинные экипажи. Самое устройство брички, немного набок, то есть так, что правая сторона ее была гораздо выше левой, ей очень нравилось, потому что с одной стороны может, как она говорила, влезать малорослый, а с другой — великорослый. Впрочем, внутри брички могло поместиться штук пять малорослых и трое таких, как тетушка.

Около полудня Омелько, управившись около брички, вывел из конюшни тройку лошадей, немного чем моложе брички, и начал привязывать их веревкою к величественному экипажу. Иван Федорович и тетушка, один с левой стороны, другая с правой, влезли в бричку, и она тронулась. Попадавшиеся на дороге мужики, видя такой богатый экипаж (тетушка очень редко выезжала в нем), почтительно останавливались, снимали шапки и кланялись в пояс. Часа через два кибитка остановилась пред крыльцом, — думаю, не нужно говорить: пред крыльцом дома Сторченка. Григория Григорьевича не было дома. Старушка с барышнями вышла встретить гостей в столовую. Тетушка подошла величественным шагом, с большою ловкостию отставила одну ногу вперед и сказала громко:

— Очень рада, государыня моя, что имею честь лично доложить вам мое почтение. А вместе с решпектом позвольте поблагодарить за хлебосольство ваше к племяннику моему Ивану Федоровичу, который много им хвалится. Прекрасная у вас гречиха, сударыня! я видела ее, подъезжая к селу. А позвольте узнать, сколько коп вы получаете с десятины?

После сего последовало всеобщее лобызание. Когда же уселись в гостиной, то старушка хозяйка начала:

— Насчет гречихи я не могу вам сказать: это часть Григория Григорьевича. Я уже давно не занимаюсь этим; да и не могу: уже стара! В старину у нас, бывало, я помню, гречиха была по пояс, теперь бог знает что. Хотя, впрочем, и говорят, что теперь все лучше. — Тут старушка вздохнула; и какому-нибудь наблюдателю послышался бы в этом вздохе вздох старинного осьмнадцатого столетия.

— Я слушала, моя государыня, что у вас собственные ваши девки отличные умеют выделывать ковры, — сказала Василиса Кашпоровна и этим задела старушку за самую чувствительную струну. При этих словах она как будто оживилась, и речи у ней полилися о том, как должно красить пряжу, как приготовлять для этого нитку. С ковров быстро съехал разговор на соление огурцов и сушение груш. Словом, не прошло часу, как обе дамы так разговорились между собою, будто век были знакомы. Василиса Кашпоровна многое уже начала говорить с нею таким тихим голосом, что Иван Федорович ничего не мог расслушать.

— Да не угодно ли посмотреть? — сказала, вставая, старушка хозяйка.

За нею встали барышни и Василиса Кашпоровна, и все потянулись в девичью. Тетушка, однако ж, дала знак Ивану Федоровичу остаться и сказала что-то тихо старушке.

— Машенька! — сказала старушка, обращаясь к белокурой барышне, — останься с гостем да поговори с ним, чтобы гостю не было скучно!

Белокурая барышня осталась и села на диван. Иван Федорович сидел на своем стуле как на иголках, краснел и потуплял глаза; но барышня, казалось, вовсе этого не замечала и равнодушно сидела на диване, рассматривая прилежно окна и стены или следуя глазами за кошкою, трусливо пробегавшею под стульями.

Иван Федорович немного ободрился и хотел было начать разговор; но казалось, что все слова свои растерял он на дороге. Ни одна мысль не приходила на ум.

Молчание продолжалось около четверти часа. Барышня все так же сидела.

Наконец Иван Федорович собрался духом.

— Летом очень много мух, сударыня! — произнес он полудрожащим голосом.

— Чрезвычайно много! — отвечала барышня. — Братец нарочно сделал хлопушку из старого маменькиного башмака; но все еще очень много.

Тут разговор опять прекратился. И Иван Федорович никаким образом уже не находил речи.

Наконец хозяйка с тетушкою и чернявою барышнею возвратились. Поговоривши еще немного, Василиса Кашпоровна распростилась с старушкою и барышнями, несмотря на все приглашения остаться ночевать. Старушка и барышни вышли на крыльцо проводить гостей и долго еще кланялись выглядывавшим из брички тетушке и племяннику.

— Ну, Иван Федорович! о чем же вы говорили вдвоем с барышней? — спросила дорогою тетушка.

— Весьма скромная и благонравная девица Марья Григорьевна! — сказал Иван Федорович.

— Слушай, Иван Федорович! я хочу поговорить с тобою сурьезно. Ведь тебе, слава богу, тридцать осьмой год. Чин ты уже имеешь хороший. Пора подумать и об детях! Тебе непременно нужна жена…

— Как, тетушка! — вскричал, испугавшись, Иван Федорович. — Как жена! Нет-с, тетушка, сделайте милость… Вы совершенно в стыд меня приводите… я еще никогда не был женат… Я совершенно не знаю, что с нею делать!

— Узнаешь, Иван Федорович, узнаешь, — промолвила, улыбаясь, тетушка и подумала про себя: — «Куды ж! ще зовсим молода дытына, ничего не знает!» — Да, Иван Федорович! — продолжала она вслух, — лучшей жены нельзя сыскать тебе, как Марья Григорьевна. Тебе же она притом очень понравилась. Мы уже насчет этого много переговорили с старухою: она очень рада видеть тебя своим зятем; еще неизвестно, правда, что скажет этот греходей Григорьевич. Но мы не посмотрим на него, и пусть только он вздумает не отдать приданого, мы его судом…

В это время бричка подъехала к двору, и древние клячи ожили, чуя близкое стойло.

— Слушай, Омелько! коням дай прежде отдохнуть хорошенько, а не веди тотчас, распрягши, к водопою! они лошади горячие. Ну, Иван Федорович, — продолжала, вылезая, тетушка, — я советую тебе хорошенько подумать об этом. Мне еще нужно забежать в кухню, я позабыла Солохе заказать ужин, а она негодная, я думаю, сама и не подумала об этом.

Но Иван Федорович стоял, как будто громом оглушенный. Правда, Марья Григорьевна очень недурная барышня; но жениться!.. это казалось ему так странно, так чудно, что он никак не мог подумать без страха. Жить с женою!.. непонятно! Он не один будет в своей комнате, но их должно быть везде двое!.. Пот проступал у него на лице, по мере того чем более углублялся он в размышление.

Ранее обыкновенного лег он в постель, но, несмотря на все старания, никак не мог заснуть. Наконец желанный сон, этот всеобщий успокоитель, посетил его; но какой сон! еще несвязнее сновидений он никогда на видывал. То снилось ему, что вокруг него все шумит, вертится, а он бежит, бежит, не чувствует под собою ног… вот уже выбивается из сил… Вдруг кто-то хватает его за ухо. «Ай! кто это?» — «Это я, твоя жена!» — с шумом говорил ему какой-то голос. И он вдруг пробуждался. То представлялось ему, что он уже женат, что все в домике их так чудно, так странно: в его комнате стоил вместо одинокой — двойная кровать. На стуле сидит жена. Ему странно; он не знает, как подойти к ней, что говорить с нею, и замечает, что у нее гусиное лицо. Нечаянно поворачивается он в сторону и видит другую жену, тоже с гусиным лицом. Поворачивается в другую сторону — стоит третья жена. Назад — еще одна жена. Тут его берет тоска. Он бросился бежать в сад; но в саду жарко. Он снял шляпу, видит: и в шляпе сидит жена. Пот выступил у него на лице. Полез в карман за платком — и в кармане жена; вынул из уха хлопчатую бумагу — и там сидит жена… То вдруг он прыгал на одной ноге, а тетушка, глядя на него, говорила с важным видом: «Да, ты должен прыгать, потому что ты теперь уже женатый человек». Он к ней — но тетушка уже не тетушка, а колокольня. И чувствует, что его кто-то тащит веревкою на колокольню. «Кто это тащит меня?» — жалобно проговорил Иван Федорович. «Это я, жена твоя, тащу тебя, потому что ты колокол». — «Нет, я не колокол, я Иван Федорович!» — кричал он. «Да, ты колокол», — говорил, проходя мимо, полковник П*** пехотного полка. То вдруг снилось ему, что жена вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя; что он в Могилеве приходит в лавку к купцу. «Какой прикажете материи? — говорит купец. — Вы возьмите жены, это самая модная материя! очень добротная! из нее все теперь шьют себе сюртуки». Купец меряет и режет жену. Иван Федорович берет под мышку, идет к жиду, портному. «Нет, — говорит жид, — это дурная материя! Из нее никто не шьет себе сюртука…»

В страхе и беспамятстве просыпался Иван Федорович. Холодный пот лился с него градом.

Как только встал он поутру, тотчас обратился к гадательной книге, в конце которой один добродетельный книгопродавец, по своей редкой доброте и бескорыстию, поместил сокращенный снотолкователь. Но там совершенно не было ничего, даже хотя немного похожего на такой бессвязный сон.

Между тем в голове тетушки созрел совершенно новый замысел, о котором узнаете в следующей главе.




Лесная старуха

Раз проезжала одна бедная служанка со своими господами через дремучий лес; и вот, когда они находились в самой его середине, выскочили вдруг из лесной чащи разбойники и поубивали всех, кого удалось им схватить. И погибли все, — только одна девушка и успела, выскочив со страху из кареты, спрятаться за деревом. Когда разбойники ушли со своей добычей, она вышла из-за дерева и увидала, какое несчастье случилось. Заплакала она горькими слезами и говорит: «Что же мне теперь, бедной, делать? Не знаю я, как мне из лесу выбраться, ведь тут ни одной живой души не найти, видно, придется мне с голоду пропадать». Вот пошла она искать дорогу, но найти ее не могла, а между тем уже завечерело, и села она под деревом, отдав себя на волю господню, и решила так здесь и сидеть и никуда не уходить, что бы там ни случилось. Вот сидит она, и вдруг прилетает к ней белый голубок, держа в клюве маленький золотой ключик. Положил он ей ключик в руку и молвил:

— Видишь, вон стоит большое дерево, есть в нем замочек, ты отомкни его этим ключиком, и найдешь там много всякой еды, и не придется тебе тогда голодать.

Подошла девушка к дереву, открыла его тем ключиком и нашла в маленькой мисочке молоко и белый хлеб; накрошила она его в молоко, поела и выпила, наелась досыта и говорит:

— Время уже такое, что и куры на насест садятся, а я утомилась, вот пора бы и мне тоже лечь в свою постель.

И прилетел снова белый голубок, и принес в клюве второй золотой ключик, и молвил:

— Отомкни вон то дерево, и найдешь ты в нем себе постель.

Отомкнула она дерево и нашла хорошую, мягкую постельку. Помолилась она богу, чтоб охранял он ее в ночи, и легла она и уснула. Прилетает наутро в третий раз голубок, приносит ей снова ключик и говорит:

— Отомкни вон то дерево, и найдешь ты в нем платья.

Отомкнула она дерево и нашла в нем шитые золотом и украшенные драгоценными камнями платья, каких не найти ни у одной королевны. Так и жила она там до поры до времени, и прилетал всякий день голубок и доставлял ей все, что было ей надо; и то была тихая, хорошая жизнь.

Но прилетел раз голубок и спрашивает:

— Согласна ли ты оказать мне одну услугу?

— Да, я охотно окажу тебе услугу, — сказала девушка.

И молвил тогда голубок:

— Я поведу тебя к небольшой избушке, ты войди в нее и увидишь там у очага старуху; она скажет тебе «здравствуй», но ты ей не отвечай, что бы она ни делала; по правую руку от нее будет дверь, ты открой ее и войди в комнату; будет лежать там множество разных колец, и будут среди них великолепные кольца с блестящими камнями, но ты их не трогай, а выбери себе самое простое и принеси его мне как можно скорей.

Пошла девушка к избушке, подошла к двери, видит — сидит там старуха; удивилась она, увидав девушку, и говорит:

— Здравствуй, дитя мое, — но та ей ничего не ответила и пошла прямо к двери.

— Ты куда? — крикнула старуха, схватила ее за юбку и хотела было удержать. — Это мой дом, сюда против моей воли никто входить не смеет.

Но девушка, не сказав ни слова, вырвалась от нее и вошла прямо в комнату. И лежало там на столе великое множество разных колец, они сияли и сверкали; и стала девушка рыться в груде колец, ища самого простого, но такого она найти никак не могла. Вот ищет она кольцо и вдруг замечает, что старуха уходит, крадучись, из комнаты, держа в руках птичью клетку. Подошла тогда девушка к ней, взяла у нее из рук клетку, подняла ее, посмотрела, видит — сидит в ней птица и держит в клюве простое кольцо. Взяла девушка то кольцо, обрадовалась, бросилась из той избушки бежать, думая, что вот-вот прилетит за кольцом белый голубок; но он все не прилетал. Прислонилась тогда девушка к дереву и стала белого голубка дожидаться. Вот стоит она у дерева, и становится оно вдруг гибким и склоняет вниз свои ветки. И вдруг обвилися ветки вокруг нее, и стали они руками; оглянулась она, видит — обратилось дерево в прекрасного юношу, он обнял ее, нежно целуя, и сказал:

— Ты освободила меня от заклятья и от власти старухи, злой ведьмы. Она обратила меня в дерево, но каждый день я бывал по нескольку часов белым голубем, и пока кольцо было у нее, я не мог вернуть свой человеческий облик.

И освободились от злого заклятья заодно и его слуги и кони, что были тоже обращены в деревья, — и стояли они теперь рядом с девушкой. А затем поехали они к нему в королевство, ведь был тот юноша королевичем, и поженились они и стали жить и поживать припеваючи.