Золушка, или хрустальная туфелька

Жил-был один почтенный и знатный человек. Первая жена его умерла, и он женился во второй раз, да на такой сварливой и высокомерной женщине, какой свет еще не видывал.

У нее были две дочери, очень похожие на свою матушку и лицом, и умом, и характером.

У мужа тоже была дочка, добрая, приветливая, милая — вся в покойную мать. А мать ее была женщина самая красивая и добрая.

И вот новая хозяйка вошла в дом. Тут-то и показала она свой нрав. Все было ей не по вкусу, но больше всего невзлюбила она свою падчерицу. Девушка была так хороша, что мачехины дочки рядом с нею казались еще хуже.

Бедную падчерицу заставляли делать всю самую грязную и тяжелую работу в доме: она чистила котлы и кастрюли, мыла лестницы, убирала комнаты мачехи и обеих барышень — своих сестриц.

Спала она на чердаке, под самой крышей, на колючей соломенной подстилке. А у обеих сестриц были комнаты с паркетными полами цветного дерева, с кроватями, разубранными по последней моде, и с большими зеркалами, в которых модою было увидеть себя с головы до ног.

Бедная девушка молча сносила все обиды и не решалась пожаловаться даже отцу. Мачеха так прибрала его к рукам, что он теперь на все смотрел ее глазами и, наверно, только побранил бы дочку за неблагодарность и непослушание.

Вечером, окончив работу, она забиралась в уголок возле камина и сидела там на ящике с золой. Поэтому сестры, а за ними и все в доме прозвали ее Золушкой.

А все-таки Золушка в своем стареньком платьице, перепачканном золою, была во сто раз милее, чем ее сестрицы, разодетые в бархат и шелк.

И вот как-то раз сын короля той страны устроил большой бал и созвал на него всех знатных людей с женами и дочерьми.

Золушкины сестры тоже получили приглашение на бал. Они очень обрадовались и сейчас же принялись выбирать наряды и придумывать, как бы причесаться, чтобы удивить всех гостей и понравиться принцу.

У бедной Золушки работы и заботы стало еще больше, чем всегда. Ей пришлось гладить сестрам платья, крахмалить их юбки, плоить воротники и оборки.

В доме только и разговору было, что о нарядах.

— Я, — говорила старшая, — надену красное бархатное платье и драгоценный убор, который мне привезли из-за моря.

— А я, — говорила младшая, — надену самое скромное платье, но зато у меня будет накидка, расшитая золотыми цветами, и бриллиантовый пояс, какого нет ни у одной знатной дамы.

Послали за искуснейшей модисткой, чтобы она соорудила им чепчики с двойной оборкой, а мушки купили у самой лучшей мастерицы в городе.

Сестры то и дело подзывали Золушку и спрашивали у нее, какой выбрать гребень, ленту или пряжку. Они знали, что Золушка лучше понимает, что красиво и что некрасиво.

Никто не умел так искусно, как она, приколоть кружева или завить локоны.

— А что, Золушка, хотелось бы тебе поехать на королевский бал? — спрашивали сестры, пока она причесывала их перед зеркалом.

— Ах, что вы, сестрицы! Вы смеетесь надо мной! Разве меня пустят во дворец в этом платье и в этих башмаках!

— Что правда, то правда. Вот была бы умора, если бы такая замарашка явилась на бал!

Другая на месте Золушки причесала бы сестриц как можно хуже. Но Золушка была добра: она причесала их как можно лучше.

За два дня до бала сестрицы от волнения перестали обедать и ужинать. Они ни на минуту не отходили от зеркала и разорвали больше дюжины шнурков, пытаясь потуже затянуть свои талии и сделаться потоньше и постройнее.

И вот наконец долгожданный день настал. Мачеха и сестры уехали.

Золушка долго смотрела им вслед, а когда их карета исчезла за поворотом, она закрыла лицо руками и горько заплакала.

Ее крестная, которая как раз в это время зашла навестить бедную девушку, застала ее в слезах.

— Что с тобой, дитя мое? — спросила она. Но Золушка так горько плакала, что даже не могла ответить.

— Тебе хотелось бы поехать на бал, не правда ли? — спросила крестная.

Она была фея — волшебница — и слышала не только то, что говорят, но и то, что думают.

— Правда, — сказала Золушка, всхлипывая.

— Что ж, будь только умницей, — сказала фея, — а уж я позабочусь о том, чтобы ты могла побывать сегодня во дворце. Сбегай-ка на огород да принеси мне оттуда большую тыкву!

Золушка побежала на огород, выбрала самую большую тыкву и принесла крестной. Ей очень хотелось спросить, каким образом простая тыква поможет ей попасть на королевский бал. но она не решилась.

А фея, не говоря ни слова, разрезала тыкву и вынула из нее всю мякоть. Потом она прикоснулась к ее желтой толстой корке своей волшебной палочкой, и пустая тыква сразу превратилась в прекрасную резную карету, позолоченную от крыши до колес.

Затем фея послала Золушку в кладовую за мышеловкой. В мышеловке оказалось полдюжины живых мышей.

Фея велела Золушке приоткрыть дверцу и выпустить на волю всех мышей по очереди, одну за другой. Едва только мышь выбегала из своей темницы, фея прикасалась к ней палочкой, и от этого прикосновения обыкновенная серая мышка сейчас же превращалась в серого, мышастого коня.

Не прошло и минуты, как перед Золушкой уже стояла великолепная упряжка из шести статных коней в серебряной сбруе.

Не хватало только кучера.

Заметив, что фея призадумалась, Золушка робко спросила:

— Что, если посмотреть, не попалась ли в крысоловку крыса? Может быть, она годится в кучера?

— Твоя правда, — сказала волшебница. — Поди посмотри.

Золушка принесла крысоловку, из которой выглядывали три большие крысы.

Фея выбрала одну из них, самую крупную и усатую, дотронулась до нее своей палочкой, и крыса сейчас же превратилась в толстого кучера с пышными усами, — таким усам позавидовал бы даже главный королевский кучер.

— А теперь, — сказала фея, — ступай в сад. Там за лейкой, на куче песка, ты найдешь шесть ящериц. Принеси-ка их сюда.

Не успела Золушка вытряхнуть ящериц из фартука, как фея превратила их в выездных лакеев, одетых в зеленые ливреи, украшенные золотым галуном.

Все шестеро проворно вскочили на запятки кареты с таким важным видом, словно всю свою жизнь служили выездными лакеями и никогда не были ящерицами…

— Ну вот, — сказала фея, — теперь у тебя есть свой выезд, и ты можешь, не теряя времени, ехать во дворец. Что, довольна ты?

— Очень! — сказала Золушка. — Но разве можно ехать на королевский бал в этом старом, испачканном золой платье?

Фея ничего не ответила. Она только слегка прикоснулась к Золушкиному платью своей волшебной палочкой, и старое платье превратилось в чудесный наряд из серебряной и золотой парчи, весь усыпанный драгоценными камнями.

Последним подарком феи были туфельки из чистейшего хрусталя, какие и не снились ни одной девушке.

Когда Золушка была уже совсем готова, фея усадила ее в карету и строго-настрого приказала возвратиться домой до полуночи.

— Если ты опоздаешь хоть на одну минутку, — сказала она. — твоя карета снова сделается тыквой, лошади — мышами, лакеи — ящерицами, а твой пышный наряд опять превратится в старенькое, залатанное платьице.

— Не беспокойтесь, я не опоздаю! — ответила Золушка и, не помня себя от радости, отправилась во дворец.

Принц, которому доложили, что на бал приехала прекрасная, но никому не известная принцесса, сам выбежал встречать ее. Он подал ей руку, помог выйти из кареты и повел в зал, где уже находились король с королевой и придворные.

Все сразу стихло. Скрипки замолкли. И музыканты, и гости невольно загляделись на незнакомую красавицу, которая приехала на бал позже всех.

“Ах, как она хороша!” — говорили шепотом кавалер кавалеру и дама даме.

Даже король, который был очень стар и больше дремал, чем смотрел по сторонам, и тот открыл глаза, поглядел на Золушку и сказал королеве вполголоса, что давно уже не видел такой обворожительной особы.

Придворные дамы были заняты только тем, что рассматривали ее платье и головной убор, чтобы завтра же заказать себе что-нибудь похожее, если только им удастся найти таких же искусных мастеров и такую же прекрасную ткань.

Принц усадил свою гостью на самое почетное место, а чуть только заиграла музыка, подошел к ней и пригласил на танец.

Она танцевала так легко и грациозно, что все залюбовались ею еще больше, чем прежде.

После танцев разносили угощение. Но принц ничего не мог есть — он не сводил глаз со своей дамы. А Золушка в это время разыскала своих сестер, подсела к ним и, сказав каждой несколько приятных слов, угостила их апельсинами и лимонами, которые поднес ей сам принц.

Это им очень польстило. Они и не ожидали такого внимания со стороны незнакомой принцессы.

Но вот, беседуя с ними, Золушка вдруг услышала, что дворцовые часы бьют одиннадцать часов и три четверти. Она встала, поклонилась всем и пошла к выходу так быстро, что никто не успел догнать ее.

Вернувшись из дворца, она еще сумела до приезда мачехи и сестер забежать к волшебнице и поблагодарить ее за счастливый вечер.

— Ах, если бы можно было и завтра поехать во дворец! — сказала она. — Принц так просил меня…

И она рассказала крестной обо всем, что было во дворце.

Едва только Золушка переступила порог и надела свой старый передник и деревянные башмаки, как в дверь постучали. Это вернулись с бала мачеха и сестры.

— Долго же вы, сестрицы, гостили нынче во дворце! — сказала Золушка, зевая и потягиваясь, словно только что проснулась.

— Ну, если бы ты была с нами на балу, ты бы тоже не стала торопиться домой, — сказала одна из сестер. — Там была одна принцесса, такая красавица, что и во сне лучше не увидишь! Мы ей, должно быть, очень понравились. Она подсела к нам и даже угостила апельсинами и лимонами.

— А как ее зовут? — спросила Золушка.

— Ну, этого никто не знает… — сказала старшая сестрица.

А младшая прибавила:

— Принц, кажется, готов отдать полжизни, чтобы только узнать, кто она такая. Золушка улыбнулась.

— Неужели эта принцесса и вправду так хороша? — спросила она. — Какие вы счастливые!.. Нельзя ли и мне хоть одним глазком посмотреть на нее? Ах, сестрица Жавотта, дайте мне на один вечер ваше желтое платье, которое вы носите дома каждый день!

— Этого только не хватало! — сказала Жавотта, пожимая плечами. Дать свое платье такой замарашке, как ты! Кажется, я еще не сошла с ума.

Золушка не ждала другого ответа и нисколько не огорчилась. В самом деле: что бы стала она делать, если бы Жавотта вдруг расщедрилась и вздумала одолжить ей свое платье!

На другой вечер сестры опять отправились во дворец — и Золушка тоже… На этот раз она была еще прекраснее и наряднее, чем накануне.

Принц не отходил от нее ни на минуту. Он был так приветлив, говорил такие приятные вещи, что Золушка забыла обо всем на свете, даже о том, что ей надо уехать вовремя, и спохватилась только тогда, когда часы стали бить полночь.

Она поднялась с места и убежала быстрее лани.

Принц бросился за ней, но ее и след простыл. Только на ступеньке лестницы лежала маленькая хрустальная туфелька. Принц бережно поднял ее и приказал расспросить привратников, не видел ли кто-нибудь из них, куда уехала прекрасная принцесса. Но никто никакой принцессы не видал. Правда, привратники заметили, что мимо них пробежала какая-то бедно одетая девушка, но она скорее была похожа на нищенку, чем на принцессу.

Тем временем Золушка, задыхаясь от усталости, прибежала домой. У нее не было больше ни кареты, ни лакеев. Ее бальный наряд снова превратился в старенькое, поношенное платьице, и от всего ее великолепия только и осталось, что маленькая хрустальная туфелька, точно такая же, как та, которую она потеряла на дворцовой лестнице.

Когда обе сестрицы вернулись домой, Золушка спросила у них, весело ли им было нынче на балу и приезжала ли опять во дворец вчерашняя красавица.

Сестры наперебой стали рассказывать, что принцесса и на этот раз была на балу, но убежала, чуть только часы начали бить двенадцать.

— Она так торопилась, что даже потеряла свой хрустальный башмачок, — сказала старшая сестрица.

— А принц поднял его и до конца бала не выпускал из рук, — сказала младшая.

— Должно быть, он по уши влюблен в эту красавицу, которая теряет на балах башмаки, — добавила мачеха.

И это была правда. Через несколько дней принц приказал объявить во всеуслышание, под звуки труб и фанфар, что девушка, которой придется впору хрустальная туфелька, станет его женой.

Разумеется, сначала туфельку стали мерить принцессам, потом герцогиням, потом придворным дамам, но все было напрасно: она была тесна и герцогиням, и принцессам, и придворным дамам.

Наконец очередь дошла и до сестер Золушки.

Ах, как старались обе сестрицы натянуть маленькую туфельку на свои большие ноги! Но она не лезла им даже на кончики пальцев. Золушка, которая с первого взгляда узнала свою туфельку, улыбаясь, смотрела на эти напрасные попытки.

— А ведь она, кажется, будет впору мне, — сказала Золушка.

Сестрицы так и залились злым смехом. Но придворный кавалер, который примерял туфельку, внимательно посмотрел на Золушку и, заметив, что она очень красива, сказал:

— Я получил приказание от принца примерить туфельку всем девушкам в городе. Позвольте вашу ножку, сударыня!

Он усадил Золушку в кресло и, надев хрустальную туфельку на ее маленькую ножку, сразу увидел, что больше примерять ему не придется: башмачок был точь-в-точь по ножке, а ножка — по башмачку.

Сестры замерли от удивления. Но еще больше удивились они, когда Золушка достала из кармана вторую хрустальную туфельку — совсем такую же, как первая, только на другую ногу — и надела, не говоря ни слова. В эту самую минуту дверь отворилась, и в комнату вошла фея — Золушкина крестная.

Она дотронулась своей волшебной палочкой до бедного платья Золушки, и оно стало еще пышнее и красивее, чем было накануне на балу.

Тут только обе сестрицы поняли, кто была та красавица, которую они видели во дворце. Они кинулись к ногам Золушки, чтобы вымолить себе прощение за все обиды, которые она вытерпела от них. Золушка простила сестер от всего сердца — ведь она была не только хороша собой, но и добра.

Ее отвезли во дворец к молодому принцу, который нашел, что она стала еще прелестнее, чем была прежде.

А через несколько дней сыграли веселую свадьбу.




Знаменитый дождь в Пьомбино

Однажды в Пьомбино дождем посыпались с неба конфеты. Конфеты падали большие, словно градины, но не белые, а разноцветные – красные, зеленые, голубые, фиолетовые. Один мальчик взял в рот зеленую конфету – просто так, чтобы попробовать, и обнаружил, что она мятная. А другой попробовал красную, и оказалось, что конфета земляничная.

– Да это настоящие конфеты! Самые настоящие! – обрадовались ребята и бросились набивать себе ими карманы. Но сколько ни собирали, конфет меньше не становилось – они по-прежнему дождем сыпались с неба.

Дождь этот шел недолго, и все же улицы в городе сплошь покрылись, словно ковром, душистыми конфетами, которые похрустывали под ногами, как мелкие льдинки. Ребята, возвращавшиеся из школы тоже успели наполнить сладостями свои портфели. И старушки несли домой узелки с конфетами.

Это был великолепный праздник!

До сих пор люди ждут, что с неба опять посыплются конфеты, но облако, из которого они сыпались дождем, больше не появлялось ни над Пьомбино ни над Турином и, вероятно, никогда не пройдет даже над Кремоной.




Свинья-копилка

Ну и игрушек было в детской! А высоко на шкафу стояла копилка — глиняная свинья. В спине у неё, конечно, была щель, и её ещё чуть-чуть расширили ножом, чтобы проходили и серебряные монеты, покрупнее. Таких в свинье лежало целых две, не считая мелких, — она была набита битком и даже не брякала больше, а уж дальше этого ни одной свинье с деньгами идти некуда! Стояла она на шкафу и смотрела на всё окружающее сверху вниз, — ей, ведь, ничего не стоило купить всё это: брюшко у неё было тугое, ну, а такое сознание удовлетворит хоть кого.

Все окружающие и имели это в виду, хоть и не говорили о том, — у них было о чём поговорить и без того. Ящик комода стоял полуоткрытым, и оттуда высунулась большая кукла. Она была уже не молода и с подклеенною шеей. Поглядев по сторонам, она сказала:

— Будем играть в людей, — и то, ведь, хорошо!

Поднялась возня, зашевелились даже картины на стенах, показывая, что и у них есть оборотная сторона, хотя вовсе не имели при этом в виду вступать с кем либо в спор.

Была полночь; в окна светил месяц, предлагая всем даровое освещение. Участвовать в игре были приглашены все, даже детская коляска, хотя она и принадлежала к более громоздкому, низшему сорту игрушек.

— Всяк хорош по своему! — говорила она. — Не всем же быть благородными, надо кому-нибудь и дело делать, — как говорится!

Свинья с деньгами одна только получила письменное приглашение: она стояла так высоко, что устное могло и не дойти до неё — думали игрушки. Она и теперь не ответила, что придёт, да и не пришла! Нет, уж если ей быть в компании, то пусть устроят так, чтобы она видела всё со своего места. Так и сделали.

Кукольный театр поставили прямо перед ней, — вся сцена была как на ладони. Начать хотели комедией, а потом имелось в виду общее угощение чаем и остроумная игра словами. С этого, впрочем, и началось. Лошадь-качалка заговорила о тренировке и о чистоте породы, детская коляска о железных дорогах и силе пара, — всё это было по их части, так кому же было и говорить об этом, как не им? Комнатные часы держались политики — тики-тики! Они знали, когда надо «ловить момент», но отставали, как говорили о них злые языки. Камышовая тросточка гордилась своим железным башмачком и серебряным колпачком; она была, ведь, обита и сверху, и снизу. На диване лежали две вышитые подушки, премиленькие и преглупенькие. И вот, началось представление.

Все сидели и смотрели; зрителей пригласили щёлкать, хлопать и грохотать в знак одобрения. Но хлыстик сейчас же заявил, что не «щёлкает» старухам, а только непросватанным барышням.

— А я так хлопаю всем! — сказал пистон.

«Где-нибудь да надо стоять!» думала плевальница.

У каждого были свои мысли!

Комедия не стоила медного гроша, но сыграна была блестяще. Все исполнители показывались публике только раскрашенною стороною; с оборотной на них не следовало и смотреть. Все играли отлично и совсем не на сцене: нитки были слишком длинны; зато исполнители и выдавались тем больше. Склеенная кукла так расчувствовалась, что совсем расклеилась, а свинья с деньгами ощутила в брюшке такое благодушие, что решилась сделать что-нибудь для одного из актёров — например, упомянуть его в своём завещании, как достойного быть погребённым вместе с нею, когда придёт время.

Все были в таком восторге, что отказались даже от чая и прямо перешли к игре словами, — это и называлось играть в людей, и отнюдь не в насмешку. Они, ведь, только играли, причём каждый думал лишь о самом себе, да о том, что подумает о нём свинья с деньгами. А свинья совсем задумалась о своём завещании и погребении: «Когда придёт время…» Увы! Оно приходит всегда раньше, чем ожидают, — бац! Свинья свалилась со шкафа и разбилась вдребезги; монетки так и запрыгали по полу. Маленькие вертелись волчками, крупные солидно катились вперёд. Особенно долго катилась одна, — ей очень хотелось людей посмотреть и себя показать. Ну, и отправилась гулять по белу свету; отправились и все остальные, а черепки свиньи бросили в помойное ведро. Но на шкафу, на другой же день, красовалась новая, такая же. У неё в желудке было ещё пусто, и она тоже не брякала — значит, была похожа на старую. Для начала и этого было довольно!




Сундук-самолёт

Жил-был купец, такой богач, что мог бы вымостить серебряными деньгами целую улицу, да ещё переулок в придачу; этого, однако, он не делал, — он знал, куда девать деньги, и уж если расходовал скиллинг, то наживал целый далер. Так вот какой был купец! Но вот, он умер, и все денежки достались его сыну.

Весело зажил сын купца: каждую ночь — в маскараде, пускал змеев из кредитных бумажек, а круги по воде вместо камешков червонцами. Не мудрено, что денежки прошли у него между пальцев, и под конец из всего наследства осталось только четыре скиллинга, а из платья — старый халат да пара туфель. Друзья и знать его больше не хотели, — им, ведь, даже неловко было теперь показаться с ним на улице — но один из них, человек добрый, прислал ему старый сундук с советом: укладываться! Отлично; одно горе — нечего ему было укладывать; он взял, да и уселся в сундук сам!

А сундук-то был не простой. Стоило нажать замок — и сундук взвивался в воздух. Купеческий сын так и сделал. Фьють! — сундук вылетел с ним в трубу и понёсся высоко-высоко, под самыми облаками — только дно потрескивало! Купеческий сын поэтому крепко побаивался, что вот-вот сундук разлетится вдребезги; славный прыжок пришлось бы тогда совершить ему! Боже упаси! Но вот, он прилетел в Турцию, зарыл свой сундук в лесу в кучу сухих листьев, а сам отправился в город, — тут ему нечего было стесняться своего наряда: в Турции все, ведь, ходят в халатах и туфлях. На улице встретилась ему кормилица с ребёнком, и он сказал ей:

— Послушай-ка, турецкая мамка! Что это за большой дворец тут, у самого города, ещё окна так высоко от земли?

— Тут живёт принцесса! — сказала кормилица. — Ей предсказано, что она будет несчастной, по милости своего жениха; вот к ней и не смеет являться никто, иначе как в присутствии самих короля с королевой.

— Спасибо! — сказал купеческий сын, пошёл обратно в лес, уселся в свой сундук, прилетел прямо на крышу дворца и влез к принцессе в окно.

Принцесса спала на диване, и была так хороша собою, что он не мог не поцеловать её. Она проснулась и очень испугалась, но купеческий сын сказал, что он — турецкий бог, прилетевший к ней по воздуху, и ей это очень понравилось.

Они уселись рядышком, и он стал рассказывать ей сказки об её глазах: это были два чудных, тёмных озера, в которых плавали русалочки-мысли — о её белом лбе: это была снежная гора, скрывавшая в себе чудные покои и картины; наконец, об аистах, которые приносят людям крошечных, миленьких деток.

Да, чудесные были сказки! А потом он посватался за принцессу, и она согласилась.

— Но вы должны прийти сюда в субботу! — сказала она ему. — Ко мне придут на чашку чая король с королевой! Они будут очень польщены тем, что я выхожу замуж за турецкого бога, но вы уж постарайтесь рассказать им сказку получше, — мои родители очень любят сказки. Но мамаша любит слушать что-нибудь поучительное и серьёзное, а папаша — весёлое, чтобы можно было посмеяться.

— Я и не принесу никакого свадебного подарка, кроме сказки! — сказал купеческий сын. С тем они и расстались; зато сама принцесса подарила ему на прощании саблю, всю выложенную червонцами, а их-то ему и не доставало.

Сейчас же полетел он, купил себе новый халат, а затем уселся в лесу сочинять сказку; надо, ведь, было сочинить её к субботе, а это не так-то просто, как кажется.

Но вот, сказка была готова, и настала суббота.

Король, королева и весь двор собрались к принцессе на чашку чая. Купеческого сына приняли, как нельзя лучше.

— Ну-ка, расскажите нам сказку! — сказала королева. — Только что-нибудь серьёзное, поучительное.

— Но чтобы и посмеяться можно было! — прибавил король.

— Хорошо! — отвечал купеческий сын и стал рассказывать.

Слушайте же хорошенько!

— Жила-была пачка серных спичек, очень гордых своим высоким происхождением: глава их семьи, то есть сосна, была одним из самых крупных и старейших деревьев в лесу. Теперь спички лежали на полке между огни́вом и старым железным котелком и рассказывали соседям о своём детстве.

— Да, хорошо нам жилось, когда мы были ещё зелёными веточками! — говорили они. — Каждое утро и каждый вечер у нас был бриллиантовый чай — роса, день-деньской светило на нас, в ясные дни, солнышко, а птички должны были рассказывать нам сказки! Мы отлично понимали, что принадлежим к богатой семье: лиственные деревья были одеты только летом, а у нас хватало средств и на зимнюю и на летнюю одежду. Но вот, явились раз дровосеки, и началась великая революция! Погибла и вся наша семья! Глава семьи — ствол получил после того место грот-мачты на великолепном корабле, который мог бы объехать кругом всего света, если б только захотел; ветви же разбрелись кто куда, а нам вот выпало на долю служить светочами для черни. Вот ради чего очутились на кухне такие важные господа, как мы!

— Ну, со мной не то было! — сказал котелок, рядом с которым лежали спички. — С самого моего появления на свет меня беспрестанно чистят, скребут и ставят на огонь. Я забочусь вообще о существенном и, говоря по правде, занимаю здесь в доме первое место. Единственное моё баловство — это вот лежать, после обеда, чистеньким на полке и вести приятную беседу с товарищами. Все мы вообще большие домоседы, если не считать ведра, которое бывает иногда во дворе; новости же нам приносит корзинка для провизии; она часто ходит на рынок, но у неё уж чересчур резкий язык. Послушать только, как она рассуждает о правительстве и о народе! На днях, слушая её, свалился от страха с полки и разбился в черепки старый горшок! Да, немножко легкомысленна она, скажу я вам!

— Уж больно ты разболтался! — сказало вдруг огни́во, и сталь так ударила по кремню, что посыпались искры. — Не устроить ли нам лучше вечеринку?

— Да, побеседуем о том, кто из нас всех важнее! — сказали спички.

— Нет, я не люблю говорить о самой себе, — сказала глиняная миска. — Будем просто вести беседу! Я начну и расскажу кое-что из жизни, что будет знакомо и понятно всем и каждому, а это, ведь, приятнее всего. Так вот: на берегу родного моря, под тенью буковых дерев…

— Чудесное начало! — сказали тарелки. — Вот это будет история как раз по нашему вкусу!

— Там, в одной мирной семье провела я свою молодость. Вся мебель была полированная, пол чисто вымыт, а занавески на окнах сменялись каждые две недели.

— Как вы интересно рассказываете! — сказала половая щетка. — В вашем рассказе так и слышна женщина, — чувствуется какая-то особая чистоплотность!

— Да, да! — сказало ведро и от удовольствия даже подпрыгнуло, плеснув на пол воду.

Глиняная миска продолжала свой рассказ, и конец был не хуже начала.

Тарелки загремели от восторга, а половая щётка достала из ящика с песком зелень петрушки и увенчала ею миску; она знала, что это раздосадует всех остальных, да к тому же подумала: «Если я увенчаю её сегодня, она увенчает меня завтра!»

— Теперь мы попляшем! — сказали угольные щипцы и пустились в пляс. Эх, ты, ну! как они вскидывали то одну, то другую ногу! Старая обивка на стуле, что стоял в углу, не выдержала такого зрелища и лопнула!

— А нас увенчают? — спросили щипцы, и их тоже увенчали.

— Всё это одна чернь! — думали спички.

Теперь была очередь за самоваром; он должен был спеть. Но самовар отговорился тем, что может петь лишь тогда, когда внутри его кипит, — он просто важничал и не хотел петь иначе, как стоя на столе у господ.

На окне лежало старое гусиное перо, которым обыкновенно писала служанка; в нём не было ничего замечательного, кроме разве того, что оно слишком глубоко было обмакнуто в чернильницу, но именно этим оно и гордилось!

— Что ж, если самовар не хочет петь, так и не надо! — сказало оно. — За окном висит в клетке соловей, — пусть он споёт! Положим, он не из учёных, но об этом мы сегодня говорить не будем.

— По-моему, это в высшей степени неприлично слушать какую-то пришлую птицу! — сказал большой медный чайник, кухонный певец и сводный брат самовара. — Разве это патриотично? Пусть посудит корзинка для провизии!

— Я просто из себя выхожу! — сказала корзинка. — Вы не поверите, до чего я выхожу из себя! Разве так следует проводить вечера? Неужели нельзя поставить дом на надлежащую ногу? Каждый бы тогда знал своё место, и я руководила бы всем! Тогда дело пошло бы совсем иначе!

— Давайте же шуметь! — закричали все.

Вдруг дверь отворилась, вошла служанка и — все присмирели, никто ни гу-гу; но не было ни единого горшка, который бы не мечтал про себя о своей знатности и о том, что он мог бы сделать. «Уж если бы взялся за дело я, пошло бы веселье!» — думал про себя каждый.

Служанка взяла спички и зажгла ими свечку. Боже ты мой, как они зафыркали и загорелись!

— Вот, теперь все видят, что мы здесь первые персоны! — думали они. — Какой от нас блеск, свет!

Тут они и сгорели.

— Чудесная сказка! — сказала королева. — Я точно сама посидела в кухне вместе со спичками! Да, ты достоин руки нашей дочери.

— Конечно! — сказал король. — Свадьба будет в понедельник!

Теперь они уже говорили ему «ты», — он, ведь, скоро должен был сделаться членом их семьи.

Итак, день свадьбы был объявлен, и вечером в городе зажгли иллюминацию, а в народ бросали пышки и крендели. Уличные мальчишки поднимались на цыпочки, чтобы поймать их, кричали «ура» и свистели в пальцы; великолепие было несказанное.

«Надо же и мне устроить что-нибудь!» — подумал купеческий сын, накупил ракет, хлопушек и проч., положил всё это в свой сундук и взвился на воздух.

Пиф, паф! Шш—пшш! Вот так трескотня пошла, вот так шипенье!

Турки подпрыгивали так, что туфли летели им через головы; никогда ещё не видывали они такого фейерверка. Теперь-то все поняли, что на принцессе женится сам турецкий бог.

Вернувшись в лес, купеческий сын подумал: «Надо пойти в город послушать, что там говорят обо мне!» И немудрено, что ему захотелось узнать это.

Ну, и рассказов же ходило по городу! К кому он ни обращался, всякий, оказывалось, видел и рассказывал о виденном по-своему, но все в один голос говорили, что это было дивное зрелище.

— Я видел самого турецкого бога! — говорил один. — Глаза у него, что твои звёзды, а борода, что пена морская!

— Он летел в огненном плаще! — рассказывал другой. — А из складок выглядывали прелестнейшие ангельчики.

Да, много чудес рассказали ему, а на другой день должна была состояться и свадьба.

Пошёл он назад в лес, чтобы опять сесть в свой сундук, да куда же он девался? Сгорел! Купеческий сын заронил в него искру от фейерверка, сундук тлел, тлел да и вспыхнул; теперь от него оставалась одна зола. Так и нельзя было купеческому сыну опять прилететь к своей невесте.

А она весь день стояла на крыше, дожидаясь его, да ждёт и до сих пор! Он же ходит по белу свету и рассказывает сказки, только уж не такие весёлые, как была его первая сказка о серных спичках!




Старый уличный фонарь

Слыхали вы историю про старый уличный фонарь? Она не то чтобы так уж занятна, но послушать ее разок не мешает. Так вот, жил-был этакий почтенный старый уличный фонарь; он честно служил много-много лет и наконец должен был выйти в отставку.

Последний вечер висел фонарь на своем столбе, освещая улицу, и на душе у него было как у старой балерины, которая в последний раз выступает на сцене и знает, что завтра будет всеми забыта в своей каморке.

Завтрашний день страшил старого служаку: он должен был впервые явиться в ратушу и предстать перед «тридцатью шестью отцами города», которые решат, годен он еще к службе или нет. Возможно, его еще отправят освещать какой-нибудь мост или пошлют в провинцию на какую-нибудь фабрику, а возможно, просто сдадут в переплавку, и тогда из него может получиться что угодно. И вот его мучила мысль: сохранит ли он воспоминание о том, что был когда-то уличным фонарем. Так или иначе, он знал, что ему в любом случае придется расстаться с ночным сторожем и его женой, которые стали для него все равно что родная семья. Оба они — и фонарь и сторож — поступили на службу одновременно. Жена сторожа тогда высоко метила и, проходя мимо фонаря, удостаивала его взглядом только по вечерам, а днем никогда. В последние же годы, когда все трое — и сторож, и его жена, и фонарь — состарились, она тоже стала ухаживать за фонарем, чистить лампу и наливать в нее ворвань. Честные люди были эти старики, ни разу не обделили фонарь ни на капельку.

Итак, светил он на улице последний вечер, а поутру должен был отправиться в ратушу. Мрачные эти мысли не давали ему покоя, и не мудрено, что и горел он неважно. Впрочем, мелькали у него и другие мысли; он многое видел, на многое довелось ему пролить свет, быть может, он не уступал в этом всем «тридцати шести отцам города». Но он молчал и об этом. Он ведь был почтенный старый фонарь и не хотел никого обижать, а уж свое начальство тем более.

А между тем многое вспоминалось ему, и время от времени пламя его вспыхивало как бы от таких примерно мыслей:

«Да, и обо мне кто-нибудь вспомнит! Вот хоть бы тот красивый юноша… Много лет прошло с тех пор. Он подошел ко мне с письмом в руках. Письмо было на розовой бумаге, тонкой-претонкой, с золотым обрезом, и написано изящным женским почерком. Он прочел его дважды, поцеловал и поднял на меня сияющие глаза. «Я самый счастливый человек на свете!» — говорили они. Да, только он да я знали, что написала в своем первом письме его любимая.

Помню я и другие глаза… Удивительно, как перескакивают мысли! По нашей улице двигалась пышная похоронная процессия. На обитой бархатом повозке везли в гробу молодую прекрасную женщину. Сколько было венков и цветов! А факелов горело столько, что они совсем затмили мой свет. Тротуары были заполнены людьми, провожавшими гроб. Но когда факелы скрылись из виду, я огляделся и увидел человека, который стоял у моего столба и плакал. — Никогда мне не забыть взгляда его скорбных глаз, смотревших на меня!»

И много о чем еще вспоминал старый уличный фонарь в этот последний вечер. Часовой, сменяющийся с поста, тот хоть знает, кто заступит его место, и может перекинуться со своим товарищем несколькими словами. А фонарь не знал, кто придет ему на смену, и не мог рассказать ни о дожде и непогоде, ни о том, как месяц освещает тротуар и с какой стороны дует ветер.

В это-то время на мостик через водосточную канаву и явились три кандидата на освобождающееся место, полагавшие, что назначение на должность зависит от самого фонаря. Первым была селедочная головка, светящаяся в темноте; она полагала, что ее появление на столбе значительно сократит расход ворвани. Вторым была гнилушка, которая тоже светилась и, по ее словам, даже ярче, чем вяленая треска; к тому же она считала себя последним остатком всего леса. Третьим кандидатом был светлячок; откуда он взялся, фонарь никак не мог взять в толк, но тем не менее светлячок был тут и тоже светился, хотя селедочная головка и гнилушка клятвенно уверяли, что он светит только временами, а потому не в счет.

Старый фонарь сказал, что ни один из них не светит настолько ярко, чтобы служить уличным фонарем, но ему, конечно, не поверили. А узнав, что назначение на должность зависит вовсе не от него, все трое выразили глубокое удовлетворение — он ведь слишком стар, чтобы сделать верный выбор.

В это время из-за угла налетел ветер и шепнул фонарю под колпак:

— Что такое? Говорят, ты уходишь завтра в отставку? И я вижу тебя здесь в последний раз? Ну, так вот тебе от меня подарок. Я проветрю твою черепную коробку, и ты будешь не только ясно и отчетливо помнить все, что видел и слышал сам, но и видеть как наяву все, что будут рассказывать или читать при тебе. Вот какая у тебя будет свежая голова!

— Не знаю, как тебя и благодарить! — сказал старый фонарь. — Лишь бы не попасть в переплавку!

— До этого еще далеко, — отвечал ветер. — Ну, сейчас я проветрю твою память. Если бы ты получил много таких подарков, у тебя была бы приятная старость.

— Лишь бы не попасть в переплавку! — повторил фонарь. — Или, может, ты и в этом случае сохранишь мне память? — Будь же благоразумен, старый фонарь! — сказал ветер и дунул.

В эту минуту выглянул месяц.

— А вы что подарите? — спросил ветер.

— Ничего, — ответил месяц. — Я ведь на ущербе, к тому же фонари никогда не светят за меня, всегда я за них.

И месяц опять спрятался за тучи — он не хотел, чтобы ему надоедали. Вдруг на железный колпак фонаря капнула капля. Казалось, она скати-

лась с крыши, но капля сказала, что упала из серых туч, и тоже — как подарок, пожалуй даже самый лучший.

— Я проточу тебя, — сказала капля, — так что ты получишь способность в любую ночь, когда только пожелаешь, обратиться в ржавчину и рассыпаться прахом.

Фонарю этот подарок показался плохим, ветру — тоже.

— Кто даст больше? Кто даст больше? — зашумел он что было сил.

И в ту же минуту с неба скатилась звезда, оставив за собой длинный светящийся след.

— Что это? — вскрикнула селедочная головка. — Никак, звезда с неба упала? И кажется, прямо на фонарь. Ну, если этой должности домогаются столь высокопоставленные особы, нам остается только откланяться и убраться восвояси.

Так все трое и сделали. А старый фонарь вдруг вспыхнул особенно ярко.

— Вот это чудесный подарок! — сказал он. — Я всегда так любовался ясными звездами, их дивным светом! Сам я никогда не мог светить, как они, хотя стремился к этому всем сердцем. И вот они заметили меня, жалкий старый фонарь, и послали мне в подарок одну из своих сестриц. Они одарили меня способностью показывать тем, кого я люблю, все, что я помню и вижу сам. Вот это поистине удовольствие! А то и радость не в радость, если нельзя поделиться ею с другими.

— Почтенная мысль, — сказал ветер. — Но ты, верно, не знаешь, что к этому дару полагается восковая свеча. Ты никому ничего не сможешь показать, если в тебе не будет гореть восковая свеча. Вот о чем не подумали звезды. И тебя, и все то, что светится, они принимают за восковые свечи. Ну, а теперь я устал, пора улечься, — сказал ветер и улегся.

На другое утро… нет, через день мы лучше перескачем — на следующий вечер фонарь лежал в кресле, и у кого же? У старого ночного сторожа. За свою долгую верную службу старик попросил у «тридцати шести отцов города» старый уличный фонарь. Те посмеялись над ним, но фонарь отдали. И вот теперь фонарь лежал в кресле возле теплой печи и, казалось, будто вырос от этого — он занимал чуть ли не все кресло. Старички уже сидели за ужином и ласково поглядывали на старый фонарь: они охотно посадили бы его с собой хоть за стол.

Правда, жили они в подвале, на несколько локтей под землей, и чтобы попасть в их каморку, надо было пройти через вымощенную кирпичом прихожую, зато в самой каморке было тепло и уютно. Двери были обиты по краям войлоком, кровать пряталась за пологом, на окнах висели занавески, а на подоконниках стояли два диковинных цветочных горшка. Их привез матрос Христиан не то из Ост-Индии, не то из Вест-Индии. Это были глиняные слоны с углублением на месте спины, в которое насыпалась земля. В одном слоне рос чудесный лук-порей — это был огород старичков, в другом пышно цвела герань — это был их сад. На стене висела большая масляная картина, изображающая Венский конгресс, на котором присутствовали разом все императоры и короли. Старинные часы с тяжелыми свинцовыми гирями тикали без умолку и вечно убегали вперед, но это было лучше, чем если бы они отставали, говорили старички.

Итак, сейчас они ужинали, а старый уличный фонарь лежал, как сказано выше, в кресле возле теплой печки, и ему казалось, будто весь мир перевернулся вверх дном. Но вот старик сторож взглянул на него и стал припоминать все, что им довелось пережить вместе в дождь и в непогоду, в ясные, короткие летние ночи и в снежные метели, когда так и тянет в подвальчик, — и старый фонарь словно очнулся и увидел все это как наяву.

Да, славно его проветрил ветер!

Старички были люди работящие и любознательные, ни один час не пропадал у них зря. По воскресеньям после обеда на столе появлялась какая-нибудь книга, чаще всего описание путешествия, и старик читал вслух про Африку, про ее огромные леса и диких слонов, которые бродят на воле. Старушка слушала и поглядывала на глиняных слонов, служивших цветочными горшками.

— Воображаю! — приговаривала она.

А фонарю так хотелось, чтобы в нем горела восковая свеча, — тогда старушка, как и он сам, наяву увидела бы все: и высокие деревья с переплетающимися густыми ветвями, и голых черных людей на лошадях, и целые стада слонов, утаптывающих толстыми ногами тростник и кустарник.

— Что проку в моих способностях, если нет восковой свечи? — вздыхал фонарь. — У стариков только ворвань да сальные свечи, а этого мало.

Но вот в подвале оказалась целая куча восковых огарков. Длинные шли на освещение, а короткими старушка вощила нить, когда шила. Восковые свечи теперь у стариков были, но им и в голову не приходило вставить хоть один огарок в фонарь.

— Ну, вот и стою я тут со всеми моими редкими способностями, — говорил фонарь. — Внутри у меня целое богатство, а я не могу им поделиться! Ах, вы не знаете, что я могу превратить эти белые стены в чудесную обивку, в густые леса, во все, чего вы пожелаете!.. Ах, вы не знаете!

Фонарь, всегда вычищенный и опрятный, стоял в углу, на самом видном месте. Люди, правда, называли его старым хламом, но старики пропускали такие слова мимо ушей — они любили старый фонарь.

Однажды, в день рождения старого сторожа, старушка подошла к фонарю, улыбнулась и сказала:

— Сейчас мы зажжем в его честь иллюминацию!

Фонарь так и задребезжал колпаком от радости. «Наконец-то их осенило!» — подумал он.

Но досталась ему опять ворвань, а не восковая свеча. Он горел весь вечер и знал теперь, что дар звезд — чудеснейший дар — так и не пригодится ему в этой жизни.

И вот пригрезилось фонарю — с такими способностями не мудрено и грезить, — будто старики умерли, а сам он попал в переплавку. И страшно ему, как в тот раз, когда предстояло явиться в ратушу на смотр к «тридцати шести отцам города». И хотя он обладает способностью по своему желанию рассыпаться ржавчиной и прахом, он этого не сделал, а попал в плавильную печь и превратился в чудесный железный подсвечник в виде ангела с букетом в руке. В букет вставили восковую свечу, и подсвечник занял свое место на зеленом сукне письменного стола. Комната очень уютна; все полки заставлены книгами, стены увешаны великолепными картинами. Здесь живет поэт, и все, о чем он думает и пишет, развертывается перед ним, как в панораме. Комната становится то дремучим темным лесом, то озаренными солнцем лугами, по которым расхаживает аист, то палубой корабля, плывущего по бурному морю…

— Ах, какие способности скрыты во мне! — сказал старый фонарь, очнувшись от грез. — Право, мне даже хочется попасть в переплавку. Впрочем, нет! Пока живы старички — не надо. Они любят меня таким, какой я есть, я для них все равно что сын родной. Они чистят меня, заливают ворванью, и мне здесь не хуже, чем всем этим высокопоставленным особам на конгрессе.

С тех пор старый уличный фонарь обрел душевное спокойствие — и он его заслужил.




Стойкий оловянный солдатик

Было когда-то на свете двадцать пять оловянных солдатиков, все братья, потому что родились от старой оловянной ложки. Ружье на плече, смотрят прямо перед собой, а мундир-то какой великолепный — красный с синим! Лежали они в коробке, и когда крышку сняли, первое, что они услышали, было:

— Ой, оловянные солдатики!

Это закричал маленький мальчик и захлопал в ладоши. Их подарили ему на день рождения, и он сейчас же расставил их на столе.

Все солдатики оказались совершенно одинаковые, и только один-единственный был немножко не такой, как все: у него была только одна нога, потому что отливали его последним, и олова не хватило. Но и на одной ноге он стоял так же твердо, как остальные на двух, и вот с ним-то и приключится замечательная история.

На столе, где очутились солдатики, стояло много других игрушек, но самым приметным был красивый дворец из картона. Сквозь маленькие окна можно было заглянуть прямо в залы. Перед дворцом, вокруг маленького зеркальца, которое изображало озеро, стояли деревца, а по озеру плавали восковые лебеди и гляделись в него.

Все это было куда как мило, но милее всего была девушка, стоявшая в дверях замка. Она тоже была вырезана из бумаги, но юбочка на ней была из тончайшего батиста; через плечо у нее шла узенькая голубая ленточка, будто шарф, а на груди сверкала блестка не меньше головы самой девушки. Девушка стояла на одной ноге, вытянув перед собой руки, — она была танцовщица, — а другую вскинула так высоко, что оловянный солдатик и не видел ее, а потому решил, что она тоже одноногая, как и он.

«Вот бы мне такую жену! — подумал он. — Только она, видать, из знатных, живет во дворце, а у меня всего-то и есть, что коробка, да и то нас в ней целых двадцать пять солдат, не место ей там! Но познакомиться можно!»

И он притаился за табакеркой, которая стояла тут же на столе. Отсюда он отлично видел прелестную танцовщицу.

Вечером всех остальных оловянных солдатиков, кроме него одного, водворили в коробку, и люди в доме легли спать. А игрушки сами стали играть — и в гости, и в войну, и в бал. Оловянные солдатики ворошились в коробке — ведь им тоже хотелось играть, — да не могли поднять крышку. Щелкунчик кувыркался, грифель плясал по доске. Поднялся такой шум и гам, что канарейка проснулась да как засвистит, и не просто, а стихами! Не трогались с места только оловянный солдатик да танцовщица. Она по-прежнему стояла на одном носке, протянув руки вперед, а он браво стоял на своей единственной ноге и не сводил с нее глаз.
Вот пробило двенадцать, и — щелк! — крышка табакерки отскочила, только в ней оказался не табак, нет, а маленький черный тролль. Табакерка-то была с фокусом.

— Оловянный солдатик, — сказал тролль, — не смотри куда не надо!

Но оловянный солдатик сделал вид, будто не слышит.

— Ну погоди же, вот наступит утро! — сказал тролль.

И наступило утро; встали дети, и оловянного солдатика поставили на подоконник. Вдруг, по милости ли тролля, или от сквозняка, окно как распахнется, и солдатик как полетит вниз головой с третьего этажа! Это был ужасный полет. Солдатик взбросил негу в воздух, воткнулся каской и штыком между камнями мостовой, да так и застрял вниз головой.

Мальчик и служанка сейчас же выбежали искать его, но никак не могли увидеть, хотя чуть не наступали на него ногами. Крикни он им: «Я тут!» — они, наверное, и нашли бы его, да только не пристало солдату кричать во все горло — ведь на нем был мундир.

Начал накрапывать дождь, капли падали все чаще, и наконец хлынул настоящий ливень. Когда он кончился, пришли двое уличных мальчишек.

— Гляди-ка! — сказал один. — Вон оловянный солдатик! Давай отправим его в плаванье!

И они сделали из газетной бумаги кораблик, посадили в него оловянного солдатика, и он поплыл по водосточной канаве. Мальчишки бежали рядом и хлопали в ладоши. Батюшки, какие волны ходили по канаве, какое стремительное было течение! Еще бы, после такого ливня!

Кораблик бросало то вверх, то вниз и вертело так, что оловянный солдатик весь дрожал, но он держался стойко — ружье на плече, голова прямо, грудь вперед.
Вдруг кораблик нырнул под длинные мостки через канаву. Стало так темно, будто солдатик опять попал в коробку.

«Куда меня несет? — думал он. — Да, да, все это проделки тролля! Ах, если бы со мною в лодке сидела та барышня, тогда будь хоть вдвое темнее, и то ничего!»
Тут появилась большая водяная крыса, жившая под мостками.

— Паспорт есть? — Спросила она. — Предъяви паспорт!

Но оловянный солдатик как воды в рот набрал и только еще крепче сжимал ружье. Кораблик несло все вперед и вперед, а крыса плыла за ним вдогонку. У! Как скрежетала она зубами, как кричала плывущим навстречу щепкам и соломинам:

— Держите его! Держите! Он не уплатил пошлины! Он беспаспортный!
Но течение становилось все сильнее и сильнее, и оловянный солдатик уже видел впереди свет, как вдруг раздался такой шум, что испугался бы любой храбрец. Представьте себе, у конца мостика водосточная канава впадала в большой канал. Для солдатика это было так же опасно, как для нас нестись в лодке к большому водопаду.

Вот канал уже совсем близко, остановиться невозможно. Кораблик вынесло из-под мостка, бедняга держался, как только мог, и даже глазом не моргнул. Кораблик развернуло три, четыре раза, залило водой до краев, и он стал тонуть.
Солдатик оказался по шею в воде, а кораблик погружался все глубже и глубже, бумага размокала. Вот вода покрыла солдатика с головой, и тут он подумал о прелестной маленькой танцовщице — не видать ему ее больше. В ушах у него зазвучало:

Вперед стремись, воитель,
Тебя настигнет смерть!

Тут бумага окончательно расползлась, и солдатик пошел ко дну, но в ту же минуту его проглотила большая рыба.

Ах, как темно было внутри, еще хуже, чем под мостком через водосточную канаву, да еще и тесно в придачу! Но оловянный солдатик не потерял мужества и лежал растянувшись во весь рост, не выпуская из рук ружья…

Рыба заходила кругами, стала выделывать самые диковинные скачки. Вдруг она замерла, в нее точно молния ударила. Блеснул свет, и кто-то крикнул:

«Оловянный солдатик!» Оказывается, рыбу поймали, привезли на рынок, продали, принесли на кухню, и кухарка распорола ей брюхо большим ножом.

Затем кухарка взяла солдатика двумя пальцами за поясницу и принесла в комнату. Всем хотелось посмотреть на такого замечательного человечка — еще бы, он проделал путешествие в брюхе рыбы! Но оловянный солдатик ничуть не загордился. Его поставили на стол, и — каких только чудес не бывает на свете! — он оказался в той же самой комнате, увидал тех же детей, на столе стояли те же игрушки и чудесный дворец с прелестной маленькой танцовщицей. Она по-прежнему стояла на одной ноге, высоко вскинув другую, — она тоже была стойкая. Солдатик был тронут и чуть не заплакал оловянными слезами, но это было бы не пригоже. Он смотрел на нее, она на него, но они не сказали друг другу ни слова.

Вдруг один из малышей схватил оловянного солдатика и швырнул в печку, хотя солдатик ничем не провинился. Это, конечно, подстроил тролль, что сидел в табакерке.

Оловянный солдатик стоял в пламени, его охватил ужасный жар, но был ли то огонь или любовь — он не знал. Краска с него совсем сошла, никто не мог бы сказать, отчего — от путешествия или от горя. Он смотрел на маленькую танцовщицу, она на него, и он чувствовал, что тает, но по-прежнему держался стойко, не выпуская из рук ружья. Вдруг дверь в комнату распахнулась, танцовщицу подхватило ветром, и она, как сильфида, порхнула прямо в печку к оловянному солдатику, вспыхнула разом — и нет ее. А оловянный солдатик стаял в комочек, и наутро горничная, выгребая золу, нашла вместо солдатика оловянное сердечко. А от танцовщицы осталась одна только блестка, и была она обгорелая и черная, словно уголь.




Соломинка, уголь и боб

Жила-была одна старушка, старая-престарая. Восемьдесят лет ей было. Пошла старушка на огород, собрала целое блюдо бобов и решила их сварить. “Вот, — думает, — сварю бобы и пообедаю”.

Растопила она печь и, чтобы огонь разгорелся получше, подбросила в топку пучок соломы. А потом стала сыпать в горшок бобы.

Вот тут-то всё и началось.

Когда сыпала она бобы в горшок, один боб взял да и упал на пол.

Упал и лежит рядом с соломинкой.

И сюда же, на пол, выскочил из печки раскалённый уголёк.

Вот соломинка и говорит:

— Милые друзья, откуда вы здесь?

— Я, — отвечает уголёк, — из печки. Если бы, — говорит, — я оттуда не выскочил, я бы пропал: пришлось бы мне сгореть и рассыпаться золой.

А боб говорит:

— И мне посчастливилось, что я сюда упал. А то пришлось бы мне, как и другим моим приятелям-бобам, в кашу развариться.

А соломинка говорит:

— И я рада, что в печку не попала, а здесь лежу.

— Ну, а что же мы теперь делать будем? — спрашивает уголёк.

— Я думаю, — сказал боб, — вот что. Пойдёмте-ка путешествовать.

— Пойдём, пойдём! — сказали уголёк и соломинка.

И пошли они вместе — боб, соломинка и уголёк — путешествовать. Долго шли и пришли к ручейку.

Ручеёк маленький, узенький, а перебраться через него трудно — мостика нет. Как тут быть?

Подумала соломинка и говорит:

— Мы вот что сделаем: я перекинусь с бережка на бережок, а вы по мне переправитесь, как по мосту.

Так они и сделали. Перекинулась соломинка с берега на берег, и первым побежал по ней уголёк. Бежит, как по мосту. Добежал до середины, слышит — плещет внизу вода. Стало ему страшно, остановился он и кричит:

— Боюсь воды, боюсь воды!

А пока он стоял и кричал, соломинка от него загорелась, распалась на две части и полетела в ручей. Уголёк тоже упал в воду, зашипел:

“Тону, спасите!” — и пошёл ко дну.

А боб осторожней был — он на берегу остался. Остался на берегу и давай смеяться над угольком и соломинкой.

Смеялся он, смеялся да и лопнул от смеха.

Плохо бы ему пришлось, но, на его счастье, сидел на берегу бродячий портной. Достал портной нитки и сшил обе половинки боба.

А так как у портного белых ниток с собой не было, зашил он боб чёрной ниткой. С тех пор у всех бобов чёрный шов посредине.




Собака, которая не умела лаять

Жила-была однажды собака, которая не умела лаять. Ни лаять, ни мяукать, ни мычать, ни ржать – никак не умела разговаривать! Это была самая обыкновенная маленькая собака. И. никто не знал, откуда она взялась в этом селе, где прежде никто никогда не видел ни одной собаки. И уж, понятное дело, сама она даже не подозревала, что не умеет лаять. Но вот кто-то спросил ее:

– А почему, интересно, ты никогда не лаешь?

– Лаять?… А как это? Я ведь не здешняя, я не умею…

– Вот чудачка! Разве ты не знаешь, что все собаки лают?

– Зачем?

– Не зачем, а потому. Потому что они собаки! Лают на прохожих, на подозрительных кошек, на луну. Лают, когда довольны жизнью, когда нервничают или злятся. Лают чаще всего днем, но, случается, и ночью.

– Очень возможно, но я…

– А ты что за птица такая особенная? Или хочешь, чтоб о тебе написали в газетах?

Собака не знала, что и отвечать. Она не умела лаять и не знала, как этому научиться.

– А ты делай, как я, – из жалости посоветовал какой-то петушок. И он несколько раз прокричал свое звонкое «ку-ка-ре-ку!».

– По-моему, это совсем непросто, – заметила собака.

– Да что ты! Очень даже просто! Послушай еще и обрати внимание на мой клюв. Короче, смотри и подражай!

И петушок еще раз пропел «ку-ка-ре-ку!».

Собака попробовала повторить, но у нее получилось только какое-то жалкое «кхе-кхе», и курицы, испугавшись, бросились врассыпную.

– Ничего, – успокоил собаку петушок, – для первого раза очень даже неплохо. А теперь повтори. Ну! Собака еще раз попыталась покукарекать, но у нее опять ничего не вышло. И тогда она стала потихоньку тренироваться изо дня в день, иногда уходила в лес – там совсем никто не мешал и можно было кукарекать сколько угодно.

Но вот однажды утром в лесу ей удалось выкрикнуть «ку-ка-ре-ку!» так хорошо, так звонко и красиво, что лиса, услышав этот петушиный клич, подумала: «Наконец-то петенька собрался навестить меня! Надо скорей поблагодарить его за визит…» И поспешила ему навстречу, не забыв при этом захватить нож, вилку и салфетку, потому что для лисы, как известно, нет блюда лакомее, чем хороший петушок. Можете себе представить, как огорчилась она, когда вместо петушка увидела собаку, которая сидела по-щенячьи на своем хвосте и одно за другим испускала громкие «ку-ка-ре-ку!».

– Ах, – воскликнула лиса, – так, чего доброго, и в ловушку можно попасть!

– В ловушку?

– Ну да! Я подумала, что ты нарочно притворилась петушком, заблудившимся в лесу, чтобы поймать меня. Хорошо еще, что я тебя вовремя заметила. Но это нечестная охота! Собаки обычно лают, предупреждая, что приближаются охотники.

– Уверяю тебя… Я совсем не собиралась охотиться. Я пришла сюда только поупражняться.

– Поупражняться? В чем?

– Я учусь лаять. И уже почти научилась. Послушай, как у меня хорошо получается.

И она снова звонко пропела «ку-ка-ре-ку!».

Лиса так хохотала, что чуть не лопнула. Она каталась по земле, хватаясь за живот, и никак не могла остановиться. Наша собака ужасно обиделась, что над нею смеются, – ведь она так старалась! Поджав хвост и чуть не плача, побрела она домой. Но тут встретилась ей кукушка. Увидела она печальную собаку и пожалела ее:

– Что случилось с тобой?

– Ничего..

– Отчего же ты такая грустная?

– Эх… Так вот и так… Все оттого, что не умею лаять. И никто не может научить меня.

– Ну если дело только за этим, я научу тебя в два счета! Послушай хорошенько, как я пою, и повтори точно так же: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку!» Поняла?

– Вроде не так уж и трудно…

– Да совсем просто! Я с самого детства умею куковать. Попробуй: «Ку-ку, ку-ку…»

– Ку… – попробовала собака, – ку…

Она повторяла это «ку-ку!» еще много раз и в этот день, и на следующий. И через неделю стала уже совсем неплохо куковать. Она была очень довольна собой и думала: «Наконец-то, наконец-то я начинаю по-настоящему лаять! Теперь уж никто не станет смеяться надо мной».

Как раз в эти дни начался охотничий сезон. В лесу появилось много охотников, в том числе и таких, которые стреляют куда попало и в кого попало. Могут выстрелить даже в соловья, если услышат его. И вот идет один такой охотник по лесу и слышит в кустах: «Ку-ку… ку-ку…» Он поднимает ружье, целится и – бух! бах! – стреляет.

Пули, по счастью, не задели собаку. Пролетели и просвистели над самым ухом. Но собака испугалась и пустилась наутек. Она очень удивилась: «Наверное, этот охотник сошел с ума, если стреляет даже в собаку, которая лает…»

А охотник тем временем искал свою добычу. Он был уверен, что попал в цель.

«Наверное, птицу утащила эта собака, которая выскочила вдруг откуда-то», – подумал он.

И, чтобы отвести душу, выстрелил в мышонка, выглянувшего из своей норки, но не попал и в него.

А собака бежала, бежала…

Первый конец

Бежала, бежала собака и оказалась на лугу, где спокойно паслась корова.

– Куда так спешишь?

– Сама не знаю…

– Ну так остановись. Здесь прекрасная трава.

– Эх, если б в траве было дело…

– Ты что – нездорова?

– Хуже. Я не умею лаять!

– Но ведь это самое простое, что только может быть на свете! Послушай меня: «Му-у! Му-у! Му-у!…» Разве некрасиво?

– Неплохо. Но я не уверена, что это как раз то, что мне надо. Ты ведь корова…

– Разумеется, я корова.

– А я – нет. Я собака.

– Разумеется, ты собака. Ну и что? Что тебе мешает выучить мой язык?

– А знаешь, это мысль! Превосходная мысль!

– Какая?

– Да вот эта, которая только что пришла мне в голову. Я выучу языки всех животных и буду выступать в цирке. Все будут аплодировать мне, я разбогатею и выйду замуж за сына короля. Короля собак, разумеется.

– Молодец, ты очень хорошо придумала это! Ну, так за работу. Слушай внимательно: «Му-у… Му-у… Му-у-…»

– Му-у… – промычала собака.

Это была собака, которая не умела лаять, зато обладала большими способностями к языкам.

Второй конец

Бежала, бежала собака… И встретился ей крестьянин.

– Куда так несешься?

– Сама не знаю…

– Тогда идем со мной. Мне как раз нужна собака – курятник сторожить.

– Я бы пошла к вам, но только вот лаять не умею.

– Тем лучше. Собаки, которые лают, только помогают ворам удирать. А тебя они не услышат, подойдут поближе, тут ты их схватишь, укусишь как следует, и они получат по заслугам.

– Согласна! – ответила собака-

Так и случилось, что собака, которая не умела лаять, нашла наконец себе занятие, цепь и миску с костями – раз и навсегда, на всю жизнь.

Третий конец

Бежала, бежала собака… И вдруг остановилась. Какой странный голос она услышала. «Гав-гав! – говорил кто-то. – Гав-гав!»

«Что-то очень родное и знакомое, – подумала собака. – Хотя никак не могу понять, что это за животное говорит».

– Жираф! может быть? Нет, наверное, крокодил. Это злое животное – крокодил… Надо быть осторожнее.

Прячась за кустами, собака двинулась туда, откуда доносилось это «гав-гав!», от которого, бог знает почему, так сильно забилось ее сердце.

– Гав-гав!

– Вот так раз – собака!

Да, да! Причем это оказалась собака того самого охотника, который недавно стрелял, услышав кукование.

– Привет, собака!

– Привет, собака!

– Что это за звуки ты издаешь?

– Звуки? Да будет тебе известно, что это не просто звуки, а лай.

– Лай? Ты умеешь лаять?

– Вполне естественно. Не стану же я трубить, как слон, или рычать, как лев.

– Тогда научи меня!

– А ты разве не умеешь лаять?

– Нет…

– Слушай внимательно! Это делается так: «Гав гав!.»

– Гав, гав! – сразу же залаяла собака. И подумала про себя, радостная и счастливая: «Наконец-то я нашла хорошего учителя!»




Сказка о рыбаке и его жене

Жил-был когда-то рыбак со своею женой. Жили они вместе в бедной избушке, у самого моря. Рыбак выходил каждый день к берегу моря и ловил рыбу, — так он и жил, что всё рыбу ловил.

Вот сидел он однажды с удочкой и все глядел на зеркальную воду; сидел он и сидел. Вдруг опустилась удочка на дно, глубоко-глубоко; стал он ее вытаскивать и вытащил большую камбалу-рыбу. И говорит ему камбала-рыба:

— Послушай, рыбак, прошу я тебя, отпусти меня в море! Не рыба я камбала, а очарованный принц. Ну, что тебе будет пользы в том, что ты меня съешь? Не по вкусу придусь я тебе. Отпусти меня в море, чтоб снова мне плавать.

— Ну, — говорит рыбак, — чего меня уговаривать? Камбалу, что умеет говорить человечьим голосом, я и так отпущу на свободу.

И он отпустил ее опять в чистое море. Опустилась она на дно и оставила за собой длинную струйку крови. Подивился рыбак и вернулся к жене в свою бедную избушку.

— Что ж ты, — говорит ему жена, — нынче ничего не поймал?

— Нет, — говорит рыбак, — поймал я камбалу-рыбу, а она сказала, что она — очарованный принц, вот и отпустил я ее назад, пускай себе плавает в море.

— И ты у нее ничего и не выпросил? — спросила жена.

— Нет, — ответил рыбак, — чего же мне было желать?

— Эх, — сказала жена, — ведь плохо-то нам живется в бедной избушке, скверно в ней пахнет, смотри, какая она грязная, выпросил бы ты избу получше. Ступай да покличь назад камбалу-рыбу, скажи ей, что хотим мы избу получше. Она уж наверное выполнит просьбу.

— Ох, — сказал рыбак, — неужто мне снова туда идти?

— Да ведь ты же ее поймал и выпустил в море, она уж наверное все сделает. Ступай, счастливой тебе дороги!

Не хотелось идти рыбаку, но он не посмел перечить жене и пошел к морю.

Пришел на берег. Позеленело море, потемнело, не сверкает, как прежде. Подошел он к морю и говорит:

Человечек Тимпе-Те,

Рыба-камбала в воде,

Ильзебилль, моя жена,

Против воли шлет меня.

Приплыла камбала-рыба и спрашивает:

— Ну, чего ей надобно?

— Эх, — ответил рыбак, — ведь я-то тебя поймал, а жена мне говорит, будто я должен что-нибудь у тебя выпросить. Не хочет она больше жить в своей бедной избушке, хочет жить в хорошей избе.

— Ну, ступай, — говорит ему камбала-рыба, — все тебе будет.

Воротился рыбак домой. Видит — на месте бедной избушки стоит хорошая новая изба, и сидит жена его перед дверью на скамейке. Взяла его жена за руку и говорит:

— Ну, входи, погляди-ка, теперь-то ведь куда лучше.

Вошел он в избу, а в избе чистые сени и нарядная комната, и стоят в ней новые постели, а дальше чулан и столовая; и всюду полки, а на них самая лучшая утварь, и оловянная и медная — всё, что надо. А позади избы маленький дворик, и ходят там куры и утки; а дальше небольшой садик и огород с разной зеленью и овощами.

— Видишь, — говорит жена, — разве это не хорошо?

— Да, — ответил рыбак, — заживем мы теперь припеваючи, будем довольны и сыты.

— Ну, это еще посмотрим, как оно будет, — говорит жена. Поужинали они и легли спать.

Вот прошла так неделя, другая, и говорит жена:

— Послушай, муженек, а изба-то ведь тесная, двор и огород совсем маленькие; камбала-рыба могла бы подарить нам дом и побольше. Хочу жить в большом каменном замке. Ступай к камбале-рыбе, пусть подарит нам замок.

— Ах, жена, — ответил рыбак, — нам-то ведь и в этой избе хорошо, зачем нам жить в замке?

— Да что ты понимаешь! — говорит ему жена. — Ступай-ка опять к камбале-рыбе, она все может нам сделать.

— Нет, жена, — говорит рыбак, — камбала-рыба подарила нам недавно избу, не хочу я идти к ней опять, а не то она разгневается.

— Да ступай, — говорит жена, — она все может выполнить, и сделает это охотно. Ступай!

Тяжело было на сердце у рыбака, не хотелось ему идти; молвил он про себя: «Негоже так делать», но все же пошел.

Пришел он к морю. Помутилось море, потемнело, совсем стало темным; иссиня-серым, и совсем не такое, как прежде — зеленое и светлое; но было оно еще тихое-тихое.

Подошел он к морю и говорит:

Человечек Тимпе-Те,

Рыба-камбала в воде,

Ильзебилль, моя жена,

Против воли шлет меня.

— Ну, чего она хочет? — говорит камбала-рыба.

— Эх, — ответил в смущении рыбак, — хочет она жить в большом каменном замке.

— Ну, ступай домой, вон стоит она у дверей, — молвила камбала-рыба.

Пошел рыбак и подумал: «Пойду я теперь домой», — и домой воротился. Видит — стоит перед ним большой каменный дворец, и стоит его жена на крыльце и собирается войти во дворец. Она взяла его за руку и говорит:

— Ну, войдем вместе со мной.

Вошли они, видят — всюду в замке мраморные полы; и стоит множество всяких слуг, отворяют они перед ними высокие двери; а стены все так и блестят, красивые на них обои, а в комнатах стулья и столы все сплошь из золота, и висят на потолке хрустальные люстры; и все залы и покои коврами устланы; и лучшие яства и вина драгоценные стоят на столах, — чуть не ломятся под ними столы. А позади замка просторный конюшенный двор и коровник, и возки и повозки самые лучшие, да, кроме того, большой прекрасный сад с великолепными цветами и чудными плодовыми деревьями, и парк — длиной будет этак с полмили, — а в нем олени, лани и зайцы и все, что только душа пожелает.

— Ну, что, — говорит жена, — разве это не прекрасно?

— О, да, — ответил рыбак, — пускай оно так и останется; давай заживем теперь в прекрасном замке и будем этим довольны.

— Ну, это мы еще подумаем, — говорит жена, — потолкуем после.

С тем и пошли они спать.

На другое утро, только стало светать, проснулась жена первая и увидела, лежа в постели, какой красивый вид за окном. Рыбак еще спал; толкнула жена его локтем в бок и говорит:

— Вставай, муженек, погляди-ка в окошко. А не стать ли нам королями над всей этой страной? Ступай-ка ты к камбале-рыбе, скажи — хотим мы быть королями.

— Ох, жена, — ответил рыбак, — и зачем нам быть королями? Не хочу я быть королем!

— Ну, — говорит ему жена, — ты не хочешь быть королем, а я вот хочу. Ступай-ка ты к камбале-рыбе, скажи ей, что хочу я стать королевой.

— Эх, жена, жена, — молвил рыбак, — зачем быть тебе королевой! Не посмею просить я ее об этом.

— Почему? — говорит жена. — Мигом ступай к морю, я должна быть королевой.

Пошел рыбак в смущенье, что хочет жена его стать королевой. «Ой, негоже, негоже так делать», — подумал рыбак.

Не хотелось ему идти, — пошел-таки к морю.

Приходит он к морю, а море все черное стало, волнуется, и ходят по нем волны большие и мутные-мутные. Подошел он к берегу и говорит:

Человечек Тимпе-Те,

Рыба-камбала в воде,

Ильзебилль, моя жена,

Против воли шлет меня.

— Ну, чего она еще захотела? — спрашивает камбала-рыба.

— Ах, — говорит рыбак, — она хочет стать королевой.

— Ступай домой, будет ей всё, — сказала камбала-рыба.

Воротился рыбак домой; подходит ко дворцу, видит — стал замок куда побольше, и башня на нем больше, да так красиво украшена; и стоят у ворот часовые и много солдат — играют на трубах, бьют в литавры и барабаны. Вошел он в двери, а всюду мрамор и золото, и бархатные везде ковры да золотые кисти.

Открылись перед ним двери в залу, а там все придворные в сборе, и сидит его жена на высоком, из чистого золота, троне, усыпанном бриллиантами; а на голове у жены большая золотая корона, и в руке у нее из чистого золота скипетр с дорогими камнями, и стоят по обе стороны по шесть девушек в ряд, одна другой красивей.

Подходит к ней рыбак, постоял и говорит:

— Ох, жена, ты, значит, теперь королевою стала?

— Да, — отвечает она, — я теперь королева!

Постоял он некоторое время, оглядел ее справа и слева и говорит:

— Ах, жена, вот и хорошо, что стала ты королевой. Теперь, пожалуй, тебе ничего больше и желать не надо.

— Нет, муженек, — говорит жена, и точно какая тревога ее одолела, — скучно мне быть королевой, не могу я дольше быть королевой. Ступай-ка ты к камбале-рыбе; я теперь королева, а хочу стать отныне императрицей.

— Ах, жена, — молвил рыбак, — ну, зачем тебе быть императрицей?

— Муж, — сказала она, — ступай-ка к этой камбале-рыбе, хочу я стать императрицей.

— Ох, жена, — отвечает ей муж на это, — императрицею сделать тебя она не сможет, я не посмею просить об этом камбалу-рыбу; императрица одна во всем государстве, императрицей не сможет сделать тебя камбала-рыба, никак не сможет.

— Что? — сказала жена. — Ведь я королева, а ты мой муж; пойдешь к рыбе подобру-поздорову? Ступай! Раз могла сделать она меня королевой, может сделать и императрицей. Хочу стать я императрицей, ступай поживее.

И пришлось идти ему снова. Подошел он к морю, но стало ему страшно; идя, подумал он про себя: «Дело, видно, идет не к добру; совести нет у нее, хочет императрицею сделаться; надоест под конец это камбале-рыбе».

Пришел он к морю, а море стало еще чернее, вздулось и все до самых глубин взволновалось, и ходили волны по нем, и разгуливал буйный ветер и дул им навстречу; и рыбаку сделалось страшно. Он вышел на берег и говорит:

Человечек Тимпе-Те,

Рыба-камбала в воде,

Ильзебилль, моя жена.

Против воли шлет меня.

— Ну, чего она еще захотела? — спросила камбала-рыба.

— Ах, камбала-рыба, — сказал он, — хочет жена моя стать императрицей.

— Ступай, — сказала камбала-рыба, — будет ей всё.

Воротился рыбак домой, видит — одет весь замок полированным мрамором, стоят изваяния из алебастра, и всюду золотые украшения. Маршируют перед входом солдаты, дуют в трубы, бьют в литавры и барабаны; а по дому расхаживают бароны, графы да герцоги разные и прислуживают жене, точно слуги; открывают они перед ним двери, а все двери сплошь золотые.

Входит он, видит — сидит жена его на троне, а он из цельного золота кован, а высотой будет этак с две мили; а на голове у нее большая золотая корона вышиною в три локтя, усыпана вся алмазами и рубинами. В одной руке у жены скипетр, а в другой держава; и стоят по обе стороны телохранители в два ряда, один красивей другого, все, как на подбор, великаны, и самый из них большой ростом в две мили, и выстроились все в шеренгу от большого до самого малого карлика, что будет не больше, чем мой мизинец. И стоят перед ней князья да герцоги. Подошел рыбак ближе, остановился и говорит:

— Жена, значит ты теперь императрица?

— Да, — говорит она, — теперь я императрица.

Постоял он, поглядел на нее хорошенько, разглядел, посмотрел еще раз и говорит:

— Ох, жена, как красиво, когда ты императрицею стала!

— Ну, чего ж ты стоишь? Теперь я императрица, а хочу стать папою римским, ступай к камбале-рыбе.

— Ах, жена, — молвил рыбак, — чего еще захотела! Папой стать ты не можешь, папа один во всем христианском мире, — этого рыба сделать никак уж не может.

— Муж, — говорит она, — хочу я стать папой, ступай поскорее к рыбе, должна я сегодня же сделаться папой.

— Нет, жена, — говорит ей рыбак, — я и сказать ей о том не посмею. Нет, так негоже и дерзко, — папою камбала-рыба сделать тебя не сможет.

— Муж, как ты смеешь мне перечить! — сказала жена. — Раз могла она сделать меня императрицей, сможет сделать и папой. Ну, поскорей отправляйся, я — императрица, а ты — мой муж, пойдешь подобру-поздорову?

Испугался рыбак и пошел, но было ему слишком тяжко, он дрожал, и колени у него подгибались.

И поднялся вдруг кругом такой ветер, мчались тучи, и стало на западном крае темным-темно, срывались листья с деревьев, волновалось море и бушевало и билось о берег, и были на нем вдали видны корабли, которые застигла буря; их носило, качая по волнам. Но небо было в середине еще слегка синеватое, а на юге багряное, как перед грозою.

Подошел рыбак к морю, остановился в страхе и говорит:

Человечек Тимпе-Те,

Рыба-камбала в воде,

Ильзебилль, моя жена,

Против воли шлет меня.

— Ну, чего она еще захотела? — говорит камбала-рыба.

— Ох, — отвечает рыбак, — хочет стать она папою римским.

— Ступай, будет по ее воле, — молвила камбала-рыба.

Воротился рыбак, приходит домой, видит — стоит большой собор, а вокруг него всё дворцы понастроены. Пробился он сквозь толпу. И было внутри всё освещено тысячами тысяч свечей, а жена облачена в ризы из чистого золота; видит — сидит она на троне на высочайшем, и на голове у нее три большие золотые короны. А вокруг стоит разное духовенство; и по обе стороны ее поставлены свечи в два ряда, и самая большая из них — такая огромная и толстая, как самая что ни на есть высокая башня, а самая маленькая — та совсем крошечная. И все короли и цари стоят перед ней на коленях, целуют ей туфлю.

Посмотрел на нее рыбак внимательно и говорит:

— Жена, ты теперь, стало быть, папа?

— Да, — отвечает она, — я теперь папа.

Вот стоит он и глядит на нее пристально; и показалось ему, будто он смотрит на ясное солнышко. Оглядел он ее хорошенько и говорит:

— Ах, жена, как прекрасно, что ты сделалась папой!

Сидит она перед ним истуканом и не двинется, не шелохнется. И говорит он:

— Ну, жена, ты теперь-то, пожалуй, довольна. Вот ты и папа, и никак уж теперь не можешь стать выше.

— А я вот подумаю, — говорит жена.

Легли они спать, но она была недовольна, жадность не давала уснуть ей, и она все думала, кем бы стать ей еще.

А муж спал крепким сном: он набегался за день; а жена, та совсем не могла уснуть, всю ночь ворочалась с боку на бок и все думала, чего бы ей еще пожелать, кем бы стать ей еще, но придумать ничего не могла. Вот уж и солнцу скоро всходить; увидала она утреннюю зарю, придвинулась к краю постели и стала глядеть из окна на восход солнца. «Что ж, — подумала она, — разве я не могла бы повелевать и луной и солнцем, чтоб всходили они, когда я захочу?»

— Муж, — толкнула она его локтем в бок, — чего спишь, скорей просыпайся да ступай к камбале-рыбе, скажи ей, что хочу я стать богом.

Муж на ту пору еще не совсем проснулся, но, услыхав такие речи, он так испугался, что свалился с постели прямо на пол. Он подумал, что ослышался, может, стал протирать глаза и сказал:

— Ох, жена, жена, ты это что говоришь такое?

— Да вот, — отвечала она, — не могу я повелевать луною и солнцем, а должна только смотреть, как они всходят; и не буду я покойна до той поры, пока не смогу повелевать и луною и солнцем. — И так на него грозно она посмотрела, что стало ему страшно. — Мигом ступай к морю, хочу я стать богом!

— Ох, жена, жена, — молвил ей муж и упал перед ней на колени, — этого камбала-рыба уж никак сделать не может. Царем и папой она еще могла тебя сделать; прошу, образумься и останься ты папой!

Тут пришла она в ярость, и взъерошились волосы у нее на голове, она толкнула его ногой да как крикнет:

— Не смей мне перечить, я терпеть этого больше не стану! Что, пойдешь подобру-поздорову?

Тут поднялся он и мигом кинулся к морю и бежал прямо как угорелый.

Бушевала на море буря, и кругом все так шумело и ревело, что он еле мог на ногах удержаться. Падали дома, дрожали деревья, и рушились в море камни со скал, и было все небо как сажа черное. Гром грохотал, сверкали молнии, ходили по морю высокие черные волны, такой вышины, как колокольни; и горы и всё было покрыто белым венцом из пены.

Крикнул рыбак во все горло, но не мог он и собственных слов расслышать:

Человечек Тимпе-Те,

Рыба-камбала в воде,

Ильзебилль, моя жена,

Против воли шлет меня.

— Ну, чего еще она захотела? — спросила камбала-рыба.

— Ох, — сказал ей рыбак, — хочет стать она богом!

— Так ступай домой, сидит она снова на пороге своей избушки. Так и сидят они там и доныне.




Синяя борода

Жил-был однажды человек, у которого водилось множество всякого добра: были у него прекрасные дома в городе и за городом, золотая и серебряная посуда, шитые кресла и позолоченные кареты, но, к несчастью, борода у этого человека была синяя, и эта борода придавала ему такой безобразный и грозный вид, что все девушки и женщины, бывало, как только завидят его, так давай бог поскорее ноги.

У одной из его соседок, дамы происхождения благородного, были две дочери, красавицы совершенные. Он посватался за одну из них, не назначая, какую именно, и предоставляя самой матери выбрать ему невесту. Но ни та, ни другая не соглашались быть его женою: они не могли решиться выйти за человека, у которого борода была синяя, и только перекорялись между собою, отсылая его друг дружке. Их смущало то обстоятельство, что он имел уже несколько жен и никто на свете на знал, что с ними сталось.

Синяя Борода, желая дать им возможность узнать его покороче, повез их вместе с матерью, тремя-четырьмя самыми близкими их приятельницами и несколькими молодыми людьми из соседства в один из своих загородных домов, где и провел с ними целую неделю. Гости гуляли, ездили на охоту, на рыбную ловлю; пляски и пиры не прекращались; сна по ночам и в помине не было; всякий потешался, придумывал забавные шалости и шутки; словом, всем было так хорошо и весело, что младшая из дочерей скоро пришла к тому убеждению, что у хозяина борода уж вовсе не такая и синяя и что он очень любезный и приятный кавалер. Как только все вернулись в город, свадьбу тотчас и сыграли.

По прошествии месяца Синяя Борода сказал своей жене, что он принужден отлучиться, по меньшей мере на шесть недель, для очень важного дела. Он попросил ее не скучать в его отсутствие, а напротив, всячески стараться рассеяться, пригласить своих приятельниц, повести их за город, если вздумается, кушать и пить сладко, словом, жить в свое удовольствие.

— Вот, — прибавил он, — ключи от двух главных кладовых; вот ключи от золотой и серебряной посуды, которая не каждый день на стол ставится; вот от сундуков с деньгами; вот от ящиков с драгоценными камнями; вот, наконец, ключ, которым все комнаты отпереть можно. А вот этот маленький ключик отпирает каморку, которая находится внизу, на самом конце главной галереи. Можешь все отпирать, всюду входить; но запрещаю тебе входить в ту каморку. Запрещение мое на этот счет такое строгое и грозное, что если тебе случится — чего боже сохрани — ее отпереть, то нет такой беды, которой ты бы не должна была ожидать от моего гнева.

Супруга Синей Бороды обещалась в точности исполнить его приказания и наставления; а он, поцеловав ее, сел в карету и пустился в путь. Соседки и приятельницы молодой не стали дожидаться приглашения, а пришли все сами, до того велико было их нетерпение увидать собственными глазами те несметные богатства, какие, по слухам, находились в ее доме. Они боялись прийти, пока муж не уехал: синяя борода его их очень пугала. Они тотчас отправились осматривать все покои, и удивлению их конца не было: так им все показалось великолепным и красивым! Они добрались до кладовых, и чего-чего они там не увидали! Пышные кровати, диваны, занавесы богатейшие, столы, столики, зеркала — такие огромные, что с головы до ног можно было в них себя видеть, и с такими чудесными, необыкновенными рамами! Одни рамы были тоже зеркальные, другие — из позолоченного резного серебра. Соседки и приятельницы без умолку восхваляли и превозносили счастье хозяйки дома, а она нисколько не забавлялась зрелищем всех этих богатств: ее мучило желание отпереть каморку внизу, в конце галереи.

Так сильно было ее любопытство, что, не сообразив того, как невежливо оставлять гостей, она вдруг бросилась вниз по потайной лестнице, чуть шеи себе не сломала. Прибежав к дверям каморки, она, однако, остановилась на минутку. Запрещение мужа пришло ей в голову. «Ну, — подумала она, — будет мне беда за мое непослушание!» Но соблазн был слишком силен — она никак не могла с ним сладить. Взяла ключ и, вся дрожа как лист, отперла каморку. Сперва она ничего не разобрала: в каморке было темно, окна были закрыты. Но погодя немного она увидела, что весь пол был залит запекшейся кровью и в этой крови отражались тела нескольких мертвых женщин, привязанных вдоль стен; то были прежние жены Синей Бороды, которых он зарезал одну за другой. Она чуть не умерла на месте от страха и выронила из руки ключ. Наконец она опомнилась, подняла ключ, заперла дверь и пошла в свою комнату отдохнуть и оправиться. Но она до того перепугалась, что никаким образом не могла совершенно прийти в себя.

Она заметила, что ключ от каморки запачкался в крови; она вытерла его раз, другой, третий, но кровь не сходила. Как она его ни мыла, как ни терла, даже песком и толченым кирпичом — пятно крови все оставалось! Ключ этот был волшебный, и не было возможности его вычистить; кровь с одной стороны сходила, а выступала с другой.

В тот же вечер вернулся Синяя Борода из своего путешествия. Он сказал жене, что на дороге получил письма, из которых узнал, что дело, по которому он должен был уехать, решилось в его пользу. Жена его, как водится, всячески старалась показать ему, что она очень обрадовалась его скорому возвращению. На другое утро он спросил у нее ключи. Она подала их ему, но рука ее так дрожала, что он без труда догадался обо всем, что произошло в его отсутствие.

— Отчего, — спросил он, — ключ от каморки не находится вместе с другими?

— Я его, должно быть, забыла у себя наверху, на столе, — отвечала она.

— Прошу принести его, слышишь! — сказал Синяя Борода.

После нескольких отговорок и отсрочек она должна была наконец принести роковой ключ.

— Это отчего кровь? — спросил он.

— Не знаю отчего, — отвечала бедная женщина, а сама побледнела как полотно.

— Ты не знаешь! — подхватил Синяя Борода. — Ну, так я знаю! Ты хотела войти в каморку. Хорошо же, ты войдешь туда и займешь свое место возле тех женщин, которых ты там видела.

Она бросилась к ногам своего мужа, горько заплакала и начала просить у него прощения в своем непослушании, изъявляя притом самое искреннее раскаяние и огорчение. Кажется, камень бы тронулся мольбами такой красавицы, но у Синей Бороды сердце было тверже всякого камня.

— Ты должна умереть, — сказал он, — и сейчас.

— Коли уж я должна умереть, — сказала она сквозь слезы, — так дай мне минуточку времени богу помолиться.

— Даю тебе ровно пять минут, — сказал Синяя Борода, — и ни секунды больше!

Он сошел вниз, а она позвала сестру свою и сказала ей:

— Сестра моя Анна (ее так звали), взойди, пожалуйста, на самый верх башни, посмотри, не едут ли мои братья? Они обещались навестить меня сегодня. Если ты их увидишь, так подай им знак, чтоб они поторопились. Сестра Анна взошла на верх башни, а бедняжка горемычная временя от времени кричала ей:

— Сестра Анна, ты ничего не видишь?

А сестра Анна ей отвечала:

— Я вижу, солнышко яснеет и травушка зеленеет.

Между тем Синяя Борода, ухватив огромный ножище, орал изо всей силы:

— Иди сюда, иди, или я к тебе пойду!

— Сию минуточку, — отвечала его жена и прибавляла шепотом:

— Анна, сестра Анна, ты ничего не видишь?

А сестра Анна отвечала:

— Я вижу, солнышко яснеет и травушка зеленеет.

— Иди же, иди скорее, — орал Синяя Борода, — а не то я к тебе пойду!

— Иду, иду! — отвечала жена и опять спрашивала сестру:

— Анна, сестра Анна, ты ничего не видишь?

— Я вижу, — отвечала Анна, — большое облако пыли к нам приближается.

— Это братья мои?

— Ах, нет, сестра, это стадо баранов.

— Придешь ли ты наконец! — вопил Синяя Борода.

— Еще маленькую секундочку, — отвечала его жена и опять спросила:

— Анна, сестра Анна, ты ничего не видишь?

— Я вижу двух верховых, которые сюда скачут, но они еще очень далеко. Слава богу, — прибавила она, погодя немного. — Это наши братья. Я им подаю знак, чтоб они спешили, как только возможно.

Но тут Синяя Борода такой поднял гам, что самые стены дома задрожали. Бедная жена его сошла вниз и бросилась к его ногам, вся растерзанная и в слезах.

— Это ни к чему не послужит, — сказал Синяя Борода, — пришел твой смертный час.

Одной рукой он схватил ее за волосы, другою поднял свой страшный нож… Он замахнулся на нее, чтоб отрубить ей голову… Бедняжка обратила на него свои погасшие глаза:

— Дай мне еще миг, только один миг, с духом собраться…

— Нет, нет! — отвечал он. — Поручи душу свою богу!

И поднял уже руку… Но в это мгновение такой ужасный стук поднялся у двери, что Синяя Борода остановился, оглянулся… Дверь разом отворилась, и в комнату ворвались два молодых человека. Выхватив свои шпаги, они бросились прямо на Синюю Бороду.

Он узнал братьев своей жены — один служил в драгунах, другой в конных егерях, — и тотчас навострил лыжи; но братья нагнали его, прежде чем он успел забежать за крыльцо. Они прокололи его насквозь своими шпагами и оставили его на полу мертвым.

Бедная жена Синей Бороды была сама чуть жива, не хуже своего мужа: она не имела даже довольно силы, чтобы подняться и обнять своих избавителей. Оказалось, что у Синей Бороды не было наследников, и все его достояние поступило его вдове. Одну часть его богатств она употребила на то, чтобы выдать свою сестру Анну за молодого дворянина, который уже давно был в нее влюблен; на другую часть она купила братьям капитанские чины, а с остальною она сама вышла за весьма честного и хорошего человека. С ним она забыла все горе, которое претерпела, будучи женою Синей Бороды.




Щелкунчик и Мышиный король

ЕЛКА

Двадцать четвертого декабря детям советника медицины Штальбаума весь день не разрешалось входить в проходную комнату, а уж в смежную с ней гостиную их совсем не пускали. В спальне, прижавшись друг к другу, сидели в уголке Фриц и Мари. Уже совсем стемнело, и им было очень страшно, потому что в комнату не внесли лампы, как это и полагалось в сочельник. Фриц таинственным шепотом сообщил сестренке (ей только что минуло семь лет), что с самого утра в запертых комнатах чем-то шуршали, шумели и тихонько постукивали. А недавно через прихожую прошмыгнул маленький темный человечек с большим ящиком под мышкой; но Фриц наверное знает, что это их крестный, Дроссельмейер. Тогда Мари захлопала от радости в ладоши и воскликнула:

—Ах, что-то смастерил нам на этот раз крестный?

Старший советник суда Дроссельмейер не отличался красотой: это был маленький, сухонький человечек с морщинистым лицом, с большим черным пластырем вместо правого глаза и совсем лысый, почему он и носил красивый белый парик; а парик этот был сделан из стекла, и притом чрезвычайно искусно. Крестный сам был великим искусником, он даже знал толк в часах и даже умел их делать. Поэтому, когда у Штальбаумов начинали капризничать и переставали петь какие-нибудь часы, всегда приходил крестный Дроссельмейер, снимал стеклянный парик, стаскивал желтенький сюртучок, повязывал голубой передник и тыкал часы колючими инструментами, так что маленькой Мари было их очень жалко; но вреда часам он не причинял, наоборот — они снова оживали и сейчас же принимались весело тикать, звонить и петь, и все этому очень радовались. И всякий раз у крестного в кармане находилось что-нибудь занимательное для ребят: то человечек, ворочающий глазами и шаркающий ножкой, так что на него нельзя смотреть без смеха, то коробочка, из которой выскакивает птичка, то еще какая-нибудь штучка. А к рождеству он всегда мастерил красивую, затейливую игрушку, над которой много трудился. Поэтому родители тут же заботливо убирали его подарок.

—Ах, что-то смастерил нам на этот раз крестный!— воскликнула Мари.

Фриц решил, что в нынешнем году это непременно будет крепость, а в ней будут маршировать и выкидывать артикулы прехорошенькие нарядные солдатики, а потом появятся другие солдатики и пойдут на приступ, но те солдаты, что в крепости, отважно выпалят в них из пушек, и поднимется шум и грохот.

—Нет, нет,— перебила Фрица Мари,— крестный рассказывал мне о прекрасном саде. Там большое озеро, по нему плавают чудо какие красивые лебеди с золотыми ленточками на шее и распевают красивые песни. Потом из сада выйдет девочка, подойдет к озеру, приманит лебедей и будет кормить их сладким марципаном…

—Лебеди не едят марципана,— не очень вежливо перебил ее Фриц,— а целый сад крестному и не сделать. Да и какой толк нам от его игрушек? У нас тут же их отбирают. Нет, мне куда больше нравятся папины и мамины подарки: они остаются у нас, мы сами ими распоряжаемся.

И вот дети принялись гадать, что им подарят родители. Мари сказала, что мамзель Трудхен (ее большая кукла) совсем испортилась: она стала такой неуклюжей, то и дело падает на пол, так что у нее теперь все лицо в противных отметинах, а уж водить ее в чистом платье нечего и думать. Сколько ей ни выговаривай, ничего не помогает. И потом, мама улыбнулась, когда Мари так восхищалась Гретиным зонтичком. Фриц же уверял, что у него в придворной конюшне как раз не хватает гнедого коня, а в войсках маловато кавалерии. Папе это хорошо известно.

Итак, дети отлично знали, что родители накупили им всяких чудесных подарков и сейчас расставляют их на столе, но в то же время они не сомневались, что добрый младенец Христос осиял все своими ласковыми и кроткими глазами и что рождественские подарки, словно тронутые его благостной рукой, доставляют больше радости, чем все другие. Про это напомнила детям, которые без конца шушукались об ожидаемых подарках, старшая сестра Луиза, прибавив, что младенец Христос всегда направляет руку родителей, и детям дарят то, что доставляет им истинную радость и удовольствие; а об этом он знает гораздо лучше самих детей, которые поэтому не должны ни о чём ни думать, ни гадать, а спокойно и послушно ждать, что им подарят. Сестрица Мари призадумалась, а Фриц пробормотал себе под нос: «А все-таки мне бы хотелось гнедого коня и гусаров».

Совсем стемнело. Фриц и Мари сидели, крепко прижавшись друг к другу, и не смели проронить ни слова; им чудилось, будто над ними веют тихие крылья и издалека доносится прекрасная музыка. Светлый луч скользнул по стене, тут дети поняли, что младенец Христос отлетел на сияющих облаках к другим счастливым детям. И в то же мгновение прозвучал тонкий серебряный колокольчик: «Динь-динь-динь-динь! » Двери распахнулись, и елка засияла таким блеском, что дети с громким криком: «Ax, ax! » — замерли на пороге. Но папа и мама подошли к двери, взяли детей за руки и сказали:

—Идемте, идемте, милые детки, посмотрите, чем одарил вас младенец Христос!

ПОДАРКИ

Я обращаюсь непосредственно к тебе, благосклонный читатель или слушатель,— Фриц, Теодор, Эрнст, все равно, как бы тебя ни звали,— и прошу как можно живее вообразить себе рождественский стол, весь заставленный чудными пестрыми подарками, которые ты получил в нынешнее рождество, тогда тебе нетрудно будет понять, что дети, обомлев от восторга, замерли на месте и смотрели на все сияющими глазами. Только минуту спустя Мари глубоко вздохнула и воскликнула:

—Ах, как чудно, ах, как чудно!

А Фриц несколько раз высоко подпрыгнул, на что был большой мастер. Уж, наверно, дети весь год были добрыми и послушными, потому что еще ни разу они не получали таких чудесных, красивых подарков, как сегодня.

Большая елка посреди комнаты была увешана золотыми и серебряными яблоками, а на всех ветках, словно цветы или бутоны, росли обсахаренные орехи, пестрые конфеты и вообще всякие сласти. Но больше всего украшали чудесное дерево сотни маленьких свечек, которые, как звездочки, сверкали в густой зелени, и елка, залитая огнями и озарявшая все вокруг, так и манила сорвать растущие на ней цветы и плоды. Вокруг дерева все пестрело и сияло. И чего там только не было! Не знаю, кому под силу это описать! Мари увидела нарядных кукол, хорошенькую игрушечную посуду, но больше всего обрадовало се шелковое платьице, искусно отделанное цветными лентами и висевшее так, что Мари могла любоваться им со всех сторон; она и любовалась им всласть, то и дело повторяя:

—Ах, какое красивое, какое милое, милое платьице! И мне позволят, наверное, позволят, в самом деле, позволят его надеть!

Фриц тем временем уже три или четыре раза галопом и рысью проскакал вокруг стола на новом гнедом коне, который, как он и предполагал, стоял на привязи у стола с подарками. Слезая, он сказал, что конь — лютый зверь, по ничего: уж он его вышколит. Потом он произвел смотр новому эскадрону гусар; они были одеты в великолепные красные мундиры, шитые золотом, размахивали серебряными саблями и сидели на таких белоснежных конях, что можно подумать, будто и кони тоже из чистого серебра.

Только что дети, немного угомонившись, хотели взяться за книжки с картинками, лежавшие раскрытыми на столе, чтобы можно было любоваться разными замечательными цветами, пестро раскрашенными людьми и хорошенькими играющими детками, так натурально изображенными, будто они и впрямь живые и вот-вот заговорят, — так вот, только что дети хотели взяться за чудесные книжки, как опять прозвенел колокольчик. Дети знали, что теперь черед подаркам крестного Дроссельмейера, и подбежали к столу, стоявшему у стены. Ширмы, за которыми до тех пор был скрыт стол, быстро убрали. Ах, что увидели дети! На зеленой, усеянной цветами лужайке стоял замечательный замок со множеством зеркальных окон и золотых башен. Заиграла музыка, двери и окна распахнулись, и все увидели, что в залах прохаживаются крошечные, но очень изящно сделанные кавалеры и дамы в шляпах с перьями и в платьях с длинными шлейфами. В центральном зале, который так весь и сиял (столько свечек горело в серебряных люстрах! ), под музыку плясали дети в коротких камзольчиках и юбочках. Господин в изумрудно-зеленом плаще выглядывал из окна, раскланивался и' снова прятался, а внизу, в дверях замка, появлялся и снова уходил крестный Дроссельмейер, только ростом он был с папин мизинец, не больше.

Фриц положил локти на стол и долго рассматривал чудесный замок с танцующими и прохаживающимися человечками. Потом он попросил:

—Крестный, а крестный! Пусти меня к себе в замок!

Старший советник суда сказал, что этого никак нельзя. И он был прав: со стороны Фрица глупо было проситься в замок, который вместе со всеми своими золотыми башнями был меньше его. Фриц согласился. Прошла еще минутка, в замке все так же прохаживались кавалеры и дамы, танцевали дети, выглядывал все из того же окна изумрудный человечек, а крестный Дроссельмейер подходил все к той же двери.

Фриц в нетерпении воскликнул:

—Крестный, а теперь выйди из той, другой, двери!

—Никак этого нельзя, милый Фрицхен,— возразил старший советник суда.

—Ну, тогда,— продолжал Фриц,— вели зеленому человечку, что выглядывает из окна, погулять с другими по залам.

—Этого тоже никак нельзя,— снова возразил старший советник суда.

—Ну, тогда пусть спустятся вниз дети!— воскликнул Фриц.— Мне хочется получше их рассмотреть.

—Ничего этого нельзя,— сказал старший советник суда раздраженным тоном.— Механизм сделан раз навсегда, его не переделаешь.

—Ах, так!— протянул Фриц.— Ничего этого нельзя… Послушай, крестный, раз нарядные человечки в замке только и знают что повторять одно и то же, так что в них толку? Мне они не нужны. Нет, мои гусары куда лучше! Они маршируют вперед, назад, как мне вздумается, и не заперты в доме.

И с этими словами он убежал к рождественскому столу, и по его команде эскадрон на серебряных копях начал скакать туда и сюда — по всем направлениям, рубить саблями и стрелять сколько душе угодно. Мари тоже потихоньку отошла: и ей тоже наскучили танцы и гулянье куколок в замке. Только она постаралась сделать это не заметно, не так, как братец Фриц, потому что она была доброй и послушной девочкой. Старший советник суда сказал недовольным тоном родителям:

—Такая замысловатая игрушка не для неразумных детей. Я заберу свой замок.

Но тут мать попросила показать ей внутреннее устройство и удивительный, очень искусный механизм, приводивший в движение человечков. Дроссельмейер разобрал и снова собрал всю игрушку. Теперь он опять повеселел и подарил детям несколько красивых коричневых человечков, у которых были золотые лица, руки и ноги; все они были из Торна и превкусно пахли пряниками. Фриц и Мари очень им обрадовались. Старшая сестра Луиза, по желанию матери, надела подаренное родителями нарядное платье, которое ей очень шло; а Мари попросила, чтоб ей позволили, раньше чем надевать новое платье, еще немножко полюбоваться на него, что ей охотно разрешили.

ЛЮБИМЕЦ

А на самом деле Мари потому не отходила от стола с подарками, что только сейчас заметила что-то, чего раньше не видела: когда выступили гусары Фрица, до того стоявшие в строю у самой елки, очутился на виду замечательный человечек. Он вел себя тихо и скромно, словно спокойно ожидая, когда дойдет очередь и до него. Правда, он был не очень складный: чересчур длинное и плотное туловище на коротеньких и тонких ножках, да и голова тоже как будто великовата. Зато по щегольской одежде сразу было видно, что это человек благовоспитанный и со вкусом. На нем был очень красивый блестящий фиолетовый гусарский доломан, весь в пуговичках и позументах, такие же рейтузы и столь щегольские сапожки, что едва ли доводилось носить подобные и офицерам, а тем паче студентам; они сидели на субтильных ножках так ловко, будто были на них нарисованы. Конечно, нелепо было, что при таком костюме он прицепил на спину узкий неуклюжий плащ, словно выкроенный из дерева, а на голову нахлобучил шапчонку рудокопа, но Мари подумала: «Ведь крестный Дроссельмейер тоже ходит в прескверном рединготе и в смешном колпаке, но это не мешает ему быть милым, дорогим крестным». Кроме того, Мари пришла к заключению, что крестный, будь он даже таким же щеголем, как человечек, все же никогда не сравняется с ним по миловидности. Внимательно вглядываясь в славного человечка, который полюбился ей с первого же взгляда, Мари заметила, каким добродушием светилось его лицо. Зеленоватые навыкате глаза смотрели приветливо и доброжелательно. Человечку очень шла тщательно завитая борода из белой бумажной штопки, окаймлявшая подбородок,— ведь так заметнее выступала ласковая улыбка на его алых губах.

—Ах!— воскликнула наконец Мари.— Ах, милый папочка, для кого этот хорошенький человечек, что стоит под самой елкой?

—Он, милая деточка,— ответил отец,— будет усердно трудиться для всех вас: его дело — аккуратно разгрызать твердые орехи, и куплен он и для Луизы, и для тебя с Фрицем.

С этими словами отец бережно взял его со стола, приподнял деревянный плащ, и тогда человечек широко разинул рот и оскалил два ряда очень белых острых зубов. Мари всунула ему в рот орех, и — щелк!— человечек разгрыз его, скорлупа упала, и у Мари на ладони очутилось вкусное ядрышко. Теперь уже все — и Мари тоже — поняли, что нарядный человечек вел свой род от Щелкунчиков и продолжал профессию предков. Мари громко вскрикнула от радости, а отец сказал:

—Раз тебе, милая Мари, Щелкунчик пришелся по вкусу, так ты уж сама и заботься о нем и береги его, хотя, как я уже сказал, и Луиза и Фриц тоже могут пользоваться его услугами.

Мари сейчас же взяла Щелкунчика и дала ему грызть орехи, но она выбирала самые маленькие, чтобы человечку не приходилось слишком широко разевать рот, так как это, по правде сказать, его не красило. Луиза присоединилась к ней, и любезный друг Щелкунчик потрудился и для нее; казалось, он выполнял свои обязанности с большим удовольствием, потому что неизменно приветливо улыбался.

Фрицу тем временем надоело скакать на коне и маршировать. Когда он услыхал, как весело щелкают орешки, ему тоже захотелось их отведать. Он подскочил к сестрам и от всего.сердца расхохотался при виде потешного человечка, который теперь переходил из рук в руки и неустанно разевал и закрывал рот. Фриц совал ему самые большие и твердые орехи, по вдруг раздался треск — крак-крак!— три зуба выпали у Щелкунчика изо рта и нижняя челюсть отвисла и зашаталась.

—Ах, бедный, милый Щелкунчик!— закричала Мари и отобрала его у Фрица.

—Что за дурак!— сказал Фриц.— Берется орехи щелкать, а у самого зубы никуда не годятся. Верно, он и дела своего не знает. Дай его сюда, Мари! Пусть щелкает мне орехи. Не беда, если и остальные зубы обломает, да и всю челюсть в придачу. Нечего с ним, бездельником, церемониться!

—Нет, нет!— с плачем закричала Мари.— Не отдам я тебе моего милого Щелкунчика. Посмотри, как жалостно глядит он на меня и показывает свой больной ротик! Ты злой: ты бьешь своих лошадей и даже позволяешь солдатам убивать друг друга.

—Так полагается, тебе этого не понять!— крикнул Фриц.— А Щелкунчик не только твой, он и мой тоже. Давай его сюда!

Мари разрыдалась и поскорее завернула больного Щелкунчика в носовой платок. Тут подошли родители с крестным Дроссельмейером. К огорчению Мари, он принял сторону Фрица. Но отец сказал:

—Я нарочно отдал Щелкунчика на попечение Мари. А он, как я вижу, именно сейчас особенно нуждается в ее заботах, так пусть уж она одна им и распоряжается и никто в это дело не вмешивается. Вообще меня очень удивляет, что Фриц требует дальнейших услуг от пострадавшего на службе. Как настоящий военный, он должен знать, что раненых никогда не оставляют в строю.

Фриц очень сконфузился и, оставив в покое орехи и Щелкунчика, тихонько перешел на другую сторону стола, где его гусары, выставив, как полагается, часовых, расположились на ночлег. Мари подобрала выпавшие у Щелкунчика зубы; пострадавшую челюсть она подвязала красивой белой ленточкой, которую отколола от своего платья, а потом еще заботливее укутала платком бедного человечка, побледневшего и, видимо, напуганного. Баюкая его, как маленького ребенка, она принялась рассматривать красивые картинки в новой книге, которая лежала среди других подарков. Она очень рассердилась, хотя это было совсем на нее не похоже, когда крестный стал смеяться над тем, что она нянчится с таким уродцем. Тут она опять подумала о странном сходстве с Дроссельмейером, которое отметила уже при первом взгляде на человечка, и очень серьезно сказала:

—Как знать, милый крестный, как знать, был бы ты таким же красивым, как мой милый Щелкунчик, даже если бы принарядился не хуже его и надел такие же щегольские, блестящие сапожки.

Мари не могла понять, почему так громко рассмеялись родители, и почему у старшего советника суда так зарделся нос, и почему он теперь не смеется вместе со всеми. Верно, на то были свои причины.

ЧУДЕСА

Как только войдешь к Штальбаумам в гостиную, тут, сейчас же у двери налево, у широкой стены, стоит высокий стеклянный шкаф, куда дети убирают прекрасные подарки, которые получают каждый год. Луиза была еще совсем маленькой, когда отец заказал шкаф очень умелому столяру, а тот вставил в него такие прозрачные стекла и вообще сделал все с таким умением, что в шкафу игрушки выглядели, пожалуй, даже еще ярче и красивей, чем когда их брали в руки. На верхней полке, до которой Мари с Фрицем было не добраться, стояли замысловатые изделия господина Дроссельмейера; следующая была отведена под книжки с картинками; две нижние полки Мари и Фриц могли занимать, чем им угодно. И всегда выходило так, что Мари устраивала на нижней полке кукольную комнату, а Фриц над ней расквартировывал свои войска. Так случилось и сегодня. Пока Фриц расставлял наверху гусар, Мари отложила внизу к сторонке мамзель Трудхен, посадила новую нарядную куклу в отлично обставленную комнату и напросилась к ней на угощение. Я сказал, что комната была отлично обставлена, и это правда; не знаю, есть ли у тебя, моя внимательная слушательница Мари, так же как у маленькой Штальбаум — ты уже знаешь, что ее тоже зовут Мари,— так вот я говорю, что не знаю, есть ли у тебя, так же как у нее, пестрый диванчик, несколько прехорошеньких стульчиков, очаровательный столик, а главное, нарядная, блестящая кроватка, на которой спят самые красивые на свете куклы,— все это стояло в уголке в шкафу, стенки которого в этом месте были даже оклеены цветными картинками, и ты легко поймешь, что новая кукла, которую, как в этот вечер узнала Мари, звали Клерхен, чувствовала себя здесь прекрасно.

Был уже поздний вечер, приближалась полночь, и крестный Дроссельмейер давно ушел, а дети все еще не могли оторваться от стеклянного шкафа, как мама ни уговаривала их идти спать.

—Правда,— воскликнул наконец Фриц,— беднягам (он имел в виду своих гусар) тоже пора на покои, а в моем присутствии никто из них не посмеет клевать носом, в этом уж я уверен!

И с этими словами он ушел. Но Мари умильно просила:

—Милая мамочка, позволь мне побыть здесь еще минуточку, одну только минуточку! У меня так много дел, вот управлюсь и сейчас же лягу спать…

Мари была очень послушной, разумной девочкой, и потому мама могла спокойно оставить со еще на полчасика одну с игрушками. Но чтобы Мари, заигравшись новой куклой и другими занимательными игрушками, не позабыла погасить свечи, горевшие вокруг шкафа, мама все их задула, так что в комнате осталась только лампа, висевшая посреди потолка и распространявшая мягкий, уютный свет.

—Не засиживайся долго, милая Мари. А то тебя завтра не добудишься, сказала мама, уходя в спальню.

Как только Мари осталась одна, она сейчас же приступила к тому, что уже давно лежало у нее на сердце, хотя она, сама не зная почему, не решилась признаться в задуманном даже матери. Она все еще баюкала укутанного в носовой платок Щелкунчика. Теперь она бережно положила его на стол, тихонько развернула платок и осмотрела раны. Щелкунчик был очень бледен, но улыбался так жалостно и ласково, что тронул Мари до глубины души.

—Ах, Щелкунчик, миленький,— зашептала она,— пожалуйста, не сердись, что Фриц сделал тебе больно: он ведь не нарочно. Просто он огрубел от суровой солдатской жизни, а так он очень хороший мальчик, уж поверь мне! А я буду беречь тебя и заботливо выхаживать, пока ты совсем не поправишься и не повеселеешь. Вставить же тебе крепкие зубки, вправить плечи — это уж дело крестного Дроссельмейера: он на такие штуки мастер…

Однако Мари не успела договорить. Когда она упомянула имя Дроссельмейера, Щелкунчик вдруг скорчил злую мину, и в глазах у него сверкнули колючие зеленые огоньки. Но в ту минуту, когда Мари собралась уже по-настоящему испугаться, на нее опять глянуло жалобно улыбающееся лицо доброго Щелкунчика, и теперь она поняла, что черты его исказил свет мигнувшей от сквозняка лампы.

—Ах, какая я глупая девочка, ну чего я напугалась и даже подумала, будто деревянная куколка может корчить гримасы! А все-таки я очень люблю Щелкунчика: ведь он такой потешный и такой добренький… Вот и надо за ним ухаживать как следует.

С этими словами Мари взяла своего Щелкунчика на руки, подошла к стеклянному шкафу, присела на корточки и сказала новой кукле:

—Очень прошу тебя, мамзель Клерхен, уступи свою постельку бедному больному Щелкунчику, а сама переночуй как-нибудь на диване. Подумай, ты ведь такая крепкая, и потом, ты совсем здорова — ишь какая ты круглолицая и румяная. Да и не у всякой, даже очень красивой куклы есть такой мягкий диван!

Мамзель Клерхен, разряженная по-праздничному и важная, надулась, не проронив ни слова.

—И чего я церемонюсь!— сказала Мари, сняла с полки кровать, бережно и заботливо уложила туда Щелкунчика, обвязала ему пострадавшие плечики очень красивой ленточкой, которую носила вместо кушака, и накрыла его одеялом по самый нос.

«Только незачем ему здесь оставаться у невоспитанной Клары»,— подумала она и переставила кроватку вместе с Щелкунчиком на верхнюю полку, где он очутился около красивой деревни, в которой были расквартированы гусары Фрица. Она заперла шкаф и собралась уже уйти в спальню, как вдруг… слушайте внимательно, дети!.. как вдруг во всех углах — за печью, за стульями, за шкафами — началось тихое-тихое шушуканье, перешептыванье и шуршанье. А часы на стене зашипели, захрипели все громче и громче, но никак не могли пробить двенадцать. Мари глянула туда: большая золоченая сова, сидевшая на часах, свесила крылья, совсем заслонила ими часы и вытянула вперед противную кошачью голову с кривым клювом. А часы хрипели громче и громче, и Мари явственно расслышала:

—Тик-и-так, тик-и-так! Не хрипите громко так! Слышит все король мышиный. Трик-и-трак, бум-бум! Ну, часы, напев старинный! Трик-и-трак, бум-бум! Ну, пробей, пробей, звонок: королю подходит срок!

И… «бим-бом, бим-бом! » — часы глухо и хрипло пробили двенадцать ударов. Мари очень струсила и чуть не убежала со страху, но тут она увидела, что на часах вместо совы сидит крестный Дроссельмейер, свесив полы своего желтого сюртука по обеим сторонам, словно крылья. Она собралась с духом и громко крикнула плаксивым голосом:

—Крестный, послушай, крестный, зачем ты туда забрался? Слезай вниз и не пугай меня, гадкий крестный!

Но тут отовсюду послышалось странное хихиканье и писк, и за стеной пошли беготня и топот, будто от тысячи крошечных лапок, и тысячи крошечных огонечков глянули сквозь щели в полу. Но это были не огоньки — нет, а маленькие блестящие глазки, и Мари увидела, что отовсюду выглядывают и выбираются из-под пола мыши. Вскоре по всей комнате пошло: топ-топ, хоп-хоп! Все ярче светились глаза мышей, все несметнее становились их полчища; наконец они выстроились в том же порядке, в каком Фриц обычно выстраивал своих солдатиков перед боем. Мари это очень насмешило; у нее не было врожденного отвращения к мышам, как у иных детей, и страх ее совсем было улегся, но вдруг послышался такой ужасный и пронзительный писк, что у нее по спине забегали мурашки. Ах, что она увидела! Нет, право же, уважаемый читатель Фриц, я отлично знаю, что у тебя, как и у мудрого, отважного полководца Фрица Штальбаума, бесстрашное сердце, но если бы ты увидел то, что предстало взорам Мари, право, ты бы удрал. Я даже думаю, ты бы шмыгнул в постель и без особой надобности натянул одеяло по самые уши. Ах, бедная Мари не могла этого сделать, потому что — вы только послушайте, дети!— к самым ногам ее, словно от подземного толчка, дождем посыпались песок, известка и осколки кирпича, и из-под пола с противным шипеньем и писком вылезли семь мышиных голов в семи ярко сверкающих коронах. Вскоре выбралось целиком и все туловище, на котором сидели семь голов, и все войско хором трижды приветствовало громким писком огромную, увенчанную семью диадемами мышь. Теперь войско сразу пришло в движение и — хоп-хоп, топ-топ!— направилось прямо к шкафу, прямо на Мари, которая все еще стояла, прижавшись к стеклянной дверце.

От ужаса у Мари уже и раньше так колотилось сердце, что она боялась, как бы оно тут же не выпрыгнуло из груди,— ведь тогда бы она умерла. Теперь же ей показалось, будто кровь застыла у нее в жилах. Она зашаталась, теряя сознание, но тут вдруг раздалось: клик-клак-хрр!..— и посыпались осколки стекла, которое Мари разбила локтем. В ту же минуту она почувствовала жгучую боль в левой руке, но у нее сразу отлегло от сердца: она не слышала больше визга и писка. Все мигом стихло. И хотя она не смела открыть глаза, все же ей подумалось, что звон стекла испугал мышей и они попрятались по норам.

Но что же это опять такое? У Мари за спиной, в шкафу, поднялся странный шум и зазвенели тоненькие голосочки:

—Стройся, взвод! Стройся, взвод! В бой вперед! Полночь бьет! Стройся, взвод! В бой вперед!

И начался стройный и приятный перезвон мелодичных колокольчиков.

—Ах, да ведь это же мой музыкальный ящик!— обрадовалась Мари и быстро отскочила от шкафа.

Тут она увидела, что шкаф странно светится и в нем идет какая-то возня и суета.

Куклы беспорядочно бегали взад и вперед и размахивали ручками. Вдруг поднялся Щелкунчик, сбросил одеяло и, одним прыжком соскочив с кровати, громко крикнул:

—Щелк-щелк-щелк, глупый мыший полк! То-то будет толк, мыший полк! Щелк-щелк, мыший полк — прет из щелок — выйдет толк!

И при этом он выхватил свою крохотную сабельку, замахал ею в воздухе и закричал:

—Эй вы, мои верные вассалы, други и братья! Постоите ли вы за меня в тяжком бою?

И сейчас же отозвались три скарамуша, Панталоне, четыре трубочиста, два бродячих музыканта и барабанщик:

—Да, наш государь, мы верны вам до гроба! Ведите нас в бой — на смерть или на победу!

И они ринулись вслед за Щелкунчиком, который, горя воодушевлением, отважился на отчаянный прыжок с верхней полки. Им-то было хорошо прыгать: они не только были разряжены в шелк и бархат, но и туловище у них было набито ватой и опилками; вот они и шлепались вниз, будто кулечки с шерстью. Но бедный Щелкунчик уж наверное переломал бы себе руки и ноги; подумайте только — от полки, где он стоял, до нижней было почти два фута, а сам он был хрупкий, словно выточенный из липы. Да, Щелкунчик уж наверное переломал бы себе руки и ноги, если бы в тот самый миг, как он прыгнул, мамзель Клерхен не соскочила с дивана и не приняла в свои нежные объятия потрясающего мечом героя.

—О, милая, добрая Клерхен!— в слезах воскликнула Мари,— как я ошиблась в тебе! Уж, конечно, ты от всего сердца уступила кроватку дружку Щелкунчику.

И вот мамзель Клерхен заговорила, нежно прижимая юного героя к своей шелковой груди:

—Разве можно вам, государь, идти в бой, навстречу опасности, больным и с не зажившими еще ранами! Взгляните, вот собираются ваши храбрые вассалы, они рвутся в бой и уверены в победе. Скарамуш, Панталоне, трубочисты, музыканты и барабанщик уже внизу, а среди куколок с сюрпризами у меня на полке заметно сильное оживление и движение. Соблаговолите, о, государь, отдохнуть у меня на груди или же согласитесь созерцать вашу победу с высоты моей шляпы, украшенной перьями.— Так говорила Клерхен; но Щелкунчик вел себя совсем неподобающим образом и так брыкался, что Клерхен пришлось поскорее поставить его на полку. В то же мгновение он весьма учтиво опустился на одно колено и пролепетал:

—О, прекрасная дама, и на поле брани не позабуду я оказанные мне вами милость и благоволение!

Тогда Клерхен нагнулась так низко, что схватила его за ручку, осторожно приподняла, быстро развязала на себе расшитый блестками кушак и собиралась нацепить его на человечка, но он отступил на два шага, прижал руку к сердцу и произнес весьма торжественно:

—О, прекрасная дама, не извольте расточать на меня ваши милости, ибо… — он запнулся, глубоко вздохнул, быстро сорвал с плеча ленточку, которую повязала ему Мари, прижал ее к губам, повязал на руку в виде шарфа и, с воодушевлением размахивая сверкающим обнаженным мечом, спрыгнул быстро и ловко, словно птичка, с края полки на пол.

Вы, разумеется, сразу поняли, мои благосклонные и весьма внимательные слушатели, что Щелкунчик еще до того, как по-настоящему ожил, уже отлично чувствовал любовь и заботы, которыми окружила его Мари, и что только из симпатии к ней он не хотел принять от мамзель Клерхен ее пояс, несмотря на то что тот был очень красив и весь сверкал. Верный, благородный Щелкунчик предпочитал украсить себя скромной ленточкой Мари. Но что-то будет дальше?

Едва Щелкунчик прыгнул на пол, как вновь поднялся визг и писк. Ах, ведь под большим столом собрались несметные полчища злых мышей, и впереди всех выступает отвратительная мышь о семи головах! Что-то будет?

БИТВА

—Барабанщик, мой верный вассал, бей общее наступление!— громко скомандовал Щелкунчик.

И тотчас же барабанщик начал выбивать дробь искуснейшим манером, так что стеклянные дверцы шкафа задрожали и задребезжали. А в шкафу что-то загремело и затрещало, и Мари увидела, как разом открылись все коробки, в которых были расквартированы войска Фрица, и солдаты выпрыгнули из них прямо на нижнюю полку и там выстроились блестящими рядами. Щелкунчик бегал вдоль рядов, воодушевляя войска своими речами.

—Где эти негодяи трубачи? Почему они не трубят?— закричал в сердцах Щелкунчик. Затем он быстро повернулся к слегка побледневшему Панталоне, у которого сильно трясся длинный подбородок, и торжественно произнес: Генерал, мне известны ваши доблесть и опытность. Все дело в быстрой оценке положения и использовании момента. Вверяю вам командование всей кавалерией и артиллерией. Коня вам не требуется — у вас очень длинные ноги, так что вы отлично поскачете и на своих па двоих. Исполняйте свой долг!

Панталоне тотчас всунул в рот длинные сухие пальцы и свистнул так пронзительно, будто звонко запели сто дудок враз. В шкафу послышалось ржанье и топот, и — гляди-ка!— кирасиры и драгуны Фрица, а впереди всех новые, блестящие гусары, выступили в поход и вскоре очутились внизу, на полу. И вот полки один за другим промаршировали перед Щелкунчиком с развевающимися знаменами и с барабанным боем и выстроились широкими рядами поперек всей комнаты. Все пушки Фрица, сопровождаемые пушкарями, с грохотом выехали вперед и пошли бухать: бум-бум!.. И Мари увидела, как в густые полчища мышей полетело Драже, напудрив их добела сахаром, отчего они очень сконфузились. Но больше всего вреда нанесла мышам тяжелая батарея, въехавшая на мамину скамеечку для ног и — бум-бум!— непрерывно обстреливавшая неприятеля круглыми пряничками, от которых полегло немало мышей.

Однако мыши все наступали и даже захватили несколько пушек; но тут поднялся шум и грохот — трр-трр!— и из-за дыма и пыли Мари с трудом могла разобрать, что происходит. Одно было ясно: обе армии бились с большим ожесточением, и победа переходила то на ту, то на другую сторону. Мыши вводили в бой все свежие и свежие силы, и серебряные пилюльки, которые они бросали весьма искусно, долетали уже до самого шкафа. Клерхен и Трудхен метались по полке и в отчаянии ломали ручки.

—Неужели я умру во цвете лет, неужели умру я, такая красивая кукла! вопила Клерхен.

—Не для того же я так хорошо сохранилась, чтобы погибнуть здесь, в четырех стенах!— причитала Трудхен.

Потом они упали друг другу в объятия и так громко разревелись, что их не мог заглушить даже бешеный грохот битвы.

Вы и понятия не имеете, дорогие мои слушатели, что здесь творилось. Раз за разом бухали пушки: прр-прр!.. Др-др!.. Трах-тарарах-трах-тарарах!.. Бум-бурум-бум-бурум-бум!.. И тут же пищали и визжали мышиный король и мыши, а потом снова раздавался грозный и могучий голос Щелкунчика, командовавшего сражением. И было видно, как сам он обходит под огнем свои батальоны.

Панталоне провел несколько чрезвычайно доблестных кавалерийских атак и покрыл себя славой. Но мышиная артиллерия засыпала гусар Фрица отвратительными, зловонными ядрами, которые оставляли на их красных мундирах ужасные пятна, почему гусары и не рвались вперед. Панталоне скомандовал им «палево кругом» и, воодушевившись ролью полководца, сам повернул налево, а за ним последовали кирасиры и драгуны, и вся кавалерия отправилась восвояси. Теперь положение батареи, занявшей позицию на скамеечке для ног, стало угрожаемым; не пришлось долго ждать, как нахлынули полчища противных мышей и бросились в атаку столь яростно, что перевернули скамеечку вместе с пушками и пушкарями. Щелкунчик, по-видимому, был очень озадачен и скомандовал отступление на правом фланге. Ты знаешь, о мой многоопытный в ратном деле слушатель Фриц, что подобный маневр означает чуть ли не то же самое, что бегство с поля брани, и ты вместе со мной уже сокрушаешься о неудаче, которая должна была постигнуть армию маленького любимца Мари — Щелкунчика. Но отврати свой взор от этой напасти и взгляни на левый фланг Щелкунчиковой армии, где все обстоит вполне благополучно и полководец и армия еще полны надежды. В пылу битвы из-под комода тихонечко выступили отряды мышиной кавалерии и с отвратительным писком яростно набросились на левый фланг Щелкунчиковой армии; но какое сопротивление встретили они! Медленно, насколько позволяла неровная местность, ибо надо было перебраться через край шкафа, выступил и построился в каре корпус куколок с сюрпризами под предводительством двух китайских императоров. Эти бравые, очень пестрые и нарядные великолепные полки, составленные из садовников, тирольцев, тунгусов, парикмахеров, арлекинов, купидонов, львов, тигров, мартышек и обезьян, сражались с хладнокровием, отвагой и выдержкой. С мужеством, достойным спартанцев, вырвал бы этот отборный батальон победу из рук врага, если бы некий бравый вражеский ротмистр не прорвался с безумной отвагой к одному из китайских императоров и не откусил ему голову, а тот при падении не задавил двух тунгусов и мартышку. Вследствие этого образовалась брешь, куда и устремился враг; и вскоре весь батальон был перегрызен. Но мало выгоды извлек неприятель из этого злодеяния. Как только кровожадный солдат мышиной кавалерии перегрызал пополам одного из своих отважных противников, прямо в горло ему попадала печатная бумажка, от чего он умирал на месте. Но помогло ли это Щелкунчиковой армии, которая, раз начав отступление, отступала все дальше и дальше и несла все больше потерь, так что вскоре только кучка смельчаков с злосчастным Щелкунчиком во главе еще держалась у самого шкафа? «Резервы, сюда! Панталоне, Скарамуш, барабанщик, где вы?» взывал Щелкунчик, рассчитывавший на прибытие свежих сил, которые должны были выступить из стеклянного шкафа. Правда, оттуда прибыло несколько коричневых человечков из Торна, с золотыми лицами и в золотых шлемах и шляпах; но они дрались так неумело, что ни разу не попали во врага и, вероятно, сбили бы с головы шапочку своему полководцу Щелкунчику. Неприятельские егеря вскоре отгрызли им ноги, так что они попадали и при этом передавили многих соратников Щелкунчика. Теперь Щелкунчик, со всех сторон теснимый врагом, находился в большой опасности. Он хотел было перепрыгнуть через край шкафа, но ноги у него были слишком коротки. Клерхен и Трудхен лежали в обмороке — помочь ему они не могли. Гусары и драгуны резво скакали мимо него прямо в шкаф. Тогда он в предельном отчаянии громко воскликнул:

—Коня, коня! Полцарства за коня!

В этот миг два вражеских стрелка вцепились в его деревянный плащ, и мышиный король подскочил к Щелкунчику, испуская победный писк из всех своих семи глоток.

Мари больше не владела собой.

—О мой бедный Щелкунчик!— воскликнула она, рыдая, и, не отдавая себе отчета в том, что делает, сняла с левой ноги туфельку и изо всей силы швырнула ею в самую гущу мышей, прямо в их короля.

В тот же миг все словно прахом рассыпалось, а Мари почувствовала боль в левом локте, еще более жгучую, чем раньше, и без чувств повалилась на пол.

БОЛЕЗНЬ

Когда Мари очнулась после глубокого забытья, она увидела, что лежит у себя в постельке, а сквозь замерзшие окна в комнату светит яркое, искрящееся солнце.

У самой ее постели сидел чужой человек, в котором она, однако, скоро узнала хирурга Вендельштерна. Он сказал вполголоса:

—Наконец-то она очнулась…

Тогда подошла мама и посмотрела на нее испуганным, пытливым взглядом.

—Ах, милая мамочка,— пролепетала Мари,— скажи: противные мыши убрались наконец и славный Щелкунчик спасен?

—Полно вздор болтать, милая Марихен!— возразила мать.— Ну на что мышам твой Щелкунчик? А вот ты, нехорошая девочка, до смерти напугала нас. Так всегда бывает, когда дети своевольничают и не слушаются родителей. Ты вчера до поздней ночи заигралась в куклы, потом задремала, и, верно, тебя напугала случайно прошмыгнувшая мышка: ведь вообще-то мышей у нас не водится. Словом, ты расшибла локтем стекло в шкафу и поранила себе руку. Хорошо еще, что ты не порезала стеклом вену! Доктор Вендельштерн, который как раз сейчас вынимал у тебя из раны застрявшие там осколки, говорит, что ты на всю жизнь осталась бы калекой и могла бы даже истечь кровью. Слава богу, я проснулась в полночь, увидела, что тебя все еще нет в спальне, и пошла в гостиную. Ты без сознания лежала на полу у шкафа, вся в крови. Я сама со страху чуть не потеряла сознание. Ты лежала на полу, а вокруг были разбросаны оловянные солдатики Фрица, разные игрушки, поломанные куклы с сюрпризами и пряничные человечки. Щелкунчика ты держала в левой руке, из которой сочилась кровь, а неподалеку валялась твоя туфелька…

—Ах, мамочка, мамочка!— перебила ее Мари.— Ведь это же были следы великой битвы между куклами и мышами! Оттого-то я так испугалась, что мыши хотели забрать в плен бедного Щелкунчика, командовавшего кукольным войском. Тогда я швырнула туфелькой в мышей, а что было дальше, не знаю.

Доктор Вендельштерн подмигнул матери, и та очень ласково стала уговаривать Мари:

—Полно, полно, милая моя детка, успокойся! Мыши все убежали, а Щелкунчик стоит за стеклом в шкафу, целый и невредимый.

Тут в спальню вошел советник медицины и завел долгий разговор с хирургом Вендельштерном, потом он пощупал у Мари пульс, и она слышала, что они говорили о горячке, вызванной раной.

Несколько дней ей пришлось лежать в постели и глотать лекарства, хотя, если не считать боли в локте, она почти не чувствовала недомогания. Она знала, что милый Щелкунчик вышел из битвы целым и невредимым, и по временам ей как сквозь сон чудилось, будто он очень явственным, хотя и чрезвычайно печальным голосом говорит ей: «Мари, прекрасная дама, многим я вам обязан, но вы можете сделать для меня еще больше».

Мари тщетно раздумывала, что бы это могло быть, но ничего не приходило ей в голову. Играть по-настоящему она не могла из-за больной руки, а если бралась за чтение или принималась перелистывать книжки с картинками, у нее в глазах рябило, так что приходилось отказываться от этого занятия. Поэтому время тянулось для нее бесконечно долго, и Мари едва могла дождаться сумерек, когда мать садилась у ее кроватки и читала и рассказывала всякие чудесные истории.

Вот и сейчас мать как раз кончила занимательную сказку про принца Факардина, как вдруг открылась дверь, и вошел крестный Дроссельмейер.

—Ну-ка, дайте мне поглядеть на нашу бедную раненую Мари,— сказал он.

Как только Мари увидела крестного в обычном желтом сюртучке, у нее перед глазами со всей живостью всплыла та ночь, когда Щелкунчик потерпел поражение в битве с мышами, и она невольно крикнула старшему советнику суда:

—О крестный, какой ты гадкий! Я отлично видела, как ты сидел на часах и свесил на них свои крылья, чтобы часы били потише и не спугнули мышей. Я отлично слышала, как ты позвал мышиного короля. Почему ты не поспешил на помощь Щелкунчику, почему ты не поспешил на помощь мне, гадкий крестный? Во всем ты один виноват. Из-за тебя я порезала руку и теперь должна лежать больная в постели!

Мать в страхе спросила:

—Что с тобой, дорогая Мари?

Но крестный скорчил странную мину и заговорил трескучим, монотонным голосом:

—Ходит маятник со скрипом. Меньше стука — вот в чем штука. Трик-и-трак! Всегда и впредь должен маятник скрипеть, песни петь. А когда пробьет звонок: бим-и-бом!— подходит срок. Не пугайся, мой дружок. Бьют часы и в срок и кстати, на погибель мышьей рати, а потом слетит сова. Раз-и-два и раз-и-два! Бьют часы, коль срок им выпал. Ходит маятник со скрипом. Меньше стука — вот в чем штука. Тик-и-так и трик-и-трак!

Мари широко открытыми глазами уставилась на крестного, потому что он казался совсем другим и гораздо более уродливым, чем обычно, а правой рукой он махал взад и вперед, будто паяц, которого дергают за веревочку.

Она бы очень испугалась, если бы тут не было матери и если бы Фриц, прошмыгнувший в спальню, не прервал крестного громким смехом.

—Ах, крестный Дроссельмейер,— воскликнул Фриц,— сегодня ты опять такой потешный! Ты кривляешься совсем как мой паяц, которого я давно уже зашвырнул за печку.

Мать по-прежнему была очень серьезна и сказала:

—Дорогой господин старший советник, это ведь действительно странная шутка. Что вы имеете в виду?

—Господи, боже мой, разве вы позабыли мою любимую песенку часовщика? ответил Дроссельмейер, смеясь.— Я всегда пою ее таким больным, как Мари.

И он быстро подсел к кровати и сказал:

—Не сердись, что я не выцарапал мышиному королю все четырнадцать глаз сразу,— этого нельзя было сделать. А зато я тебя сейчас порадую.

С этими словами старший советник суда полез в карман и осторожно вытащил оттуда — как вы думаете, дети, что?— Щелкунчика, которому он очень искусно вставил выпавшие зубки и вправил больную челюсть.

Мари вскрикнула от радости, а мать сказала, улыбаясь:

—Вот видишь, как заботится крестный о твоем Щелкунчике…

—А все-таки сознайся, Мари,— перебил крестный госпожу Штальбаум, ведь Щелкунчик не очень складный и непригож собой. Если тебе хочется послушать, я охотно расскажу, как такое уродство появилось в его семье и стало там наследственным. А может быть, ты уже знаешь сказку о принцессе Пирлипат, ведьме Мышильде и искусном часовщике?

—Послушай-ка, крестный!— вмешался в разговор Фриц.— Что верно, то верно: ты отлично вставил зубы Щелкунчику, и челюсть тоже уже не шатается. Но почему у него нет сабли? Почему ты не повязал ему саблю?

—Ну, ты, неугомонный,— проворчал старший советник суда,— никак на тебя не угодишь! Сабля Щелкунчика меня не касается. Я вылечил его — пусть сам раздобывает себе саблю, где хочет.

—Правильно!— воскликнул Фриц.— Если он храбрый малый, то раздобудет себе оружие.

—Итак, Мари,— продолжал крестный,— скажи, знаешь ли ты сказку о принцессе Пирлипат?

—Ах, нет!— ответила Мари.— Расскажи, милый крестный, расскажи!

—Надеюсь, дорогой господин Дроссельмейер,— сказала мама,— что на этот раз вы расскажете не такую страшную сказку, как обычно.

—Ну, конечно, дорогая госпожа Штальбаум,— ответил Дроссельмейер. Напротив, то, что я буду иметь честь изложить вам, очень занятно.

—Ах, расскажи, расскажи, милый крестный!— закричали дети.

И старший советник суда начал так:

СКАЗКА О ТВЕРДОМ ОРЕХЕ

Мать Пирлипат была супругой короля, а значит, королевой, а Пирлипат как родилась, так в тот же миг и стала прирожденной принцессой. Король налюбоваться не мог на почивавшую в колыбельке красавицу дочурку. Он громко радовался, танцевал, прыгал на одной ножке и то и дело кричал:

—Хейза! Видел ли кто-нибудь девочку прекраснее моей Пирлипатхен?

А все министры, генералы, советники и штаб-офицеры прыгали на одной ножке, как их отец и повелитель, и хором громко отвечали:

—Нет, никто не видел!

Да, по правде говоря, и нельзя было отрицать, что с тех пор, как стоит мир, не появлялось еще на свет младенца прекраснее принцессы Пирлипат. Личико у нее было словно соткано из лилейно-белого и нежно-розового шелка, глазки — живая сияющая лазурь, а особенно украшали ее волосики, вившиеся золотыми колечками. При этом Пирлипатхен родилась с двумя рядами беленьких, как жемчуг, зубок, которыми она два часа спустя после рождения впилась в палец рейхсканцлера, когда он пожелал поближе исследовать черты ее лица, так что он завопил: «Ой-ой-ой! » Некоторые, впрочем, утверждают, будто он крикнул: «Ай-ай-ай! » Еще и сегодня мнения расходятся. Короче, Пирлипатхен на самом деле укусила рейхсканцлера за палец, и тогда восхищенный народ уверился в том, что в очаровательном, ангельском тельце принцессы Пирлипат обитают и душа, и ум, и чувство.

Как сказано, все были в восторге; одна королева неизвестно почему тревожилась и беспокоилась. Особенно странно было, что она приказала неусыпно стеречь колыбельку Пирлипат. Мало того, что у дверей стояли драбанты,— было отдано распоряжение, чтобы в детской, кроме двух нянюшек, постоянно сидевших у самой колыбельки, еженощно дежурило еще шесть нянек и — что казалось совсем нелепым и чего никто не мог понять — каждой няньке приказано было держать на коленях кота и всю ночь гладить его, чтобы он, не переставая, мурлыкал. Вам, милые детки, нипочем не угадать, зачем мать принцессы Пирлипат принимала все эти меры, но я знаю зачем и сейчас расскажу и вам.

Раз как-то ко двору короля, родителя принцессы Пирлипат, съехалось много славных королей и пригожих принцев. Ради такого случая были устроены блестящие турниры, представления и придворные балы. Король, желая показать, что у него много золота и серебра, решил как следует запустить руку в свою казну и устроить празднество, достойное его. Поэтому, выведав от обер-гофповара, что придворный звездочет возвестил время, благоприятное для колки свиней, он задумал задать колбасный пир, вскочил в карету и самолично пригласил всех окрестных королей и принцев всего-навсего на тарелку супа, мечтая затем поразить их роскошеством. Потом он очень ласково сказал своей супруге-королеве:

—Милочка, тебе ведь известно, какая колбаса мне по вкусу…

Королева уже знала, к чему он клонит речь: это означало, что она должна лично заняться весьма полезным делом — изготовлением колбас, которым не брезговала и раньше. Главному казначею приказано было немедленно отправить на кухню большой золотой котел и серебряные кастрюли; печь растопили дровами сандалового дерева; королева повязала свой камчатый кухонный передник. И вскоре из котла потянуло вкусным духом колбасного навара. Приятный запах проник даже в государственный совет. Король, весь трепеща от восторга, не вытерпел.

—Прошу извинения, господа!— воскликнул он, побежал на кухню, обнял королеву, помешал немножко золотым скипетром в котле и, успокоенный, вернулся в государственный совет.

Наступил самый важный момент: пора было разрезать на ломтики сало и поджаривать его на золотых сковородах. Придворные дамы отошли к сторонке, потому что королева из преданности, любви и уважения к царственному супругу собиралась лично заняться этим делом. Но как только сало начало зарумяниваться, послышался тоненький, шепчущий голосок:

—Дай и мне отведать сальца, сестрица! И я хочу полакомиться — я ведь тоже королева. Дай и мне отведать сальца!

Королева отлично знала, что это говорит госпожа Мышильда. Мышильда уже много лет проживала в королевском дворце. Она утверждала, будто состоит в родстве с королевской фамилией и сама правит королевством Мышляндия, вот почему она и держала под почкой большой двор. Королева была женщина добрая и щедрая. Хотя вообще она не почитала Мышильду особой царского рода и своей сестрой, но в такой торжественный день от всего сердца допустила ее на пиршество и крикнула:

—Вылезайте, госпожа Мышильда! Покушайте на здоровье сальца.

И Мышильда быстро и весело выпрыгнула из-под печки, вскочила на плиту и стала хватать изящными лапками один за другим кусочки сала, которые ей протягивала королева. Но тут нахлынули все кумовья и тетушки Мышильды и даже ее семь сыновей, отчаянные сорванцы. Они набросились на сало, и королева с перепугу не знала, как быть. К счастью, подоспела обер-гофмейстерина и прогнала непрошеных гостей. Таким образом, уцелело немного сала, которое, согласно указаниям призванного по этому случаю придворного математика, было весьма искусно распределено по всем колбасам.

Забили в литавры, затрубили в трубы. Все короли и принцы в великолепных праздничных одеяниях — одни на белых конях, другие в хрустальных каретах потянулись на колбасный пир. Король встретил их с сердечной приветливостью и почетом, а затем, в короне и со скипетром, как и полагается государю, сел во главе стола. Уже когда подали ливерные колбасы, гости заметили, как все больше и больше бледнел король, как он возводил очи к небу. Тихие вздохи вылетали из его груди; казалось, его душой овладела сильная скорбь. Но когда подали кровяную колбасу, он с громким рыданьем и стонами откинулся на спинку кресла, обеими руками закрыв лицо. Все повскакали из-за стола. Лейб-медик тщетно пытался нащупать пульс у злосчастного короля, которого, казалось, снедала глубокая, непонятная тоска. Наконец после долгих уговоров, после применения сильных средств, вроде жженых гусиных перьев и тому подобного, король как будто начал приходить в себя. Он пролепетал едва слышно:

—Слишком мало сала!

Тогда неутешная королева бухнулась ему в ноги и простонала:

—О, мой бедный, несчастный царственный супруг! О, какое горе пришлось вам вынести! Но взгляните: виновница у ваших ног — покарайте, строго покарайте меня! Ах, Мышильда со своими кумовьями, тетушками и семью сыновьями съела сало, и…

С этими словами королева без чувств упала навзничь. Но король вскочил, пылая гневом, и громко крикнул:

—Обер-гофмейстерина, как это случилось?

Обер-гофмейстерина рассказала, что знала, и король решил отомстить Мышильде и ее роду за то, что они сожрали сало, предназначенное для его колбас.

Созвали тайный государственный совет. Решили возбудить процесс против Мышильды и отобрать в казну все ее владения. Но король полагал, что пока это не помешает Мышильде, когда ей вздумается, пожирать сало, и потому поручил все дело придворному часовых дел мастеру и чудодею. Этот человек, которого звали так же, как и меня, а именно Христиан Элиас Дроссельмейер, обещал при помощи совершенно особых, исполненных государственной мудрости мер на веки вечные изгнать Мышильду со всей семьей из дворца.

И в самом деле: он изобрел весьма искусные машинки, в которых на ниточке было привязано поджаренное сало, и расставил их вокруг жилища госпожи салоежки.

Сама Мышильда была слишком умудрена опытом, чтобы не понять хитрости Дроссельмейера, но ни ее предостережения, ни ее увещания не помогли: все семь сыновей и много-много Мышильдиных кумовьев и тетушек, привлеченные вкусным запахом жареного сала, забрались в дроссельмейеровские машинки — и только хотели полакомиться салом, как их неожиданно прихлопнула опускающаяся дверца, а затем их предали на кухне позорной казни. Мышильда с небольшой кучкой уцелевших родичей покинула эти места скорби и плача. Горе, отчаяние, жажда мести клокотали у нее в груди.

Двор ликовал, но королева была встревожена: она знала Мышильдин нрав и отлично понимала, что та не оставит неотомщенной смерть сыновей и близких.

И в самом деле, Мышильда появилась как раз тогда, когда королева готовила для царственного супруга паштет из ливера, который он очень охотно кушал, и сказала так:

—Мои сыновья, кумовья и тетушки убиты. Берегись, королева: как бы королева мышей не загрызла малютку принцессу! Берегись!

Затем она снова исчезла и больше не появлялась. Но королева с перепугу уронила паштет в огонь, и во второй раз Мышильда испортила любимое кушанье короля, на что он очень разгневался…

—Ну, на сегодняшний вечер довольно. Остальное доскажу в следующий раз,— неожиданно закончил крестный.

Как ни просила Мари, на которую рассказ произвел особенное впечатление, продолжать, крестный Дроссельмейер был неумолим и со словами: «Слишком много сразу — вредно для здоровья; продолжение завтра»,— вскочил со стула.

В ту минуту, когда он собирался уже выйти за дверь, Фриц спросил:

—Скажи-ка, крестный, это на самом деле, правда, что ты выдумал мышеловку?

—Что за вздор ты городишь, Фриц!— воскликнула мать.

Но старший советник суда очень странно улыбнулся и тихо сказал:

—А почему бы мне, искусному часовщику, не выдумать мышеловку?

ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗКИ О ТВЕРДОМ ОРЕХЕ

—Ну, дети, теперь вы знаете,— так продолжал на следующий вечер Дроссельмейер,— почему королева приказала столь бдительно стеречь красоточку принцессу Пирлипат. Как же было ей не бояться, что Мышильда выполнит свою угрозу — вернется и загрызет малютку принцессу! Машинка Дроссельмейера ничуть не помогала против умной и предусмотрительной Мышильды, а придворный звездочет, бывший одновременно и главным предсказателем, заявил, что только род кота Мурра может отвадить Мышильду от колыбельки. Потому-то каждой няньке приказано было держать на коленях одного из сынов этого рода, которых, кстати сказать, пожаловали чипом тайного советника посольства, и облегчать им бремя государственной службы учтивым почесыванием за ухом.

Как-то, уже в полночь, одна из двух обер-гофнянек, которые сидели у самой колыбельки, вдруг очнулась, словно от глубокого сна. Все вокруг было охвачено сном. Никакого мурлыканья — глубокая, мертвая тишина, только слышно тиканье жучка-точильщика. Но что почувствовала нянька, когда прямо перед собой увидела большую противную мышь, которая поднялась на задние лапки и положила свою зловещую голову принцессе на лицо! Нянька вскочила с криком ужаса, все проснулись, но в тот же миг Мышильда — ведь большая мышь у колыбели Пирлипат была она — быстро шмыгнула в угол комнаты. Советники посольства бросились вдогонку, но не тут-то было: она шмыгнула в щель в полу. Пирлипатхен проснулась от суматохи и очень жалобно заплакала.

—Слава богу,— воскликнули нянюшки,— она жива!

Но как же они испугались, когда взглянули на Пирлипатхен и увидели, что сталось с хорошеньким нежным младенцем! На тщедушном, скорчившемся тельце вместо кудрявой головки румяного херувима сидела огромная бесформенная голова; голубые, как лазурь, глазки превратились в зеленые, тупо вытаращенные гляделки, а ротик растянулся до ушей.

Королева исходила слезами и рыданиями, а кабинет короля пришлось обить ватой, потому что король бился головой об стену и жалобным голосом причитал:

—Ах, я несчастный монарх!

Теперь король, казалось, мог бы понять, что лучше было съесть колбасу без сала и оставить в покое Мышильду со всей ее запечной родней, но об этом отец принцессы Пирлипат не подумал — он просто-напросто свалил всю вину на придворного часовщика и чудодея Христиана Элиаса Дроссельмейера из Нюрнберга и отдал мудрый приказ: «Дроссельмейер должен в течение месяца вернуть принцессе Пирлипат ее прежний облик или, по крайней мере, указать верное к тому средство — в противном случае он будет продан позорной смерти от руки палача».

Дроссельмейер не на шутку перепугался. Однако он положился на свое уменье и счастье и тотчас же приступил к первой операции, которую почитал необходимой. Он очень ловко разобрал принцессу Пирлипат на части, вывинтил ручки и ножки и осмотрел внутреннее устройство, но, к сожалению, он убедился, что с возрастом принцесса будет все безобразнее, и не знал, как помочь беде. Он опять старательно собрал принцессу и впал в уныние около ее колыбели, от которой не смел отлучаться.

Шла уже четвертая неделя, наступила среда, и король, сверкая в гневе очами и потрясая скипетром, заглянул в детскую к Пирлипат и воскликнул:

—Христиан Элиас Дроссельмейер, вылечи принцессу, не то тебе несдобровать!

Дроссельмейер принялся жалобно плакать, а принцесса Пирлипат тем временем весело щелкала орешки. Впервые часовых дел мастера и чудодея поразила ее необычайная любовь к орехам и то обстоятельство, что она появилась на свет уже с зубами. В самом деле, после превращения она кричала без умолку, пока ей случайно не попался орешек; она разгрызла его, съела ядрышко и сейчас же угомонилась. С тех пор няньки то и дело унимали ее орехами.

—О святой инстинкт природы, неисповедимая симпатия всего сущего! воскликнул Христиан Элиас Дроссельмейер.— Ты указуешь мне врата тайны. Я постучусь, и они откроются!

Он тотчас же испросил разрешения поговорить с придворным звездочетом и был отведен к нему под строгим караулом. Оба, заливаясь слезами, упали друг другу в объятия, так как были закадычными друзьями, затем удалились в потайной кабинет и принялись рыться в книгах, где говорилось об инстинкте, симпатиях и антипатиях и других таинственных явлениях.

Наступила ночь. Придворный звездочет поглядел на звезды и с помощью Дроссельмейера, великого искусника и в этом деле, составил гороскоп принцессы Пирлипат. Сделать это было очень трудно, ибо линии запутывались все больше и больше, но — о, радость!— наконец все стало ясно: чтобы избавиться от волшебства, которое ее изуродовало, и вернуть себе былую красоту, принцессе Пирлипат достаточно было съесть ядрышко ореха Кракатук.

У ореха Кракатук было такая твердая скорлупа, что по нему могла проехаться сорокавосьмифунтовая пушка и не раздавить его. Этот твердый орех должен был разгрызть и, зажмурившись, поднести принцессе человек, никогда еще не брившийся и не носивший сапог. Затем юноше следовало отступить на семь шагов, не споткнувшись, и только тогда открыть глаза.

Три дня и три ночи без устали работали Дроссельмейер со звездочетом, и как раз в субботу, когда король сидел за обедом, к нему ворвался радостный и веселый Дроссельмейер, которому в воскресенье утром должны были снести голову, и возвестил, что найдено средство вернуть принцессе Пирлипат утраченную красоту. Король обнял его горячо и благосклонно и посулил ему бриллиантовую шпагу, четыре ордена и два новых праздничных кафтана.

—После обеда мы сейчас же и приступим,— любезно прибавил король. Позаботьтесь, дорогой чудодей, чтобы небритый молодой человек в башмаках был под рукой и, как полагается, с орехом Кракатук. И не давайте ему вина, а то как бы он не споткнулся, когда, словно рак, будет пятиться семь шагов. Потом пусть пьет вволю!

Дроссельмейера напугала речь короля, и, смущаясь и робея, он пролепетал, что средство, правда, найдено, но что обоих — и орех и молодого человека, который должен его разгрызть,— надо сперва отыскать, причем пока еще очень сомнительно, возможно ли найти орех и щелкунчика. В сильном гневе потряс король скипетром над венчанной главой и зарычал, как лев:

—Ну, так тебе снесут голову!

На счастье поверженного в страх и горе Дроссельмейера, как раз сегодня обед пришелся королю очень по вкусу, и поэтому он был расположен внимать разумным увещаниям, на которые не поскупилась великодушная королева, тронутая судьбой несчастного часовщика. Дроссельмейер приободрился и почтительно доложил королю, что, собственно, разрешил задачу — нашел средство к излечению принцессы, и тем самым заслужил помилование. Король назвал это глупой отговоркой и пустой болтовней, но в конце концов, выпив стаканчик желудочной настойки, решил, что оба — часовщик и звездочет тронутся в путь и не вернутся до тех пор, пока у них в кармане не будет ореха Кракатук. А человека, нужного для того, чтобы разгрызть орех, по совету королевы, решили раздобыть путем многократных объявлений в местных и заграничных газетах и ведомостях с приглашением явиться во дворец…

На этом крестный Дроссельмейер остановился и обещал досказать остальное в следующий вечер.

КОНЕЦ СКАЗКИ О ТВЕРДОМ ОРЕХЕ

И в самом деле, на следующий день вечером, только зажгли свечи, явился крестный Дроссельмейер и так продолжал свой рассказ:

—Дроссельмейер и придворный звездочет странствовали уже пятнадцать лет и все еще не напали на след ореха Кракатук. Где они побывали, какие диковинные приключения испытали, не пересказать, детки, и за целый месяц. Этого я делать и не собираюсь, а прямо скажу вам, что, погруженный в глубокое уныние, Дроссельмейер сильно стосковался по родине, по милому своему Нюрнбергу. Особенно сильная тоска напала на него как-то раз в Азии, в дремучем лесу, где он вместе со своим спутником присел выкурить трубочку кнастера.

«О дивный, дивный Нюрнберг мой, кто не знаком еще с тобой, пусть побывал он даже в Вене, в Париже и Петервардейне, душою будет он томиться, к тебе, о Нюрнберг, стремиться — чудесный городок, где в ряд красивые дома стоят».

Жалобные причитания Дроссельмейера вызвали глубокое сочувствие у звездочета, и он тоже разревелся так горько, что его слышно было на всю Азию. Но он взял себя в руки, вытер слезы и спросил:

—Досточтимый коллега, чего же мы здесь сидим и ревем? Чего не идем в Нюрнберг? Не все ли равно, где и как искать злополучный орех Кракатук?

—И то правда,— ответил, сразу утешившись, Дроссельмейер.

Оба сейчас же встали, выколотили трубки и из леса в глубине Азии прямехонько отправились в Нюрнберг.

Как только они прибыли, Дроссельмейер сейчас же побежал к своему двоюродному брату — игрушечному мастеру, токарю по дереву, лакировщику и позолотчику Кристофу Захариусу Дроссельмейеру, с которым не виделся уже много-много лет. Ему-то и рассказал часовщик всю историю про принцессу Пирлипат, госпожу Мышильду и орех Кракатук, а тот то и дело всплескивал руками и несколько раз в удивлении воскликнул:

—Ах, братец, братец, ну и чудеса!

Дроссельмейер рассказал о приключениях на своем долгом пути, рассказал, как провел два года у Финикового короля, как обидел и выгнал его Миндальный принц, как тщетно запрашивал он общество естествоиспытателей в городе Белок,— короче говоря, как ему нигде не удалось напасть на след ореха Кракатук. Во время рассказа Кристоф Захариус не раз прищелкивал пальцами, вертелся на одной ножке, причмокивал губами и приговаривал:

—Гм, гм! Эге! Вот так штука!

Наконец он подбросил к потолку колпак вместе с париком, горячо обнял двоюродного брата и воскликнул:

—Братец, братец, вы спасены, спасены, говорю я! Слушайте: или я жестоко ошибаюсь, или орех Кракатук у меня!

Он тотчас же принос шкатулочку, откуда вытащил позолоченный орех средней величины.

—Взгляните,— сказал он, показывая орех двоюродному брату,— взгляните на этот орех. История его такова. Много лет тому назад, в сочельник, пришел сюда неизвестный человек с полным мешком орехов, которые он принес на продажу. У самых дверей моей лавки с игрушками он поставил мешок наземь, чтоб легче было действовать, так как у него произошла стычка со здешним продавцом орехов, который не мог потерпеть чужого торговца. В эту минуту мешок переехала тяжело нагруженная фура. Все орехи были передавлены, за исключением одного, который чужеземец, странно улыбаясь, и предложил уступить мне за цванцигер тысяча семьсот двадцатого года. Мне это показалось загадочным, но я нашел у себя в кармане как раз такой цванцигер, какой он просил, купил орех и позолотил его. Сам хорошенько не знаю, почему я так дорого заплатил за орех, а потом так берег его.

Всякое сомнение в том, что орех двоюродного брата — это действительно орех Кракатук, который они так долго искали, тут же рассеялось, когда подоспевший на зов придворный звездочет аккуратно соскоблил с ореха позолоту и отыскал на скорлупе слово «Кракатук», вырезанное китайскими письменами.

Радость путешественников была огромна, а двоюродный брат Дроссельмейер почел себя счастливейшим человеком в мире, когда Дроссельмейер уверил его, что счастье ему обеспечено, ибо отныне сверх значительной пенсии он будет получать золото для позолоты даром.

И чудодей и звездочет оба уже нахлобучили ночные колпаки и собирались укладываться спать, как вдруг последний, то есть звездочет, повел такую речь:

—Дражайший коллега, счастье никогда не приходит одно. Поверьте, мы нашли не только орех Кракатук, но и молодого человека, который разгрызет его и преподнесет принцессе ядрышко — залог красоты. Я имею в виду не кого иного, как сына вашего двоюродного брата. Нет, я не лягу спать, вдохновенно воскликнул он.— Я еще сегодня ночью составлю гороскоп юноши!— С этими словами он сорвал колпак с головы и тут же принялся наблюдать звезды.

Племянник Дроссельмейера был в самом деле пригожий, складный юноша, который еще ни разу не брился и не надевал сапог. В ранней молодости он, правда, изображал два рождества кряду паяца; но этого ни чуточки не было заметно: так искусно был он воспитан стараньями отца. На святках он был в красивом красном, шитом золотом кафтане, при шпаге, держал под мышкой шляпу и носил превосходный парик с косичкой. В таком блестящем виде стоял он в лавке у отца и со свойственной ему галантностью щелкал барышням орешки, за что и прозвали его Красавчик Щелкунчик.

Наутро восхищенный звездочет упал в объятия Дроссельмейера и воскликнул:

—Это он! Мы раздобыли его, он найден! Только, любезнейший коллега, не следует упускать из виду двух обстоятельств: во-первых, надо сплести вашему превосходному племяннику солидную деревянную косу, которая была бы соединена с нижней челюстью таким образом, чтобы ее можно было сильно оттянуть косой; затем, по прибытии в столицу надо молчать о том, что мы привезла с собой молодого человека, который разгрызет орех Кракатук, лучше, чтобы он появился гораздо позже. Я прочел в гороскопе, что после того, как многие сломают себе на орехе зубы без всякого толку, король отдаст принцессу, а после смерти и королевство в награду тому, кто разгрызет орех и возвратит Пирлипат утраченную красоту.

Игрушечный мастер был очень польщен, что его сыночку предстояло жениться на принцессе и самому сделаться принцем, а затем и королем, и потому он охотно доверил его звездочету и часовщику. Коса, которую Дроссельмейер приделал своему юному многообещающему племяннику, удалась на славу, так что тот блестяще выдержал испытание, раскусив самые твердые персиковые косточки.

Дроссельмейер и звездочет немедленно дали знать в столицу, что орех Кракатук найден, а там сейчас же опубликовали воззвание, и когда прибыли наши путники с талисманом, восстанавливающим красоту, ко двору уже явилось много прекрасных юношей и даже принцев, которые, полагаясь на свои здоровые челюсти, хотели попытаться снять злые чары с принцессы.

Наши путники очень испугались, увидев принцессу. Маленькое туловище с тощими ручонками и ножками едва держало бесформенную голову. Лицо казалось еще уродливее из-за белой нитяной бороды, которой обросли рот и подбородок.

Все случилось так, как прочитал в гороскопе придворный звездочет. Молокососы в башмаках один за другим ломали себе зубы и раздирали челюсти, а принцессе ничуть не легчало; когда же затем их в полуобморочном состоянии уносили приглашенные на этот случай зубные врачи, они стонали:

—Поди-ка раскуси такой орех!

Наконец король в сокрушении сердечном обещал дочь и королевство тому, кто расколдует принцессу. Тут-то и вызвался наш учтивый и скромный молодой Дроссельмейер и попросил разрешения тоже попытать счастья.

Принцессе Пирлипат никто так не понравился, как молодой Дроссельмейер, она прижала ручки к сердцу и от глубины души вздохнула: «Ах, если бы он разгрыз орех Кракатук и стал моим мужем! «

Вежливо поклонившись королю и королеве, а затем принцессе Пирлипат, молодой Дроссельмейер принял из рук оберцеремониймейстера орех Кракатук, положил его без долгих разговоров в рот, сильно дернул себя за косу и Щелк-щелк!— разгрыз скорлупу на кусочки. Ловко очистил он ядрышко от приставшей кожуры и, зажмурившись, поднес, почтительно шаркнув ножкой, принцессе, затем начал пятиться. Принцесса тут же проглотила ядрышко, и о, чудо!— уродец исчез, а на его месте стояла прекрасная, как ангел, девушка, с лицом, словно сотканным из лилейно-белого и розового шелка, с глазами, сияющими, как лазурь, с вьющимися колечками золотыми волосами.

Трубы и литавры присоединились к громкому ликованию народа. Король и весь двор танцевали на одной ножке, как при рождении принцессы Пирлипат, а королеву пришлось опрыскивать одеколоном, так как от радости и восторга она упала в обморок.

Поднявшаяся суматоха порядком смутила молодого Дроссельмейера, которому предстояло еще пятиться положенные семь шагов. Все же он держался отлично и уже занес правую ногу для седьмого шага, но тут из подполья с отвратительным писком и визгом вылезла Мышильда. Молодой Дроссельмейер, опустивший было ногу, наступил на нее и так споткнулся, что чуть не упал.

О, злой рок! В один миг юноша стал так же безобразен, как до того принцесса Пирлипат. Туловище съежилось и едва выдерживало огромную бесформенную голову с большими вытаращенными глазами и широкой, безобразно разинутой пастью. Вместо косы сзади повис узкий деревянный плащ, при помощи которого можно было управлять нижней челюстью.

Часовщик и звездочет были вне себя от ужаса, однако они заметили, что Мышильда вся в крови извивается на полу. Ее злодейство не осталось безнаказанным: молодой Дроссельмейер крепко ударил ее по шее острым каблуком, и ей пришел конец.

Но Мышильда, охваченная предсмертными муками, жалобно пищала и визжала:

—О твердый, твердый Кракатук, мне не уйти от смертных мук!.. Хи-хи… Пи-пи… Но, Щелкунчик-хитрец, и тебе придет конец: мой сынок, король мышиный, не простит моей кончины — отомстит тебе за мать мышья рать. О жизнь, была ты светла — и смерть за мною пришла… Квик!

Пискнув в последний раз, Мышильда умерла, и королевский истопник унес ее прочь.

На молодого Дроссельмейера никто не обращал внимания. Однако принцесса напомнила отцу его обещание, и король тотчас же повелел подвести к Пирлипат юного героя. Но когда бедняга предстал перед ней во всем своем безобразии, принцесса закрыла лицо обеими руками и закричала:

—Вон, вон отсюда, противный Щелкунчик!

И сейчас же гофмаршал схватил его за узкие плечики и вытолкал вон.

Король распалился гневом, решив, что ему хотели навязать в зятья Щелкунчика, во всем винил незадачливых часовщика и звездочета и на вечные времена изгнал обоих из столицы. Это не было предусмотрено гороскопом, составленным звездочетом в Нюрнберге, но он не преминул снова приступить к наблюдению за звездами и прочитал, что юный Дроссельмейер отменно будет вести себя в своем новом звании и, несмотря на все свое безобразие, сделается принцем и королем. Но его уродство исчезнет лишь в том случае, если семиголовый сын Мышильды, родившийся после смерти своих семи старших братьев и ставший мышиным королем, падет от руки Щелкунчика и если, несмотря на уродливую наружность, юного Дроссельмейера полюбит прекрасная дама. Говорят, что и в самом деле на святках видели молодого Дроссельмейера в Нюрнберге в лавке его отца, хотя и в образе Щелкунчика, но все же в сане принца.

Вот вам, дети, сказка о твердом орехе. Теперь вы поняли, почему говорят: «Поди-ка раскуси такой орех! » и почему щелкунчики столь безобразны…

Так закончил старший советник суда свой рассказ.

Мари решила, что Пирлипат — очень гадкая и неблагодарная принцесса, а Фриц уверял, что если Щелкунчик и вправду храбрец, он не станет особенно церемониться с мышиным королем и вернет себе былую красоту.

ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК

Кому из моих высокоуважаемых читателей или слушателей случалось порезаться стеклом, тот знает, как это больно и что это за скверная штука, так как рана заживает очень медленно. Мари пришлось провести в постели почти целую неделю, потому что при всякой попытке встать у нее кружилась голова. Все же в конце концов она совсем выздоровела и опять могла весело прыгать по комнате.

В стеклянном шкафу все блистало новизной — и деревья, и цветы, и дома, и по-праздничному расфуфыренные куклы, а главное, Мари нашла там своего милого Щелкунчика, который улыбался ей со второй полки, скаля два ряда целых зубов. Когда она, радуясь от всей души, глядела на своего любимца, у нее вдруг защемило сердце: а если все, что рассказал крестный — история про Щелкунчика и про его распрю с Мышильдой и ее сыном,— если все это правда? Теперь она знала, что ее Щелкунчик — молодой Дроссельмейер из Нюрнберга, пригожий, но, к сожалению, заколдованный Мышильдой племянник крестного Дроссельмейера.

В том, что искусный часовщик при дворе отца принцессы Пирлипат был не кто иной, как старший советник суда Дроссельмейер, Мари ни минуты не сомневалась уже во время рассказа. «Но почему же дядя не помог тебе, почему он не помог тебе?» — сокрушалась Мари, и в ней все сильнее крепло убеждение, что бой, при котором она присутствовала, шел за Щелкунчиково королевство и корону. «Ведь все куклы подчинялись ему, ведь совершенно ясно, что сбылось предсказание придворного звездочета и молодой Дроссельмейер стал королем в кукольном царстве».

Рассуждая так, умненькая Мари, наделившая Щелкунчика и его вассалов жизнью и способностью двигаться, была убеждена, что они и в самом деле вот-вот оживут и зашевелятся. Но не тут-то было: в шкафу все стояло неподвижно по своим местам. Однако Мари и не думала отказываться от своего внутреннего убеждения — она просто решила, что всему причиной колдовство Мышильды и ее семиголового сына.

—Хотя вы и не в состоянии пошевельнуться или вымолвить словечко, милый господин Дроссельмейер,— сказала она Щелкунчику,— все же я уверена, что вы меня слышите и знаете, как хорошо я к вам отношусь. Рассчитывайте на мою помощь, когда она вам понадобится. Во всяком случае, я попрошу дядю, чтобы он помог вам, если в том будет нужда, своим искусством!

Щелкунчик стоял спокойно и не трогался с места, но Мари почудилось, будто по стеклянному шкафу пронесся легкий вздох, отчего чуть слышно, но удивительно мелодично зазвенели стекла, и тоненький, звонкий, как колокольчик, голосок пропел: «Мария, друг, хранитель мой! Не надо мук — я буду твой».

У Мари от страха по спине забегали мурашки, но, как ни странно, ей было почему-то очень приятно.

Наступили сумерки. В комнату вошли родители с крестным Дроссельмейером. Немного погодя Луиза подала чай, и вся семья, весело болтая, уселась за стол. Мари потихонечку принесла свое креслице и села у ног крестного. Улучив минутку, когда все замолчали, Мари посмотрела большими голубыми глазами прямо в лицо старшему советнику суда и сказала:

—Теперь, дорогой крестный, я знаю, что Щелкунчик — твой племянник, молодой Дроссельмейер из Нюрнберга. Он стал принцем, или, вернее, королем: все так и случилось, как предсказал твой спутник, звездочет. Но ты ведь знаешь, что он объявил войну сыну госпожи Мышильды, уродливому мышиному королю. Почему ты ему не поможешь?

И Мари снова рассказала весь ход битвы, при которой присутствовала, и часто ее прерывал громкий смех матери и Луизы. Только Фриц и Дроссельмейер сохраняли серьезность.

—Откуда только девочка набралась такого вздору?— спросил советник медицины.

—Ну, у нее просто богатая фантазия,— ответила мать.— В сущности, это бред, порожденный сильной горячкой.— Все это неправда,— сказал Фриц.— Мои гусары — не такие трусы, не то я бы им показал!

Но крестный, странно улыбаясь, посадил крошку Мари на колени и заговорил ласковее, чем обычно:

—Ах, милая Мари, тебе дано больше, чем мне и всем нам. Ты, как и Пирлипат,— прирожденная принцесса: ты правишь прекрасным, светлым царством. Но много придется тебе вытерпеть, если ты возьмешь под свою защиту бедного уродца Щелкунчика! Ведь мышиный король стережет его на всех путях и дорогах. Знай: не я, а ты, ты одна можешь спасти Щелкунчика. Будь стойкой и преданной.

Никто — ни Мари, ни остальные не поняли, что подразумевал Дроссельмейер; а советнику медицины слова крестного показались такими странными, что он пощупал у него пульс и сказал:

—У вас, дорогой друг, сильный прилив крови к голове: я вам пропишу лекарство.

Только супруга советника медицины задумчиво покачала головой и заметила:

—Я догадываюсь, что имеет в виду господин Дроссельмейер, но выразить это словами не могу.

ПОБЕДА

Прошло немного времени, и как-то лунной ночью Мари разбудило странное постукиванье, которое, казалось, шло из угла, словно там перебрасывали и катали камешки, а по временам слышался противный визг и писк.

—Ай, мыши, мыши, опять тут мыши!— в испуге закричала Мари и хотела уже разбудить мать, но слова застряли у нее в горле.

Она не могла даже шевельнуться, потому что увидела, как из 'дыры в стене с трудом вылез мышиный король и, сверкая глазами и коронами, принялся шмыгать по всей комнате; вдруг он одним прыжком вскочил на столик, стоявший у самой кроватки Мари.

—Хи-хи-хи! Отдай мне все драже, весь марципан, глупышка, не то я загрызу твоего Щелкунчика, загрызу Щелкунчика!— пищал мышиный король и при этом противно скрипел и скрежетал зубами, а потом быстро скрылся в дырку в стене.

Мари так напугало появление страшного мышиного короля, что наутро она совсем осунулась и от волнения не могла вымолвить ни слова. Сто раз собиралась она рассказать матери, Луизе или хотя бы Фрицу о том, что с ней приключилось, но думала: «Разве мне кто-нибудь поверит? Меня просто поднимут на смех».

Однако ей было совершенно ясно, что ради спасения Щелкунчика она должна будет отдать драже и марципан. Поэтому вечером она положила все свои конфеты на нижний выступ шкафа. Наутро мать сказала:

—Не знаю, откуда взялись мыши у нас в гостиной. Взгляни-ка, Мари, они у тебя, бедняжки, все конфеты поели.

Так оно и было. Марципан с начинкой не понравился прожорливому мышиному королю, но он так обглодал его острыми зубками, что остатки пришлось выбросить. Мари нисколько не жалела о сластях: в глубине души она радовалась, так Как думала, что' спасла Щелкунчика. Но что она почувствовала, когда на следующую ночь у нее над самым ухом раздался писк и визг! Ах, мышиный король был тут как тут, и еще отвратительнее, чем в прошлую ночь, сверкали у него глаза, и еще противнее пропищал он сквозь зубы:

—Отдай мне твоих сахарных куколок, глупышка, не то я загрызу твоего Щелкунчика, загрызу Щелкунчика!

И с этими словами страшный мышиный король исчез.

Мари была очень огорчена. На следующее утро она подошла к шкафу и печально поглядела на сахарных и адрагантовых куколок. И горе ее было понятно, ведь ты не поверишь, внимательная моя слушательница Мари, какие расчудесные сахарные фигурки были у Мари Штальбаум: премиленькие пастушок с пастушкой пасли стадо белоснежных барашков, а рядом резвилась их собачка; тут же стояли два почтальона с письмами в руках и четыре очень миловидные пары — щеголеватые юноши и разряженные в пух и прах девушки качались на русских качелях. Потом шли танцоры, за ними стояли Пахтер Фельдкюммель с Орлеанской Девственницей, которых Мари не очень-то ценила, а совсем в уголке стоял краснощекий младенец — любимец Мари… Слезы брызнули у нее из глаз.

—Ax, милый господин Дроссельмейер,— воскликнула она, обращаясь к Щелкунчику,— чего я только не сделаю, лишь бы спасти вам жизнь, но, ах, как это тяжело!

Однако у Щелкунчика был такой жалобный вид, что Мари, которой и без того чудилось, будто мышиный король разинул все свои семь пастей и хочет проглотить несчастного юношу, решила пожертвовать ради него всем.

Итак, вечером она поставила всех сахарных куколок на нижний выступ шкафа, куда до того клала сласти. Поцеловала пастуха, пастушку, овечек; последним достала она из уголка своего любимца — краснощекого младенца — и поставила его позади всех других куколок. Фельдкюммель и Орлеанская Девственница попали в первый ряд.

—Нет, это уж слишком!— воскликнула на следующее утро госпожа Штальбаум.— Видно, в стеклянном шкафу хозяйничает большая, прожорливая мышь: у бедняжки Мари погрызены и обглоданы все хорошенькие сахарные куколки!

Мари, правда, не могла удержаться и заплакала, но скоро улыбнулась сквозь слезы, потому что подумала: «Что же делать, зато Щелкунчик цел! «

Вечером, когда мать рассказывала господину Дроссельмейеру про то, что натворила мышь в шкафу у детей, отец воскликнул:

—Что за гадость! Никак не удается извести мерзкую мышь, которая хозяйничает в стеклянном шкафу и поедает у бедной Мари все сласти.

—Вот что,— весело сказал Фриц,— внизу, у булочника, есть прекрасный серый советник посольства. Я заберу его к нам наверх: он быстро покончит с этим делом и отгрызет мыши голову, будь то хоть сама Мышильда или ее сын, мышиный король.

—А заодно будет прыгать на столы и стулья и перебьет стаканы и чашки, и вообще с ним беды не оберешься!— смеясь, закончила мать.

—Да нет же!— возразил Фриц.— Этот советник посольства — ловкий малый. Мне бы хотелось так ходить по крыше, как он!

—Нет уж, пожалуйста, не нужно кота на ночь,— просила Луиза, не терпевшая кошек.

—Собственно говоря, Фриц прав,— сказал отец.— А пока можно поставить мышеловку. Есть у нас мышеловки?

—Крестный сделает нам отличную мышеловку: ведь он же их изобрел! закричал Фриц.

Все рассмеялись, а когда госпожа Штальбаум сказала, что в доме нет ни одной мышеловки, Дроссельмейер заявил, что у него их несколько, и, действительно, сейчас же велел принести из дому отличную мышеловку.

Сказка крестного о твердом орехе ожила для Фрица и Мари. Когда кухарка поджаривала сало, Мари бледнела и дрожала. Все еще поглощенная сказкой с ее чудесами, она как-то даже сказала кухарке Доре, своей давней знакомой:

—Ах, ваше величество королева, берегитесь Мышильды и ее родни!

А Фриц обнажил саблю и заявил:

—Пусть только придут, уж я им задам!

Но и под плитой и на плите все было спокойно. Когда же старший советник суда привязал кусочек сала на тонкую ниточку и осторожно поставил мышеловку к стеклянному шкафу, Фриц воскликнул:

—Берегись, крестный-часовщик, как бы мышиный король не сыграл с тобой злой шутки!

Ах, каково пришлось бедной Мари на следующую ночь! У нее по руке бегали ледяные лапки, и что-то шершавое и противное прикоснулось к щеке и запищало и завизжало прямо в ухо. На плече у нее сидел противный мышиный король; из семи его разверстых пастей текли кроваво-красные слюни, и, скрежеща зубами, он прошипел на ухо оцепеневшей от ужаса Мари:

—Я ускользну — я в щель шмыгну, под пол юркну, не трону сала, ты так и знай. Давай, давай картинки, платьице сюда, не то беда, предупреждаю: Щелкунчика поймаю и искусаю… Хи-хи!.. Пи-пи! … Квик-квик!

Мари очень опечалилась, а когда наутро мать сказала: «А гадкая мышь все еще не попалась! » — Мари побледнела и встревожилась, а мама подумала, что девочка грустит о сластях и боится мыши.

—Полно, успокойся, деточка,— сказала она,— мы прогоним гадкую мышь! Не помогут мышеловки — пускай тогда Фриц приносит своего серого советника посольства.

Как только Мари осталась в гостиной одна, она подошла к стеклянному шкафу и, рыдая, заговорила со Щелкунчиком:

—Ах, милый, добрый господин Дроссельмейер! Что могу сделать для вас я, бедная, несчастная девочка? Ну, отдам я на съедение противному мышиному королю все свои книжки с картинками, отдам даже красивое новое платьице, которое подарил мне младенец Христос, но ведь он будет требовать с меня еще и еще, так что под конец у меня ничего не останется, и он, пожалуй, захочет загрызть и меня вместо вас. Ах, я бедная, бедная девочка! Ну что мне делать, что мне делать?!

Пока Мари так горевала и плакала, она заметила, что у Щелкунчика на шее с прошлой ночи осталось большое кровавое пятно. С тех пор как Мари узнала, что Щелкунчик на самом деле молодой Дроссельмейер, племянник советника суда, она перестала носить его и баюкать, перестала ласкать и целовать, и ей даже было как-то неловко слишком часто до него дотрагиваться, но на этот раз она бережно достала Щелкунчика с полки и принялась заботливо оттирать носовым платком кровавое пятно на шее. Но как оторопела она, когда вдруг ощутила, что дружок Щелкунчик у нее в руках потеплел и шевельнулся! Быстро поставила она его обратно на полку. Тут губы у него приоткрылись, и Щелкунчик с трудом пролепетал:

—О бесценная мадемуазель Штальбаум, верная моя подруга, сколь многим я вам обязан! Нет, не приносите в жертву ради меня книжки с картинками, праздничное платьице — раздобудьте мне саблю… Саблю! Об остальном позабочусь я сам, даже будь он…

Тут речь Щелкунчика прервалась, и его глаза, только что светившиеся глубокой печалью, снова померкли и потускнели. Мари ни капельки не испугалась, напротив того — она запрыгала от радости. Теперь она знала, как спасти Щелкунчика, не принося дальнейших тяжелых жертв. Но где достать для человечка саблю?

Мари решила посоветоваться с Фрицем, и вечером, когда родители ушли в гости и они вдвоем сидели в гостиной у стеклянного шкафа, она рассказала брату все, что приключилось с ней из-за Щелкунчика и мышиного короля и от чего теперь зависит спасение Щелкунчика.

Больше всего огорчило Фрица, что его гусары плохо вели себя во время боя, как это выходило по рассказу Мари. Он очень серьезно переспросил ее, так ли оно было на самом деле, и, когда Мари дала ему честное слово, Фриц быстро подошел к стеклянному шкафу, обратился к гусарам с грозной речью, а затем в наказание за себялюбие и трусость срезал у них у всех кокарды с шапок и запретил им в течение года играть лейб-гусарский марш. Покончив с наказанием гусар, он обратился к Мари:

—Я помогу Щелкунчику достать саблю: только вчера я уволил в отставку с пенсией старого кирасирского полковника, и, значит, его прекрасная, острая сабля ему больше не нужна.

Упомянутый полковник проживал на выдаваемую ему Фрицем пенсию в дальнем углу, на третьей полке. Фриц достал его оттуда, отвязал и впрямь щегольскую серебряную саблю и надел ее Щелкунчику.

На следующую ночь Мари не могла сомкнуть глаз от тревоги и страха. В полночь ей послышалась в гостиной какая-то странная суматоха — звяканье и шорох. Вдруг раздалось: «Квик! «

—Мышиный король! Мышиный король!— крикнула Мари и в ужасе соскочила с кровати.

Все было тихо, но вскоре кто-то осторожно постучал в дверь и послышался тоненький голосок:

—Бесценная мадемуазель Штальбаум, откройте дверь и ничего не бойтесь! Добрые, радостные вести.

Мари узнала голос молодого Дроссельмейера, накинула юбочку и быстро отворила дверь. На пороге стоял Щелкунчик с окровавленной саблей в правой руке, с зажженной восковой свечкой — в левой. Увидев Мари, он тотчас же опустился на одно колено и заговорил так:

—О прекрасная дама! Вы одна вдохнули в меня рыцарскую отвагу и придали мощь моей руке, дабы я поразил дерзновенного, который посмел оскорбить вас. Коварный мышиный король повержен и купается в собственной крови! Соблаговолите милостиво принять трофеи из рук преданного вам до гробовой доски рыцаря.

С этими словами миленький Щелкунчик очень ловко стряхнул семь золотых корон мышиного короля, которые он нанизал на левую руку, и подал Мари, принявшей их с радостью.

Щелкунчик встал и продолжал так:

—Ах, моя бесценнейшая мадемуазель Штальбаум! Какие диковинки мог бы я показать вам теперь, когда враг повержен, если бы вы соблаговолили пройти за мною хоть несколько шагов! О, сделайте, сделайте это, дорогая мадемуазель!

КУКОЛЬНОЕ ЦАРСТВО

Я думаю, дети, всякий из вас, ни минуты не колеблясь, последовал бы за честным, добрым Щелкунчиком, у которого не могло быть ничего дурного на уме. А уж Мари и подавно,— ведь она знала, что вправе рассчитывать на величайшую благодарность со стороны Щелкунчика, и была убеждена, что он сдержит слово и покажет ей много диковинок. Вот потому она и сказала:

—Я пойду с вами, господин Дроссельмейер, но только недалеко и ненадолго, так как я совсем еще не выспалась.

—Тогда,— ответил Щелкунчик,— я выберу кратчайшую, хотя и не совсем удобную дорогу.

Он пошел вперед. Мари — за ним. Остановились они в передней, у старого огромного платяного шкафа. Мари с удивлением заметила, что дверцы, обычно запертые на замок, распахнуты; ей хорошо было видно отцовскую дорожную лисью шубу, которая висела у самой дверцы. Щелкунчик очень ловко вскарабкался по выступу шкафа и резьбе и схватил большую кисть, болтавшуюся на толстом шнуре сзади па шубе. Он изо всей силы дернул кисть, и тотчас из рукава шубы спустилась изящная лосенка кедрового дерева.

—Не угодно ли вам подняться, драгоценнейшая мадемуазель Мари? спросил Щелкунчик.

Мари так и сделала. И не успела она подняться через рукав, не успела выглянуть из-за воротника, как ей навстречу засиял ослепительный свет, и она очутилась на прекрасном благоуханном лугу, который весь искрился, словно блестящими драгоценными камнями.

—Мы на Леденцовом лугу,— сказал Щелкунчик.— А сейчас пройдем в те ворота.

Только теперь, подняв глаза, заметила Мари красивые ворота, возвышавшиеся в нескольких шагах от нее посреди луга; казалось, что они сложены из белого и коричневого, испещренного крапинками мрамора. Когда же Мари подошла поближе, она увидела, что это не мрамор, а миндаль в сахаре и изюм, почему и ворота, под которыми они прошли, назывались, по уверению Щелкунчика, Миндально-Изюмными воротами. Простой народ весьма неучтиво называл их воротами обжор-студентов. На боковой галерее этих ворот, по-видимому сделанной из ячменного сахара, шесть обезьянок в красных куртках составили замечательный военный оркестр, который играл так хорошо, что Мари, сама того не замечая, шла все дальше и дальше по мраморным плитам, прекрасно сделанным из сахара, сваренного с пряностями.

Вскоре ее овеяли сладостные ароматы, которые струились из чудесной рощицы, раскинувшейся по обеим сторонам. Темная листва блестела и искрилась так ярко, что ясно видны были золотые и серебряные плоды, висевшие на разноцветных стеблях, и банты, и букеты цветов, украшавшие стволы и ветви, словно веселых жениха и невесту и свадебных гостей. При каждом дуновении зефира, напоенного благоуханием апельсинов, в ветвях и листве подымался шелест, а золотая мишура хрустела и трещала, словно ликующая музыка, которая увлекала сверкающие огоньки, и они плясали и прыгали.

—Ах, как здесь чудесно!— воскликнула восхищенная Мари.

—Мы в Рождественском лесу, любезная мадемуазель,— сказал Щелкунчик.

—Ах, как бы мне хотелось побыть здесь! Тут так чудесно!— снова воскликнула Мари.

Щелкунчик ударил в ладоши, и тотчас же явились крошечные пастухи и пастушки, охотники и охотницы, такие нежные и белые, что можно было подумать, будто они из чистого сахара. Хотя они и гуляли по лесу, Мари их раньше почему-то не заметила. Они принесли чудо какое хорошенькое золотое кресло, положили на него белую подушку из пастилы и очень любезно пригласили Мари сесть. И сейчас же пастухи и пастушки исполнили прелестный балет, а охотники тем временем весьма искусно трубили в рога. Затем все скрылись в кустарнике.

—Простите, дорогая мадемуазель Штальбаум,— сказал Щелкунчик, простите за такие жалкие танцы. Но это танцоры из нашего кукольного балета — они только и знают, что повторять одно и то же, а то, что охотники так сонно и лениво трубили в трубы, тоже имеет свои причины. Бонбоньерки на елках хотя и висят у них перед самым носом, но слишком высоко. А теперь не угодно ли вам пожаловать дальше?

—Да что вы, балет был просто прелесть, и мне очень понравился! сказала Мари, вставая и следуя за Щелкунчиком.

Они шли вдоль ручья, бегущего с нежным журчаньем и лепетом и наполнявшего своим чудным благоуханием весь лес.

—Это Апельсинный ручей,— ответил Щелкунчик на расспросы Мари,— но, если не считать его прекрасного аромата, он не может сравниться ни по величине, ни по красоте с Лимонадной рекой, которая, подобно ему, вливается в озеро Миндального молока.

И в самом деле, вскоре Мари услыхала более громкий плеск и журчанье и увидела широкий лимонадный поток, который катил свои гордые светло-желтые волны среди сверкающих, как изумруды, кустов. Необыкновенно бодрящей прохладой, услаждающей грудь и сердце, веяло от прекрасных вод. Неподалеку медленно текла темно-желтая река, распространявшая необычайно сладкое благоухание, а на берегу сидели красивые детки, которые удили маленьких толстых рыбок и тут же поедали их. Подойдя ближе, Мари заметила, что рыбки были похожи на ломбардские орехи. Немножко подальше на берегу раскинулась очаровательная деревушка. Дома, церковь, дом пастора, амбары были темно-коричневые с золотыми кровлями; а многие стены были расписаны так пестро, словно на них налепили миндалины и лимонные цукаты.

—Это село Пряничное,— сказал Щелкунчик,— расположенное на берегу Медовой реки. Народ в нем живет красивый, но очень сердитый, так как все там страдают зубной болью. Лучше мы туда не пойдем.

В то же мгновение Мари заметила красивый городок, в котором все дома сплошь были пестрые и прозрачные. Щелкунчик направился прямо туда, и вот Мари услышала беспорядочный веселый гомон и увидела тысячу хорошеньких человечков, которые разбирали и разгружали доверху нагруженные телеги, теснившиеся на базаре. А то, что они доставали, напоминало пестрые разноцветные бумажки и плитки шоколада.

—Мы в Конфетенхаузене,— сказал Щелкунчик,— сейчас как раз прибыли посланцы из Бумажного королевства и от шоколадного короля. Не так давно бедным конфетенхаузенцам угрожала армия комариного адмирала; поэтому они покрывают свои дома дарами Бумажного государства и возводят укрепления из прочных плит, присланных шоколадным королем. Но, бесценная мадемуазель Штальбаум, мы не можем посетить все городки и деревушки страны — в столицу, в столицу!

Щелкунчик заторопился дальше, а Мари, сгорая от нетерпения, не отставала от него. Вскоре повеяло дивным благоуханием роз, и все словно озарилось нежно мерцающим розовым сиянием. Мари заметила, что это был отблеск розово-алых вод, со сладостно-мелодичным звуком плескавшихся и журчавших у ее ног. Волны все прибывали и прибывали и наконец превратились в большое прекрасное озеро, по которому плавали чудесные серебристо-белые лебеди с золотыми ленточками на шее и пели прекрасные песни, а бриллиантовые рыбки, словно в веселой пляске, ныряли и кувыркались в розовых волнах.

—Ах,— в восторге воскликнула Мари,— да ведь это же то самое озеро, что как-то пообещал мне сделать крестный! А я — та самая девочка, что должна была забавляться с миленькими лебедями.

Щелкунчик улыбнулся так насмешливо, как еще ни разу не улыбался, а потом сказал:

—Дяде никогда не смастерить ничего подобного. Скорее вы, милая мадемуазель Штальбаум… Но стоит ли над этим раздумывать! Лучше переправимся по Розовому озеру на ту сторону, в столицу.

СТОЛИЦА

Щелкунчик снова хлопнул в ладоши. Розовое озеро зашумело сильнее, выше заходили волны, и Мари увидела вдали двух золоточешуйчатых дельфинов, впряженных в раковину, сиявшую яркими, как солнце, драгоценными камнями. Двенадцать очаровательных арапчат в шапочках и передничках, сотканных из радужных перышек колибри, соскочили на берег и, легко скользя по волнам, перенесли сперва Мари, а потом Щелкунчика в раковину, которая сейчас же понеслась по озеру.

Ах, как чудно было плыть в раковине, овеваемой благоуханием роз и омываемой розовыми волнами! Золоточешуйчатые дельфины подняли морды и принялись выбрасывать хрустальные струи высоко вверх, а когда эти струи ниспадали с вышины сверкающими и искрящимися дугами, чудилось, будто поют два прелестных, нежно-серебристых голоска:

«Кто озером плывет? Фея вод! Комарики, ду-ду-ду! Рыбки, плеск-плеск! Лебеди, блеск-блеск! Чудо-птичка, тра-ла-ла! Волны, пойте, вея, млея,— к нам плывет по розам фея; струйка резвая, взметнись — к солнцу, ввысь! «

Но двенадцати арапчатам, вскочившим сзади в раковину, видимо, совсем не нравилось пение водных струй. Они так трясли своими зонтиками, что листья финиковых пальм, из которых те были сплетены, мялись и гнулись, а арапчата отбивали ногами какой-то неведомый такт и пели:

«Топ-и-тип и тип-и-топ, хлоп-хлоп-хлоп! Мы по водам хороводом! Птички, рыбки — на прогулку, вслед за раковиной гулкой! Топ-и-тип и тип-и-топ, хлоп-хлоп-хлоп! «

—Арапчата — очень веселый народ,— сказал несколько смущенный Щелкунчик,— но как бы они не взбаламутили мне все озеро!

И, правда, вскоре раздался громкий гул: удивительные голоса, казалось, плыли над озером. Но Мари не обращала на них внимания,— она смотрела в благоуханные волны, откуда ей улыбались прелестные девичьи лица.

—Ах,— радостно закричала она, хлопая в ладошки,— поглядите-ка, милый господин Дроссельмейер: там принцесса Пирлипат! Она так ласково мне улыбается… Да поглядите же, милый господин Дроссельмейер!

Но Щелкунчик печально вздохнул и сказал:

—О, бесценная мадемуазель Штальбаум, это не принцесса Пирлипат, это вы. Только вы сами, только ваше собственное прелестное личико ласково улыбается из каждой волны.

Тогда Мари быстро отвернулась, крепко зажмурила глаза и совсем сконфузилась. В то же мгновенье двенадцать арапчат подхватили ее и отнесли из раковины на берег. Она очутилась в небольшом лесочке, который был, пожалуй, еще прекраснее, чем Рождественский лес, так все тут сияло и искрилось; особенно замечательны были редкостные плоды, висевшие на деревьях, редкостные не только по окраске, но и по дивному благоуханию.

—Мы в Цукатной роще,— сказал Щелкунчик,— а вон там — столица.

Ах, что же увидала Мари! Как мне описать вам, дети, красоту и великолепие представшего перед глазами Мари города, который широко раскинулся на усеянной цветами роскошной поляне? Он блистал не только радужными красками стен и башен, но и причудливой формой строений, совсем не похожих на обычные дома. Вместо крыш их осеняли искусно сплетенные венки, а башни были увиты такими прелестными пестрыми гирляндами, что и представить себе нельзя.

Когда Мари и Щелкунчик проходили через ворота, которые, казалось, были сооружены из миндального печенья и цукатов, серебряные солдатики взяли на караул, а человечек в парчовом шлафроке обнял Щелкунчика со словами:

—Добро пожаловать, любезный принц! Добро пожаловать в Конфетенбург!

Мари очень удивилась, что такой знатный вельможа называет господина Дроссельмейера принцем. Но тут до них донесся гомон тоненьких голосков, шумно перебивавших друг друга, долетели звуки ликования и смеха, пение и музыка, и Мари, позабыв обо всем, сейчас же спросила Щелкунчика, что это.

—О, любезная мадемуазель Штальбаум,— ответил Щелкунчик,— дивиться тут нечему: Конфетенбург — многолюдный, веселый город, тут каждый день веселье и шум. Будьте любезны, пойдемте дальше.

Через несколько шагов они очутились на большой, удивительно красивой базарной площади. Все дома были украшены сахарными галереями ажурной работы. Посередине, как обелиск, возвышался глазированный сладкий пирог, осыпанный сахаром, а вокруг из четырех искусно сделанных фонтанов били вверх струи лимонада, оршада и других вкусных прохладительных напитков. Бассейн был полон сбитых сливок, которые так и хотелось зачерпнуть ложкой. Но прелестнее всего были очаровательные человечки, во множестве толпившиеся тут. Они веселились, смеялись, шутили и пели; это их веселый гомон Мари слышала еще издали.

Тут были нарядно разодетые кавалеры и дамы, армяне и греки, евреи и тирольцы, офицеры и солдаты, и монахи, и пастухи, и паяцы,— словом, всякий люд, какой только встречается на белом свете. В одном месте на углу поднялся страшный гвалт: народ кинулся врассыпную, потому что как раз в это время проносили в паланкине Великого Могола, сопровождаемого девяноста тремя вельможами и семьюстами невольниками. Но надо же было случиться, что на другом углу цех рыбаков, в количестве пятисот человек, устроил торжественное шествие, а, на беду, турецкому султану как раз вздумалось проехаться в сопровождении трех тысяч янычар по базару; к тому же прямо на сладкий пирог надвигалась со звонкой музыкой и пением: «Слава могучему солнцу, слава! » — процессия «прерванного торжественного жертвоприношения». Ну и поднялись же сумятица, толкотня и визг! Вскоре послышались стоны, так как в суматохе какой-то рыбак сшиб голову брамину, а Великого Могола чуть было не задавил паяц. Шум становился все бешеней и бешеней, уже начались толкотня и драка, но тут человек в парчовом шлафроке, тот самый, что у ворот приветствовал Щелкунчика в качестве принца, взобрался на пирог и, трижды дернув звонкий колокольчик, трижды громко крикнул: «Кондитер! Кондитер! Кондитер! » Сутолока мигом улеглась; всякий спасался как мог, и после того как распутались спутавшиеся шествия, когда вычистили перепачкавшегося Великого Могола и снова насадили голову брамину, опять пошло прерванное шумное веселье.

—В чем тут дело с кондитером, любезный господин Дроссельмейер? спросила Мари.

—Ах, бесценная мадемуазель Штальбаум, кондитером здесь называют неведомую, но очень страшную силу, которая, по здешнему поверью, может сделать с человеком все, что ей вздумается,— ответил Щелкунчик,

— это тот рок, который властвует над этим веселым народцем, и жители так его боятся, что одним упоминанием его имени можно угомонить самую большую сутолоку, как это сейчас доказал господин бургомистр. Тогда никто уже не помышляет о земном, о тумаках и шишках на лбу, всякий погружается в себя и говорит: «Что есть человек и во что он может превратиться?»

Громкий крик удивления — нет, крик восторга вырвался у Мари, когда она вдруг очутилась перед замком с сотней воздушных башенок, светившимся розово-алым сиянием. Там и сям по стенам были рассыпаны роскошные букеты фиалок, нарциссов, тюльпанов, левкоев, которые оттеняли ослепительную, отливающую алым светом белизну фона. Большой купол центрального здания и остроконечные крыши башен были усеяны тысячами звездочек, сверкающих золотом и серебром.

—Вот мы и в Марципановом замке,— сказал Щелкунчик.

Мари не отрывала глаз от волшебного дворца, но все же она заметила, что на одной большой башне не хватает крыши, над восстановлением которой, по-видимому, трудились человечки, стоявшие на помосте из корицы. Не успела она задать вопрос Щелкунчику, как он сказал:

—Совсем недавно замку грозила большая беда, а может быть, и полное разорение. Великан Сладкоежка проходил мимо. Быстро откусил он крышу вон с той башни и принялся уже за большой купол, но жители Конфетенбурга умилостивили его, поднеся в виде выкупа четверть города и значительную часть Цукатной рощи. Он закусил ими и отправился дальше.

Вдруг тихо зазвучала очень приятная, нежная музыка. Ворота замка распахнулись, и оттуда вышли двенадцать крошек пажей с зажженными факелами из стеблей гвоздики в ручках. Головы у них были из жемчужин, туловища — из рубинов и изумрудов, а передвигались они на золотых ножках искусной работы. За ними следовали четыре дамы почти такого же роста, как Клерхен, в необыкновенно роскошных и блестящих нарядах; Мари мигом признала в них прирожденных принцесс. Они нежно обняли Щелкунчика и при этом воскликнули с искренней радостью:

—О, принц, дорогой принц! Дорогой братец!

Щелкунчик совсем растрогался: он утирал часто набегавшие на глаза слезы, затем взял Мари за руку и торжественно объявил:

—Вот мадемуазель Мари Штальбаум, дочь весьма достойного советника медицины и моя спасительница. Не брось она в нужную минуту туфельку, не добудь она мне саблю вышедшего на пенсию полковника, меня загрыз бы противный мышиный король, и я лежал бы уже в могиле. О мадемуазель Штальбаум! Может ли сравниться с ней по красоте, достоинству и добродетели Пирлипат, несмотря на то, что та — прирожденная принцесса? Нет, говорю я, нет!

Все дамы воскликнули: «Нет! » — и, рыдая, принялись обнимать Мари.

—О, благородная спасительница нашего возлюбленного царственного брата! О, несравненная мадемуазель Штальбаум!

Затем дамы отвели Мари и Щелкунчика в покои замка, в зал, стены которого сплошь были сделаны из переливающегося всеми цветами радуги хрусталя. Но что понравилось Мари больше всего — это расставленные там хорошенькие стульчики, комодики, секретеры, изготовленные из кедра и бразильского дерева с инкрустированными золотыми цветами.

Принцессы уговорили Мари и Щелкунчика присесть и сказали, что они сейчас же собственноручно приготовят им угощение. Они тут же достали разные горшочки и мисочки из тончайшего японского фарфора, ложки, ножи, вилки, терки, кастрюльки и прочую золотую и серебряную кухонную утварь. Затем они принесли такие чудесные плоды и сласти, каких Мари и не видывала, и очень грациозно принялись выжимать прелестными белоснежными ручками фруктовый сок, толочь пряности, тереть сладкий миндаль — словом, принялись так славно хозяйничать, что Мари поняла, какие они искусницы в кулинарном деле и какое роскошное угощение ожидает ее. Прекрасно сознавая, что тоже кое-что в этом понимает, Мари втайне желала сама принять участие в занятии принцесс. Самая красивая из сестер Щелкунчика, словно угадав тайное желание Мари, протянула ей маленькую золотую ступку и сказала:

—Милая моя подружка, бесценная спасительница брата, потолки немножко карамелек.

Пока Мари весело стучала пестиком, так что ступка звенела мелодично и приятно, не хуже прелестной песенки, Щелкунчик начал подробно рассказывать о страшной битве с полчищами мышиного короля, о том, как он потерпел поражение из-за трусости своих войск, как потом противный мышиный король во что бы то ни стало хотел загрызть его, как Мари пришлось пожертвовать многими его подданными, которые были у нее на службе…

Во время рассказа Мари чудилось, будто слова Щелкунчика и даже ее собственные удары пестиком звучат все глуше, все невнятнее, и вскоре глаза ей застлала серебряная пелена — словно поднялись легкие клубы тумана, в которые погрузились принцессы… пажи… Щелкунчик… она сама… Где-то что-то шелестело, журчало и пело; странные звуки растворялись вдали. Вздымающиеся волны несли Мари все выше и выше… выше и выше… выше и выше…

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Та-ра-ра-бух!— и Мари упала с неимоверной высоты. Вот это был толчок! Но Мари тут же открыла глаза. Она лежала у себя в постельке. Было совсем светло, а около неё стояла мама и говорила:

—Ну, можно ли так долго спать! Завтрак давно на столе.

Мои глубокоуважаемые слушатели, вы, конечно, уже поняли, что Мари, ошеломленная всеми виденными чудесами, в конце концов заснула в зале Марципанового замка и что арапчата или пажи, а может быть, и сами принцессы отнесли ее домой и уложили в постельку.

—Ах, мамочка, милая моя мамочка, где только я не побывала этой ночью с молодым господином Дроссельмейером! Каких только чудес не насмотрелась!

И она рассказала все почти так же подробно, как только что рассказал я, а мама слушала и удивлялась.

Когда Мари окончила, мать сказала:

—Тебе, милая Мари, приснился длинный прекрасный сон. Но выкинь все это из головы.

Мари упрямо твердила, что видела все не во сне, а наяву. Тогда мать подвела ее к стеклянному шкафу, вынула Щелкунчика, который, как всегда, стоял на второй полке, и сказала:

—Ах ты, глупышка, откуда ты взяла, что деревянная нюрнбергская кукла может говорить и двигаться?

—Но, мамочка,— перебила ее Мари,— я ведь знаю, что крошка Щелкунчик — молодой господин Дроссельмейер из Нюрнберга, племянник крестного!

Тут оба — и папа и мама — громко расхохотались.

—Ах, теперь ты, папочка, смеешься над моим Щелкунчиком,— чуть не плача, продолжала Мари,— а он так хорошо отзывался о тебе! Когда мы пришли в Марципановый замок, он представил меня принцессам — своим сестрам и сказал, что ты весьма достойный советник медицины!

Хохот только усилился, и теперь к родителям присоединились Луиза и даже Фриц. Тогда Мари побежала в Другую комнату, быстро достала из своей шкатулочки семь корон мышиного короля и подала их матери со словами:

—Вот, мамочка, посмотри: вот семь корон мышиного короля, которые прошлой ночью поднес мне в знак своей победы молодой господин Дроссельмейер!

Мама с удивлением разглядывала крошечные короны из какого-то незнакомого, очень блестящего металла и такой тонкой работы, что едва ли это могло быть делом рук человеческих. Господин Штальбаум тоже не мог насмотреться на короны. Затем и отец и мать строго потребовали, чтобы Мари призналась, откуда у нее коронки, но она стояла на своем.

Когда отец стал ее журить и даже обозвал лгуньей, она горько разрыдалась и стала жалобно приговаривать:

—Ах я бедная, бедная! Ну что мне делать?

Но тут вдруг открылась дверь, и вошел крестный.

—Что случилось? Что случилось?— спросил он.— Моя крестница Марихен плачет и рыдает? Что случилось? Что случилось?

Папа рассказал ему, что случилось, и показал крошечные короны. Старший советник суда, как только увидел их, рассмеялся и воскликнул:

—Глупые выдумки, глупые выдумки! Да ведь это же коронки, которые я когда-то носил на цепочке от часов, а потом подарил Марихен в день ее рождения, когда ей минуло два года! Разве вы позабыли?

Ни отец, ни мать не могли этого припомнить.

Когда Мари убедилась, что лица у родителей опять стали ласковыми, она подскочила к крестному и воскликнула:

—Крестный, ведь ты же все знаешь! Скажи, что мой Щелкунчик — твой племянник, молодой господин Дроссельмейер из Нюрнберга, и что он подарил мне эти крошечные короны.

Крестный нахмурился и пробормотал:

—Глупые выдумки!

Тогда отец отвел маленькую Мари в сторону и сказал очень строго:

—Послушай, Мари, оставь раз навсегда выдумки и глупые шутки! И если ты еще раз скажешь, что уродец Щелкунчик — племянник твоего крестного, я выброшу за окно не только Щелкунчика, но и всех остальных кукол, не исключая и мамзель Клерхен.

Теперь бедняжка Мари, разумеется, не смела и заикнуться о том, что переполняло ей сердце; ведь вы понимаете, что не так-то легко было Мари забыть все прекрасные чудеса, приключившиеся с ней. Даже, уважаемый читатель или слушатель, Фриц, даже твой товарищ Фриц Штальбаум сейчас же поворачивался спиной к сестре, как только она собиралась рассказать о чудесной стране, где ей было так хорошо. Говорят, что порой он даже бормотал сквозь зубы: «Глупая девчонка! » Но, издавна зная его добрый нрав, я никак не могу этому поверить; во всяком случае, доподлинно известно, что не веря больше ни слову в рассказах Мари, он па публичном параде формально извинился перед своими гусарами за причиненную обиду, приколол им вместо утраченных знаков отличия еще более высокие и пышные султаны из гусиных перьев и снова разрешил трубить лейб-гусарский марш. Ну, а мы-то знаем, какова была отвага гусар, когда отвратительные пули насажали им на красные мундиры пятна.

Говорить о своем приключении Мари больше не смела, но волшебные образы сказочной страны не оставляли ее. Она слышала нежный шелест, ласковые, чарующие звуки; она видела все снова, как только начинала об этом думать, и, вместо того чтобы играть, как бывало раньше, могла часами сидеть смирно и тихо, уйдя в себя,— вот почему все теперь звали ее маленькой мечтательницей.

Раз как-то случилось, что крестный чинил часы у Штальбаумов. Мари сидела около стеклянного шкафа и, грезя наяву, глядела на Щелкунчика. И вдруг у нее вырвалось:

—Ах, милый господин Дроссельмейер, если бы вы на самом деле жили, я не отвергла бы вас, как принцесса Пирлипат, за то, что из-за меня вы потеряли свою красоту!

Советник суда тут же крикнул:

—Ну, ну, глупые выдумки!

Но в то же мгновение раздался такой грохот и треск, что Мари без чувств свалилась со стула. Когда она очнулась, мать хлопотала около нее и говорила:

—Ну, можно ли падать со стула? Такая большая девочка! Из Нюрнберга сейчас приехал племянник господина старшего советника суда, будь умницей.

Она подняла глаза: крестный снова нацепил свой стеклянный парик, надел желтый сюртучок и довольно улыбался, а за руку он держал, правда, маленького, но очень складного молодого человека, белого и румяного как кровь с молоком, в великолепном красном, шитом золотом кафтане, в туфлях и белых шелковых чулках. К его жабо был приколот прелесть какой хорошенький букетик, волосы были тщательно завиты и напудрены, а вдоль спины спускалась превосходная коса. Крошечная шпага у него на боку так и сверкала, словно вся усеянная драгоценными камнями, под мышкой он держал шелковую шляпу.

Молодой человек проявил свой приятный нрав и благовоспитанность, подарив Мари целую кучу чудесных игрушек и прежде всего — вкусный марципан и куколок взамен тех, что погрыз мышиный король, а Фрицу — замечательную саблю. За столом любезный юноша щелкал всей компании орешки. Самые твердые были ему нипочем; правой рукой он совал их в рот, левой дергал себя за косу, и — щелк!— скорлупа разлеталась на мелкие кусочки.

Мари вся зарделась, когда увидела учтивого юношу, а когда после обеда молодой Дроссельмейер предложил ей пройти в гостиную, к стеклянному шкафу, она стала пунцовой.

—Ступайте, ступайте, играть, дети, только смотрите не ссорьтесь. Теперь, когда все часы у меня в порядке, я ничего не имею против! напутствовал их старший советник суда.

Как только молодой Дроссельмейер очутился наедине с Мари, он опустился на одно колено и повел такую речь:

—О бесценная мадемуазель Штальбаум, взгляните: у ваших ног счастливый Дроссельмейер, которому на этом самом месте вы спасли жизнь. Вы изволили вымолвить, что не отвергли бы меня, как гадкая принцесса Пирлипат, если бы из-за вас я стал уродом. Тотчас же я перестал быть жалким Щелкунчиком и обрел мою былую, не лишенную приятности наружность. О превосходная мадемуазель Штальбаум, осчастливьте меня вашей достойной рукой! Разделите со мной корону и трон, будем царствовать вместе в Марципановом замке.

Мари подняла юношу с колен и тихо сказала:

—Милый господин Дроссельмейер! Вы кроткий, добросердечный человек, да к тому же еще царствуете в прекрасной стране, населенной прелестным веселым народцем,— ну разве могу я не согласиться, чтобы вы были моим женихом!

И Мари тут же стала невестой Дроссельмейера. Рассказывают, что через год он увез ее в золотой карете, запряженной серебряными лошадьми, что на свадьбе у них плясали двадцать две тысячи нарядных кукол, сверкающих бриллиантами и жемчугом, а Мари, как говорят, еще и поныне королева в стране, где, если только у тебя есть глаза, ты всюду увидишь сверкающие цукатные рощи, прозрачные марципановые замки — словом, всякие чудеса и диковинки.

Вот вам сказка про Щелкунчика и мышиного короля.




Шесть лебедей

В большом лесу охотился однажды король и так рьяно гнал по следу за каким-то зверем, что никто из его людей не мог за ним поспеть и все от него отстали. Когда завечерело, он сдержал коня, стал кругом себя оглядываться и заметил, что заблудился. Стал он искать выхода из лесу и никак не мог его найти.

Вот и увидел он, что идет ему навстречу старушка старенькая-престаренькая, такая, что у ней уж и голова трясется от старости; а он и не знал, что эта старушка — ведьма.

«Голубушка, — сказал он ей, — не можешь ли ты мне показать дорогу из лесу?» — «О, конечно, могу, — отвечала старушка, — только при одном условии; и если вы, господин король, его не исполните, то никогда из этого леса не выберетесь, и должны будете здесь помереть от голода». — «А какое же это условие?» — спросил король. «У меня есть дочь, — сказала старуха, — она краше всех на свете и, конечно, заслуживает чести быть вам супругою. Вот если вы ее возьмете в жены, так я вам укажу дорогу из леса».

Король перепугавшись, согласился, и старуха повела его к избушке, где ее дочь сидела у огня.

Эта дочь приняла короля так, как будто уже ожидала его прихода; и король увидел, что она действительно очень хороша собою, но ее лицо все же ему не понравилось, и он не мог смотреть на нее без затаенного страха.

После того, как он посадил девушку к себе на коня, старуха показала ему дорогу из леса, и король снова мог вернуться в свой королевский замок, где и отпраздновал свадьбу.

До того времени король уже был однажды женат, и от первой его супруги у него было семеро детей — шесть сыновей и дочь, которую он любил более всего на свете. Но так как он боялся, что мачеха с ними будет недостаточно хорошо обращаться или даже причинит им какое-нибудь зло, то он и свез их в уединенный замок, который стоял в самой чаще леса.

Замок был так в этой чаще укрыт и дорогу к нему было так трудно отыскать, что король и сам бы, пожалуй, не отыскал ее, если бы одна ведунья не подарила ему клубок ниток дивного свойства: стоило ему только тот клубок бросить перед собою, клубок сам собой начинал разматываться, катился впереди и указывал дорогу.

Но король так часто отлучался на свидания со своими милыми детушками, что эти отлучки наконец обратили на себя внимание королевы. Она полюбопытствовала узнать, что он там один-одинешенек делает в лесу. Подкупила его слуг, и те выдали ей тайну короля да рассказали и о клубке, который один только мог туда указать дорогу.

Она же до тех пор не успокоилась, пока не вызнала, где король прячет тот клубок, и тогда нашила она много маленьких белых шелковых рубашечек, а так как она матерью своей была обучена колдовству, то сумела и в эти рубашечки зашить некоторые чары.

И вот, когда однажды король выехал на охоту, она взяла рубашечки и пошла в лес, а клубочек ей показывал дорогу. Дети, еще издали увидевшие, что к ним идет кто-то, подумали, что это отец, и радостно побежали навстречу. Тогда она на каждого из них накинула по рубашечке, и едва только эти рубашечки касались тела ребенка, он превращался в лебедя и улетал за лес.

Королева вернулась домой, очень довольная своей поездкой, и думала, что она уж навсегда отделалась от своих пасынков; но дочка короля не выбежала в тот раз к ней навстречу вместе с братьями, и королева ничего о ней не знала.

На другой день явился король в лесной замок к детям и никого в замке не нашел, кроме дочки. «А где же твои братья?» — спросил король. «Ах, батюшка, — отвечала она, — они улетели и оставили меня одну», — и рассказала ему, что из своего окошечка видела, как ее братья, обернувшись лебедями, улетели за лес, и даже показала ему перья, которые они обронили во дворе, а она подобрала.

Король запечалился, но ему и в голову не приходило, что это злое дело могло быть совершено королевой; а так как он опасался, что и дочку его могут также похитить, то задумал он взять ее с собой.

Но дочка боялась мачехи и упросила короля, чтобы он ей дозволил еще хоть эту ночь остаться в лесном замке. Бедная девочка подумала, что ее уже не оставят долее в этом замке, и она решилась во что бы то ни стало отыскать своих братьев.

И чуть только наступила ночь, она убежала из замка и углубилась прямо в самую чащу леса. Она шла всю ночь напролет и весь следующий день, пока уже не утомилась окончательно.

Тогда увидела она охотничий домик, вошла в него и нашла в нем комнатку с шестью маленькими кроватками; но она не решилась лечь, а залезла под одну из этих кроваток, улеглась на крепком полу и задумала там провести ночь. Но когда солнце стало близиться к западу, она услышала шум в воздухе и увидела, что в окошко влетели шесть лебедей. Они опустились на пол и стали сдувать друг другу перья: сдули все перья, и их лебединые шкурки свалились с них как рубашки.

Тогда девочка взглянула на них, узнала своих братьев и вылезла из-под кроватки. Братцы тоже очень обрадовались, увидев свою сестричку; но радость их была непродолжительна. «Ты здесь не можешь оставаться, — сказали они ей, — это разбойничий притон; если разбойники найдут тебя здесь, то убьют тебя». — «А разве вы не сумеете меня защитить?» — «Нет, — отвечали они, — потому что мы можем каждый вечер только на четверть часа скидывать с себя свои лебединые шкурки и принимать человеческий образ, а потом опять обращаемся в лебедей». Сестричка заплакала и сказала: «Так неужели же нет возможности вас освободить от заклятия?» — «Есть возможность, — отвечали братья, — но это обставлено такими тягостными условиями, что выполнить их невозможно. Ты должна шесть лет сряду не говорить и не смеяться и за это время должна сшить нам шесть рубашек из цветков астры. И если хоть одно словечко у тебя вырвется в течение этих шести лет, то все твои труды пропадут даром».

И когда братцы это проговорили, четверть часа миновало, и они снова, обратившись в лебедей, вылетели в окно.

А сестричка твердо решилась избавить своих братьев от заклятья, хотя бы даже ценою своей жизни. Она вышла из охотничьего домика, пошла в самую чащу леса, влезла на дерево и там просидела всю ночь.

На другое утро она сошла с дерева, набрала много цветов астры и стала шить. Говорить ей было не с кем, а смеяться не было охоты: она сидела на своем дереве и смотрела только на свою работу.

Много прошло времени с тех пор, как она удалилась в эту глушь, и случилось однажды, что король той страны охотился в лесу, а его егеря подошли к тому дереву, на котором сидела девушка.

Они стали ее кликать и спрашивали: «Кто ты такая?», — но она им ни слова не отвечала.

«Сойди сюда к нам, — сказали они, — мы тебе никакого зла не сделаем».

Она в ответ только отрицательно покачала головой. Так как они продолжали приставать к ней с вопросами, то она сбросила им с дерева свою золотую цепь с шеи и думала их этим удовлетворить.

Но они все продолжали ее допрашивать; тогда она сбросила им свой пояс, а когда и это не помогло — свои подвязки, и так мало-помалу все, что на ней было надето, и осталась наконец в одной сорочке.

Но егеря и тут от нее не отстали, взлезли на дерево, сняли оттуда девушку и привели ее к королю.

Король спросил: «Кто ты такая? Что ты делала там на дереве?» Но девушка не отвечала ни словечка.

Он задал ей те же вопросы на всех языках, какие ему были известны, но девушка по-прежнему оставалась нема как рыба. А так как она была прекрасна собою, то сердце короля было тронуто, и он вдруг воспылал к ней горячею любовью.

Обернув ее своим плащом, посадил он девушку на коня перед собою и отвез в свой замок.

Там приказал он одеть ее в богатое платье, и она блистала красотою, как ясный день, но от нее нельзя было добиться ни одного слова.

Он посадил ее за стол рядом с собою, и ее скромное выражение лица, ее уменье держать себя до такой степени понравились ему, что он сказал: «Я хочу взять ее замуж, и ни на ком другом, кроме нее, не женюсь».

И несколько дней спустя он действительно обвенчался с нею.

У того короля мать была женщина злая, да притом еще и недовольна этою женитьбою сына.

Она злословила про молодую королеву. «Кто ее знает, откуда она родом, — говорила она, — от нее, немой, не дознаешься; а только она королю не пара».

Год спустя, когда королева родила первого ребенка, старуха унесла его, а королеве во время сна вымазала рот кровью. Затем она пошла к королю и обвинила королеву в том, что она людоедка и съела своего ребенка.

Король не хотел этому верить и не дозволил причинить королеве никакого зла.

А королева постоянно сидела над своей работой и шила рубашечки, не обращая внимания ни на что другое.

В следующий раз, когда она снова родила красавца-мальчика, лукавая старуха опять пустила в ход подобный же обман, однако же король не решился поверить ее клевете на королеву.

Он сказал: «Она слишком добра и богобоязненна, чтобы совершить что-нибудь подобное; не будь она нема, она сумела бы сама себя защитить, и ее невинность, конечно, тотчас же обнаружилась бы».

Когда же старуха и в третий раз похитила новорожденного ребенка и взвела на королеву то же обвинение (а та ни слова не могла сказать в свое оправдание), то король уже не мог защитить жену и должен был предать ее суду, который и приговорил сжечь ее на костре.

Вот и наступил день исполнения приговора, наступил в то же время и последний день тех шести лет, в течение которых она не смела ни смеяться, ни говорить — и таким образом ее милые братья были уже избавлены ею от заклятья.

И шесть рубашечек из цветков астры были также изготовлены; только у последней не хватало левого рукавчика.

Когда ее повели на костер, она сложила все рубашечки на руку; а когда уж она была на костре и костер уже собирались зажигать, то она оглянулась кругом и увидела, что к ней летят шесть лебедей. Тут она убедилась, что и ее избавление близко, и сердце ее затрепетало от радости.

Лебеди закружились около нее и спустились настолько низко, что она могла им перебросить рубашечки; и едва только те рубашечки их коснулись, лебединые шкурки с них свалились, ее братцы стали перед нею, молодец к молодцу, живехоньки и здоровехоньки; только у самого младшего не хватало левой руки, а вместо нее осталось лебединое крыло за спиною.

Целовались-миловались братцы с сестрицею, а потом королева подошла к королю, который был всем случившимся изумлен, и сказала ему: «Дорогой супруг! Теперь я смею говорить и могу открыть тебе, что я невинна и обвинена не право».

И она сообщила об обманах старой свекрови, которая похитила и скрыла ее троих деток.

Дети, к великой радости короля, были разысканы и возвращены, а злая свекровь в наказание привязана на тот же костер и сожжена.

Король же с королевою и ее шестерыми братьями еще долгие годы жили в мире и счастье.




Красная Шапочка

Жила-была маленькая девочка. Мать любила ее без памяти, а бабушка еще больше. Ко дню рождения внучки подарила ей бабушка красную шапочку. С тех пор девочка всюду в ней ходила. Соседи так про нее и говорили:

— Вот Красная Шапочка идет!

Как-то раз испекла мама пирожок и сказала дочке:

— Сходи-ка, Красная Шапочка, к бабушке, снеси ей пирожок и горшочек масла да узнай, здорова ли она.

Собралась Красная Шапочка и пошла к бабушке.

Красная Шапочка - фото 1

Красная Шапочка - фото 2

Идет она лесом, а навстречу ей — серый Волк.

Красная Шапочка - фото 3

— Куда ты идешь, Красная Шапочка? — спрашивает Волк.

— Иду к бабушке и несу ей пирожок и горшочек масла.

— А далеко живет твоя бабушка?

— Далеко, — отвечает Красная Шапочка. — Вон в той деревне, за мельницей, в первом домике с края.

— Ладно, — говорит Волк, — я тоже хочу проведать твою бабушку. Я по этой дороге пойду, а ты ступай по той. Посмотрим, кто из нас раньше придет.

Красная Шапочка - фото 4

Сказал это Волк и побежал, что было духу, по самой короткой дорожке.

А Красная Шапочка пошла по самой длинной дороге. Шла она не торопясь, по пути останавливалась, рвала цветы и собирала в букеты. Не успела она еще до мельницы дойти, а Волк уже прискакал к бабушкиному домику и стучится в дверь: тук-тук!

— Кто там? — спрашивает бабушка.

— Это я, внучка ваша, Красная Шапочка, -отвечает Волк, — я к вам в гости пришла, пирожок принесла и горшочек масла.

Красная Шапочка - фото 5

А бабушка была в то время больна и лежала в постели. Она подумала, что это и в самом деле Красная Шапочка, и крикнула:

— Дерни за веревочку, дитя мое, дверь и откроется!

Волк дернул за веревочку — дверь и открылась.

Бросился Волк на бабушку и разом проглотил ее. Он был очень голоден, потому что три дня ничего не ел. Потом закрыл дверь, улегся на бабушкину постель и стал поджидать Красную Шапочку.

Скоро она пришла и постучалась:
Тук-тук!

— Кто там? — спрашивает Волк. А голос у него грубый, хриплый.

Красная Шапочка испугалась было, но потом подумала, что бабушка охрипла от простуды, и ответила:

— Это я, внучка ваша. Принесла вам пирожок и горшочек масла!

Волк откашлялся и сказал потоньше:

— Дерни за веревочку, дитя мое, дверь и откроется.

Красная Шапочка дернула за веревочку-дверь и открылась. Вошла девочка в домик, а Волк спрятался под одеяло и говорит:

— Положи-ка, внучка, пирожок на стол, горшочек на полку поставь, а сама приляг рядом со мной!

Красная Шапочка - фото 6

Красная Шапочка прилегла рядом с Волком и спрашивает:

— Бабушка, почему у вас такие большие руки?

— Это чтобы покрепче обнять тебя, дитя мое.

— Бабушка, почему у вас такие большие уши?

— Чтобы лучше слышать, дитя мое.

— Бабушка, почему у вас такие большие глаза?

— Чтобы лучше видеть, дитя мое.

— Бабушка, почему у вас такие большие зубы?

— А это чтоб скорее съесть тебя, дитя мое!

Не успела Красная Шапочка и охнуть, как Волк бросился на нее и проглотил.

Но, по счастью, в это время проходили мимо домика дровосеки с топорами на плечах. Услышали они шум, вбежали в домик и убили Волка. А потом распороли ему брюхо, и оттуда вышла Красная Шапочка, а за ней и бабушка — обе целые и невредимые.

Красная Шапочка - фото 7




Спящая красавица

Жили на свете король с королевой. Детей у них не было, и это их так огорчало, так огорчало, что и сказать нельзя.

И вот, наконец, когда они совсем потеряли надежду, у королевы родилась дочка.

Можете себе представить, какой праздник устроили по случаю её рождения, какое множество гостей пригласили во дворец, какие подарки приготовили!..

Но самые почётные места за королевским столом были оставлены для фей, которые в те времена ещё жили кое-где на белом свете. Все знали, что эти добрые волшебницы, стоит им только захотеть, могут одарить новорождённую такими драгоценными сокровищами, каких не купишь за все богатства мира. А так как фей было семь, то маленькая принцесса должна была получить от них не меньше семи чудесных даров.

Перед феями поставили великолепные обеденные приборы: тарелки из лучшего фарфора, хрустальные кубки и по ящичку из литого золота. В каждом ящичке лежали ложка, вилка и ножик, тоже из чистого золота и притом самой тонкой работы.

И вдруг, когда гости уселись за стол, дверь отворилась, и вошла старая фея — восьмая по счету, — которую забыли позвать на праздник.

А забыли её позвать потому, что уже более пятидесяти лет она не выходила из своей башни, и все думали, что она умерла.

Король сейчас же приказал подать ей прибор. Не прошло и минуты, как слуги поставили перед старой феей тарелки из самого тонкого расписного фарфора и хрустальный кубок.

Но золотого ящичка с ложкой, вилкой и ножиком на её долю не хватило. Этих ящичков было приготовлено всего семь — по одному для каждой из семи приглашённых фей. Вместо золотых старухе подали обыкновенную ложку, обыкновенную вилку и обыкновенный ножик.

Старая фея, разумеется, очень обиделась. Она подумала, что король с королевой — невежливые люди и встречают её не так почтительно, как следовало бы. Отодвинув от себя тарелку и кубок, она пробормотала сквозь зубы какую-то угрозу.

К счастью, юная фея, которая сидела рядом с ней, вовремя услышала её бормотание. Опасаясь, как бы старуха не вздумала наделить маленькую принцессу чем-нибудь очень неприятным — например, длинным носом или длинным языком, — она, чуть только гости встали из-за стола, пробралась в детскую и спряталась там за пологом кроватки. Юная фея знала, что в споре обычно побеждает тот, за кем остаётся последнее слово, и хотела, чтоб ее пожелание было последним.

И вот наступила самая торжественная минута праздника:

феи вошли в детскую и одна за другой стали преподносить новорожденной дары, которые они для неё припасли.

Одна из фей пожелала, чтобы принцесса была прекраснее всех на свете. Другая наградила ее нежным и добрым сердцем. Третья сказала, что она будет расти и цвести всем на радость. Четвёртая обещала, что принцесса научится превосходно танцевать, пятая — что она будет петь, как соловей, а шестая — что она будет играть одинаково искусно на всех музыкальных инструментах.

Наконец, очередь дошла до старой феи. Старуха наклонилась над кроваткой и, тряся головой больше от досады, чем от старости, сказала, что принцесса уколет себе руку веретеном и от этого умрёт.

Все так и вздрогнули, узнав, какой страшный подарок приготовила для маленькой принцессы злая колдунья. Никто не мог удержаться от слёз.

И вот тут-то из-за полога появилась юная фея и громко сказала:

— Не плачьте, король и королева! Ваша дочь останется жива. Правда, я не так сильна, чтобы сказанное слово сделать несказанным. Принцесса должна будет, как это ни грустно, уколоть себе руку веретеном, но от этого она не умрёт, а только заснёт глубоким сном и будет спать целых сто лет, до тех пор, пока её не разбудит прекрасный принц.

Это обещание немного успокоило короля с королевой.

И всё же король решил попытаться уберечь принцессу от несчастья, которое предсказала ей старая злая фея. Для этого он под страхом смертной казни запретил всем своим подданным прясть пряжу и хранить у себя в доме веретёна и прялки.

Прошло пятнадцать или шестнадцать лет. Как-то раз король с королевой и дочерью отправились в один из своих загородных дворцов.

Принцессе захотелось осмотреть древний замок. Бегая из комнаты в комнату, она, наконец, добралась до самого верха дворцовой башни.

Там, в тесной каморке под крышей, сидела за прялкой какая-то старушка и преспокойно пряла пряжу. Как это ни странно, она ни от кого ни слова не слыхала о королевском запрете.

— Что это вы делаете, тётушка? — спросила принцесса, которая в жизни не видывала прялки.

— Пряду пряжу, дитя мое, — ответила старушка, даже не догадываясь о том, что говорит с принцессой.

— Ах, это очень красиво! — сказала принцесса. — Дайте я попробую, выйдет ли у меня так же хорошо, как у вас.

Она быстро схватила веретено и едва успела прикоснуться к нему, как предсказание злой феи исполнилось, принцесса уколола палец и упала замертво.

Перепуганная старушка принялась звать на помощь. Люди сбежались со всех сторон.

Чего только они не делали: брызгали принцессе в лицо водой, хлопали ладонями по её ладоням, терли виски душистым уксусом, — всё было напрасно. Принцесса даже не пошевельнулась.

Побежали за королем. Он поднялся в башню, поглядел на дочку и сразу понял, что несчастье, которого они с королевой так опасались, не миновало их.

Утирая слёзы, приказал он перенести принцессу в самую красивую залу дворца и уложить там на постель, украшенную серебряным и золотым шитьём.

Трудно описать словами, как хороша была спящая принцесса. Она нисколько не побледнела. Щёки у неё оставались розовыми, а губы красными, точно кораллы.

Правда, глаза у неё были плотно закрыты, но слышно было, что она тихонько дышит. Стало быть, это и в самом деле был сон, а не смерть.

Король приказал не тревожить принцессу до тех пор, пока не наступит час её пробуждения.

А добрая фея, которая спасла его дочь от смерти, пожелав ей столетнего сна, была в то время очень далеко, за двенадцать тысяч миль от замка. Но она сразу же узнала об этом несчастье от маленького карлика-скорохода, у которого были семимильные сапоги.

Фея сейчас же пустилась в путь. Не прошло и часу, как её огненная колесница, запряжённая драконами, уже появилась, возле королевского дворца. Король подал ей руку и помог сойти с колесницы.

Фея, как могла, постаралась утешить короля и королеву. Но, утешая их, она в то же время думала о том, как грустно будет принцессе, когда через сто лет бедняжка проснётся в этом старом замке и не увидит возле себя ни одного знакомого лица.

Чтобы этого не случилось, фея сделала вот что.

Своей волшебной палочкой она прикоснулась ко всем, кто был во дворце, кроме короля и королевы. А были там придворные дамы и кавалеры, гувернантки, горничные, дворецкие, повара, поварята, скороходы, солдаты дворцовой стражи, привратники, пажи и лакеи.

Дотронулась она своей палочкой и до лошадей на королевской конюшне, и до конюхов, которые расчёсывали лошадям хвосты. Дотронулась до больших дворовых псов и до маленькой кудрявой собачки по прозвищу Пуфф, которая лежала у ног спящей принцессы.

И сейчас же все, кого коснулась волшебная палочка феи, заснули. Заснули ровно на сто лет, чтобы проснуться вместе со своей хозяйкой и служить ей, как служили прежде. Заснули даже куропатки и фазаны, которые поджаривались на огне. Заснул вертел, на котором они вертелись. Заснул огонь, который их поджаривал.

И всё это случилось в одно-единое мгновение. Феи знают своё дело: взмах палочки — и готово!

Не заснули только король с королевой. Фея нарочно не коснулась их своей волшебной палочкой, потому что у них были дела, которые нельзя отложить на сто лет.

Утирая слёзы, они поцеловали свою спящую дочку, простились с ней и тихо вышли из залы.

Возвратившись к себе в столицу, они издали указ о том, чтобы никто не смел приближаться к заколдованному замку.

Впрочем, и без того к воротам замка невозможно было подойти. В какие-нибудь четверть часа вокруг его ограды выросло столько деревьев, больших и маленьких, столько колючего кустарника — терновника, шиповника, остролиста, — и всё это так тесно переплелось ветвями, что никто не мог бы пробраться сквозь такую чащу.

И только издали, да ещё с горы, можно было увидеть верхушки старого замка.

Всё это фея сделала для того, чтобы ни человек, ни зверь не потревожили покоя спящей принцессы.

Прошло сто лет. Много королей и королев сменилось за эти годы.

И вот в один прекрасный день сын короля, который царствовал в то время, отправился на охоту.

Вдалеке, над густым дремучим лесом, он увидел башни какого-то замка.

— Чей это замок? Кто в нём живёт? — спрашивал он у всех прохожих, попадавшихся ему по дороге.

Но никто не мог ответить толком. Каждый повторял только то, что сам слышал от других. Один говорил, что это старые развалины, в которых поселились блуждающие огоньки. Другой уверял, что там водятся драконы и ядовитые змеи. Но большинство сходилось на том, что старый замок принадлежит свирепому великану-людоеду.

Принц не знал, кому и верить. Но тут к нему подошёл старый крестьянин и сказал, кланяясь:

— Добрый принц, полвека тому назад, когда я был так же молод, как вы сейчас, я слыхал от моего отца, что в этом замке спит непробудным сном прекрасная принцесса и что спать она будет ещё полвека до тех пор, пока благородный и отважный юноша не придёт и не разбудит её.

Можете себе представить, что почувствовал принц, когда услышал эти слова!

Сердце у него в груди так и загорелось. Он сразу решил, что ему-то и выпало на долю счастье пробудить ото сна прекрасную принцессу.

Недолго думая, принц дёрнул поводья и поскакал туда, где виднелись башни старого замка.

И вот перед ним заколдованный лес. Принц соскочил с коня, и сейчас же высокие толстые деревья, заросли колючего кустарника — всё расступилось, чтобы дать ему дорогу. Словно по длинной, прямой аллее, пошёл он к воротам замка.

Принц шёл один. Никому из его свиты не удалось догнать его: деревья, пропустив принца, сразу же сомкнулись за его спиной, а кусты опять переплелись ветвями. Это могло бы испугать кого угодно, но принц был молод и смел. К тому же ему так хотелось разбудить прекрасную принцессу, что он и думать забыл обо всякой опасности.

Ещё сотня шагов — и он очутился на просторном дворе перед замком. Принц посмотрел направо, налево, и кровь похолодела у него в жилах. Вокруг него лежали, сидели, стояли, прислонившись к стене, какие-то люди в старинной одежде. Все они были неподвижны, как мёртвые.

Но, вглядевшись в красные, лоснящиеся лица привратников, принц понял, что они вовсе не умерли, а просто спят. В руках у них были кубки, а в кубках ещё не высохло вино. Должно быть, сон застиг их в ту минуту, когда они собирались осушить чаши до дна.

Принц миновал большой двор, вымощенный мраморными плитами, поднялся по лестнице и вошёл в первую комнату. Там, выстроившись в ряд и опершись на свои алебарды, храпели вовсю воины дворцовой стражи.

Он прошёл целый ряд богато убранных покоев. В каждом из них вдоль стен и вокруг столов принц видел множество разодетых дам и нарядных кавалеров. Все они тоже крепко спали, кто стоя, кто сидя.

И вот перед ним, наконец, комната с золочёными стенами и золочёным потолком. Он вошёл и остановился.

На постели, полог которой был откинут, покоилась прекрасная юная принцесса лет пятнадцати-шестнадцати (если не считать того столетия, которое она проспала).

Принц невольно закрыл глаза: красота её так сияла, что даже золото вокруг неё казалось тусклым и бледным, Он тихо приблизился и опустился перед ней на колени.

В это самое мгновение час, назначенный доброй феей. пробил.

Принцесса проснулась, открыла глаза и взглянула на своего избавителя.

— Ах, это вы, принц? — сказала она. — Наконец-то! Долго же вы заставили ждать себя…

Не успела она договорить эти слова, как всё кругом пробудилось.

Первая подала голос маленькая собачка по прозвищу Пуфф, которая лежала у ног принцессы. Она звонко затявкала, увидев незнакомого человека, и со двора ей ответили хриплым лаем сторожевые псы. Заржали в конюшне лошади, заворковали голуби под крышей.

Огонь в печи затрещал что было мочи, и фазаны, которых поварята не успели дожарить сто лет тому назад, зарумянились в одну минуту.

Слуги под присмотром дворецкого уже накрывали на стол в зеркальной столовой. А придворные дамы в ожидании завтрака поправляли растрепавшиеся за сто лет локоны и улыбались своим заспанным кавалерам.

В комнате дворцовой стражи воины снова занялись своим обычным делом — затопали каблуками и загремели оружием.

А привратники, сидевшие у входа во дворец, наконец осушили кубки и опять наполнили их добрым вином, которое за сто лет стало, конечно, старше и лучше.

Весь замок от флага на башне до винного погреба ожил и зашумел.

А принц и принцесса ничего не слышали. Они глядели друг на друга и не могли наглядеться. Принцесса позабыла, что ничего не ела уже целый век, да и принц не вспоминал о том, что у него с утра не было во рту маковой росинки. Они разговаривали целых четыре часа и не успели сказать даже половины того, что хотели.

Но все остальные не были влюблены и поэтому умирали от голода.

Наконец старшая фрейлина, которой хотелось есть так же сильно, как и всем другим, не вытерпела и доложила принцессе, что завтрак подан.

Принц подал руку своей невесте и повёл её в столовую. Принцесса была великолепно одета и с удовольствием поглядывала на себя в зеркала, а влюблённый принц, разумеется, ни слова не сказал ей о том, что фасон её платья вышел из моды по крайней мере сто лет назад и что такие рукава и воротники не носят со времён его прапрабабушки.

Впрочем, и в старомодном платье она была лучше всех на свете.

Жених с невестой уселись за стол. Самые знатные кавалеры подавали им различные кушанья старинной кухни. А скрипки и гобои играли для них прелестные, давно забытые песни прошлого века.

Придворный поэт тут же сочинил новую, хотя немного старомодную песенку о прекрасной принцессе, которая сто лет проспала в заколдованном лесу. Песня очень понравилась тем, кто её слышал, и с тех пор её стали петь все от мала до велика — от поварят до королей.

А кто не умел петь песни, тот рассказывал сказку. Сказка эта переходила из уст в уста и дошла, наконец, до нас с вами.




Серебряная монетка

Жила-была монетка; она только что вышла из чеканки, чистенькая, светленькая, покатилась и зазвенела: «Ура! Теперь пойду гулять по белу-свету!» И пошла.

Ребёнок крепко сжимал её в своём тёпленьком кулачке, скряга тискал холодными, липкими пальцами, люди, постарше, вертели и поворачивали в руках много раз, а молодёжь живо ставила ребром и катила дальше. Монетка была серебряная, меди в ней было очень мало, и вот она уже целый год гуляла по белу-свету, то есть по той стране, где была отчеканена. Потом она отправилась путешествовать за-границу и оказалась последнею туземною монеткою в кошельке путешественника. Но он и не подозревал о её существовании, пока она сама не попалась ему под руку.

— Вот как! У меня ещё осталась одна наша родная монетка! — сказал он. — Ну, пусть едет со мною путешествовать! — И монетка от радости подпрыгнула, и зазвенела, когда он сунул её обратно в кошелёк. Тут ей пришлось лежать с иностранными товарками, которые всё сменялись; одна уступала место другой, а наша монетка всё оставалась на своём; это уж было некоторого рода отличием!

Прошло несколько недель; монетка заехала далеко-далеко от родины, но куда — не знала. Она только слышала от соседок, что они француженки или итальянки, что они теперь в таком-то или таком-то городе, но сама не имела о том никакого представления: не много увидишь, сидя в мешке, как она! Но вот однажды монетка заметила, что кошелёк не закрыт; ей вздумалось выглянуть на свет Божий, и она проскользнула в щёлочку. Не следовало бы ей этого делать, да она была любопытна, ну и это не прошло ей даром! Она упала в карман брюк; вечером кошелёк из кармана вынули, а монетка осталась, где лежала. Брюки вынесли в коридор чистить, и тут монетка вывалилась из кармана на пол; никто не слыхал, никто не видал этого.

Утром платье опять снесли в комнату; путешественник оделся и уехал, а монетка осталась. Вскоре её нашли на полу, и ей предстояло опять поступить на службу; она очутилась вместе с тремя другими монетками.

«Вот славно-то! Опять пойду гулять по свету; увижу новых людей, новые обычаи!» подумала монетка.

— Это что за монетка? — послышалось в ту же минуту. — Это не ходячая монета. Фальшивая! Никуда не годится!

Тут-то и начались для монетки мытарства, о которых она потом рассказывала.

— «Фальшивая! Никуда не годится!» Меня так и пронизало насквозь! рассказывала она. — Я же знала, что я чисто серебряная, хорошего звона и настоящей чеканки! Верно люди ошиблись, — не могли они так отзываться обо мне! Однако, они говорили именно про меня! Это меня называли фальшивою, я никуда не годилась! «Ну, я сбуду её с рук в сумерках!» сказал мой хозяин и сбыл таки. Но при дневном свете меня опять принялись бранить: «Фальшивая!», «Никуда не годится!», «Надо её поскорее сбыть с рук!»

И монетка дрожала от стыда и страха всякий раз, как её подсовывали кому-нибудь вместо ходячей туземной монеты.

— Ах, несчастная я монетка! Что толку в моём серебре, в моём достоинстве, чеканке, когда всё это ни к чему! В глазах света останешься тем, за кого он тебя примет! Как же должно быть ужасно иметь нечистую совесть, пробиваться вперёд нечистыми путями, если мне, ни в чём неповинной, так тяжело потому только, что я кажусь виновною!.. Переходя в новые руки, я всякий раз трепещу того взгляда, который бросят на меня сейчас: я, ведь, знаю, что меня сейчас же отшвырнут в сторону, бросят, точно я обманщица!

Раз я попала к одной бедной женщине; она получила меня в уплату за тяжёлую подённую работу. Но ей-то уж никак не удавалось сбыть меня с рук, — никто не хотел брать меня; я была для бедняги сущим несчастьем.

«Право, поневоле придётся обмануть кого-нибудь!» сказала женщина. «Где мне, при моей бедности, беречь фальшивые деньги! Отдам-ка её богатому булочнику; он-то не разорится от этого! Но всё-таки нехорошо это! Сама знаю, что нехорошо!»

«Ну, вот теперь я буду лежать на совести у бедной женщины!» вздохнула я. «Неужели же я, в самом деле, так изменилась от времени?»

И женщина отправилась к богатому булочнику; но он слишком хорошо знал все ходячие монеты, и мне не пришлось долго лежать там, куда меня положили, — он швырнул меня бедной женщине в лицо. Ей не дали за меня хлеба, и мне было так грустно, так грустно сознавать, что я отчеканена на горе другим! Это я-то, я, когда-то такая смелая, уверенная в себе, в своей чеканке, в хорошем звоне! И я так пала духом, как только может пасть монетка, которую никто не хочет брать. Женщина же принесла меня обратно домой, добродушно-ласково поглядела на меня и сказала: «Не хочу я никого обманывать тобою! Я пробью в тебе дырку, пусть каждый знает, что ты фальшивая… А впрочем… Постой, мне пришло на ум — может быть, ты счастливая монетка? Право, так! Я пробью в тебе дырочку, продёрну шнурок и повешу на шейку соседкиной девочке — пусть носит на счастье!»

И она пробила во мне дырочку. Не особенно-то приятно быть пробитою, но ради доброй цели можно перенести многое. Через дырочку продёрнули шнурок, и я стала похожа на медаль. Меня повесили на шейку малютки; малютка улыбалась мне, целовала меня, и я всю ночь провела на тёпленькой невинной детской груди.

Утром мать девочки взяла меня в руки, поглядела на меня и что-то задумала, — я сейчас же догадалась! Потом она взяла ножницы и перерезала шнурок.

«Счастливая монетка!» сказала она. «Посмотрим!» И она положила меня в кислоту, так что я вся позеленела, потом затёрла дырку, немножко почистила меня и в сумерках пошла к продавцу лотерейных билетов, купить на счастье билетик.

Ах, как мне было тяжело! Меня точно в тисках сжимали, ломали пополам! Я, ведь, знала, что меня обзовут фальшивою, осрамят перед всеми другими монетами, что лежат и гордятся своими надписями и чеканкою. Но, нет! Я проскользнула! В лавке была такая толпа, продавец был так занят, что не глядя бросил меня в выручку к другим монетам. Выиграл ли купленный за меня билет — не знаю, но знаю, что на другой же день меня признали фальшивою, отложили в сторону и опять отправили обманывать — всё обманывать! А, ведь, это просто невыносимо при честном характере, — его-то уж у меня не отнимут! Так переходила я из рук в руки, из дома в дом, больше года, и всюду-то меня бранили, всюду-то на меня сердились. Никто не верил в меня, и я сама больше не верила ни в себя, ни в свет. Тяжёлое выдалось для меня времечко!

Но вот, однажды явился путешественник; ему, конечно, сейчас же подсунули меня, и он был так прост, что взял меня за ходячую монету. Но когда он в свою очередь хотел расплатиться мною, я опять услышала крик: «Она фальшивая! Не годится!»

«Мне дали её за настоящую!» сказал путешественник и вгляделся в меня пристальнее. Вдруг на лице его появилась улыбка; этого ещё не случалось при виде меня ни с одним лицом. «Нет, что же это!» сказал он. «Ведь, это наша родная монетка, хорошая, честная монетка с моей родины, а в ней пробили дырку и зовут её фальшивою! Вот забавно! Надо будет сберечь тебя и взять с собою домой!»

То-то я обрадовалась! Меня опять называют хорошею, настоящею монеткою, хотят взять домой, где все и каждый узнают меня, будут знать, что я чисто серебряная, настоящей чеканки! Я бы засверкала от радости искрами, да это не в моей натуре; искры испускает сталь, а не серебро.

Меня завернули в тонкую белую бумажку, чтобы не смешать с другими монетами и не затерять; вынимали меня только в торжественных случаях, при встречах с земляками, и тогда обо мне отзывались необыкновенно хорошо. Все говорили, что я очень интересна. Забавно, что можно быть интересною, не говоря ни слова!

И вот, я попала домой! Миновали мои мытарства, потекла счастливая жизнь; я, ведь, была чисто серебряная, настоящей чеканки, и мне совсем не вредило, что во мне была пробита дырка, как в фальшивой: что за беда, если на самом деле ты не фальшивая! Да, надо иметь терпение: перемелется — всё мука будет! В это я теперь твёрдо верю! — заключила свой рассказ монетка.




Счастливое семейство

Самый большой лист у нас, конечно, лист лопуха: наденешь его на животик — вот тебе и передник, а положишь в дождик на головку — зонтик! Такой большущий этот лопух! И он никогда не растёт в одиночку, а всегда уж где один, там и много, — такое изобилие! И вся эта роскошь — кушанье для улиток! А самих улиток, белых, больших, кушали в старину важные господа; из улиток приготовлялось фрикасе, и господа, кушая его, приговаривали: «Ах, как вкусно!» Они и вправду воображали себе, что это ужасно вкусно. Так вот, эти большие белые улитки ели лопухи, потому и стали сеять лопух.

Была одна старая барская усадьба, где уж давно не ели улиток, и они все повымерли. А лопух не вымер; он себе всё рос да рос — его ничем нельзя было заглушить; все аллеи, все грядки заросли лопухом, так что и сад стал не сад, а лопушиный лес; никто бы и не догадался, что тут был прежде сад, если бы кое-где не торчали ещё то яблонька, то сливовое деревцо. Вот в этом-то лопушином лесу и жила последняя пара старых-престарых улиток.

Они и сами не знали, сколько им лет, но отлично помнили, что прежде их было много, что они очень старинной иностранной породы и что весь этот лес был насажен исключительно для них и для их родичей. Старые улитки ни разу не выходили из своего леса, но знали, что где-то есть что-то, называющееся «барскою усадьбой»; там улиток варят до тех пор, пока они не почернеют, а потом кладут на серебряное блюдо. Что было дальше, они не знали. Не знали они тоже и даже представить себе не могли, что такое значит свариться и лежать на серебряном блюде; знали только, что это было чудесно и, главное, аристократично! И ни майский жук, ни жаба, ни дождевой червяк — никто из тех, кого они спрашивали, ничего не мог сказать об этом: никому ещё не приходилось быть сваренным и лежать на серебряном блюде!

Что же касается самих себя, то улитки отлично знали, что они, старые белые улитки, самые знатные на свете, что весь лес растёт только для них, а усадьба существует лишь для того, чтобы они могли свариться и лежать на серебряном блюде.

Жили улитки тихо, мирно и очень счастливо. Детей у них не было, и они взяли на воспитание улитку из простых. Приёмыш их ни за что не хотел расти — он был ведь обыкновенной, простой породы, но старикам, особенно улитке-мамаше, всё казалось, что он заметно увеличивается, и она просила улитку-папашу, если он не видит этого так, ощупать раковину малютки! Папаша щупал и соглашался с мамашей.

Раз шёл сильный дождь.

— Ишь, как барабанит по лопуху! — сказал улитка-папаша.

— И какие крупные капли! — сказала улитка-мамаша. — Вон как потекли вниз по стебелькам! Увидишь, как здесь будет сыро! Как я рада, что у нас и у сынка нашего такие прочные домики! Нет, что ни говори, а ведь нам дано больше, чем кому другому на свете! Сейчас видно, что мы первые в мире! У нас с самого рождения есть уже свои дома, для нас насажен целый лопушиный лес! А хотелось бы знать, как далеко он тянется и что там за ним?

— Ничего! — сказал улитка-папаша. — Уж лучше, чем у нас тут, и быть нигде не может; я по крайней мере лучшего не ищу.

— А мне, — сказала улитка-мамаша, — хотелось бы попасть в усадьбу, свариться и лежать на серебряном блюде. Этого удостаивались все наши предки, и, уж поверь, в этом есть что-то возвышенное!

— Усадьба, пожалуй, давно разрушилась, — сказал улитка-папаша, — или вся заросла лопухом, так что людям и не выбраться оттуда. Да и к чему так спешить? А ты вот вечно спешишь, и сынок наш туда же за тобой. Ведь он уж третий день всё ползёт вверх по стебельку; просто голова кружится, как поглядишь!

— Ну, не ворчи на него! — сказала улитка-мамаша. — Он ползёт осторожно. Он, наверно, будет нам утехой, а ведь нам, старикам, больше и жить не для чего. Только подумал ли ты, откуда нам взять ему жену? Что, по-твоему, там, дальше, в лопухе, не найдётся кого-нибудь из нашего рода?

— Чёрные улитки без домов есть, конечно, — сказал улитка-папаша, — но ведь это же простонародье! Да и много они о себе думают! Можно, впрочем, поручить это дело муравьям: они вечно шныряют взад да вперёд, точно за делом, и, уж верно, знают, где надо искать жену для нашего сынка.

— Знаем, знаем одну красавицу из красавиц! — сказали муравьи. — Только, навряд ли она подойдёт вам — она ведь королева!

— Это не беда! — сказали старики. — А есть ли у неё дом?

— Даже дворец! — сказали муравьи. — Чудеснейший муравейник с семьюстами ходов!

— Благодарим покорно! — сказала улитка-мамаша. — Сыну нашему не с чего лезть в муравейник! Если у вас нет на примете никого получше, то мы поручим дело комарам: они летают и в дождь и в солнышко и знают лопушиный лес вдоль и поперёк.

— У нас есть невеста для вашего сына! — сказали комары. — Шагах в ста отсюда на кустике крыжовника сидит в своём домике одна маленькая улитка. Она живёт одна-одинёшенька и как раз в таком возрасте, что может выйти замуж. Всего в ста человеческих шагах отсюда!

— Так пусть она явится к нему! — сказали старики. — У него целый лопушиный лес, а у неё всего-навсего один кустик!

За улиткой-невестой послали. Она отправилась в путь и благополучно добралась до лопухов на восьмой день путешествия. Вот что значит чистота породы.

Отпраздновали свадьбу. Шесть светляков светили изо всех сил; вообще же свадьба была очень тихая: старики не любили шума. Зато улитка-мамаша сказала чудеснейшую речь. Папаша не мог, он был так растроган! И вот старики отдали молодым во владение весь лопушиный лес, сказав при этом, как они и всю жизнь свою говорили, что лучше этого леса нет ничего на свете и что, если молодые будут честно и благородно жить и плодиться, то когда-нибудь им или их детям доведётся попасть в усадьбу: там их сварят дочерна и положат на серебряное блюдо!

Затем старики вползли в свои домики и больше уже не показывались, — они заснули.

А молодые улитки стали царствовать в лесу и оставили после себя большое потомство. Попасть же в усадьбу и лежать на серебряном блюде им так и не удалось! Поэтому они решили, что усадьба совсем разрушилась, а все люди на свете повымерли. Никто им не противоречил, — значит, так оно и было. И вот дождь барабанил по лопуху, чтобы позабавить улиток, а солнце сияло, чтобы зеленел их лопух, и они были счастливы, счастливы! И вся их семья была счастлива, — так-то!




Румпельштильцхен

Много-много лет назад жил да был мельник, бедный-пребедный, а дочь у него была красавица. Случилось как-то однажды, что пришлось ему говорить с королем, и вот он, чтобы придать себе побольше весу, сказал ему: «Есть у меня дочка, такая-то искусница, что вот и солому тебе в золото перепрясть сумеет». Король сказал мельнику: «Это искусство недурное, и если твоя дочь точно уж такая искусница, как ты говоришь, то приведи ее завтра ко мне в замок, я ее испытаю».

Когда мельник привел свою дочь, король отвел ее в особую каморку, битком набитую соломой, дал ей самопрялку и мотовило и сказал: «Садись-ка за работу; если ты в течение этой ночи до завтрашнего раннего утра не перепрядешь всю эту солому в золото, то велю тебя казнить».

Затем он своими руками запер каморку, и она осталась там одна.

Так и сидела там бедняжка Мельникова дочь и придумать не могла, как ей спастись от лютой смерти. Она и понятия не имела о том, как солому перепрясть в золотые нити, и так пугалась ожидавшей ее участи, что наконец залилась слезами.

Вдруг дверь приотворилась, и к ней в каморку вошел маленький человечек и сказал: «Добрый вечер, Мельникова дочка, о чем ты так плачешь?» — «Ах, ты не знаешь моего горя! — отвечала ему девушка. — Вот всю эту солому я должна перепрясть в золотые нити, а я этого совсем не умею!»

Человечек сказал: «А ты что же мне дашь, если я тебе все это перепряду?» — «Ленточку у меня на шее», — отвечала девушка. Тот взял у нее ленточку, присел за самопрялку да — шур, шур, шур! — три раза обернет, и шпулька намотана золота. Он вставил другую, опять — шур, шур, шур! — три раза обернет, и вторая готова. И так продолжалась работа до самого утра, и вся солома была перепрядена, и все шпульки намотаны золотом.

При восходе солнца пришел король, и когда увидел столько золота, то и удивился, и обрадовался; но сердце его еще сильнее прежнего жаждало золота и золота. Он велел перевести Мельникову дочку в другой покойник, значительно побольше этого, тоже наполненный соломою, и приказал ей всю эту солому также перепрясть в одну ночь, если ей жизнь дорога.

Девушка не знала, как ей быть, и стала плакать, и вновь открылась дверь, явился тот же маленький человечек и сказал: «А что ты мне дашь, если я и эту солому возьмусь тебе перепрясть в золото?» — «С пальчика колечко», — отвечала девушка. Человечек взял колечко, стал опять поскрипывать колесиком самопрялки и к утру успел перепрясть всю солому в блестящее золото.

Король, увидев это, чрезвычайно обрадовался, но ему все еще не довольно было золота; он велел переместить Мельникову дочку в третий покой, еще больше двух первых, битком набитый соломой, и сказал: «И эту ты должна также перепрясть в одну ночь, и если это тебе удастся, я возьму тебя в, супруги себе». А сам про себя подумал: «Хоть она и Мельникова дочь, а все же я и в целом свете не найду себе жены богаче ее!»

Как только девушка осталась одна в своем покое, человечек и в третий раз к ней явился и сказал: «Что мне дашь, если я тебе и в этот раз перепряду всю солому?» — «У меня нет ничего, что бы я могла тебе дать», — отвечала девушка. «Так обещай же, когда будешь королевой, отдать мне первого твоего ребенка».

«Кто знает еще, как оно будет?» — подумала Мельникова дочка и, не зная, чем помочь себе в беде, пообещала человечку, что она исполнит его желание, а человечек за это еще раз перепрял ей всю солому в золото.

И когда на другое утро король пришел и все нашел в том виде, как он желал, то он с ней обвенчался и красавица Мельникова дочь стала королевой.

Год спустя королева родила очень красивого ребенка и совсем позабыла думать о человечке, помогавшем ей в беде, как вдруг он вступил в ее комнату и сказал: «Ну, теперь отдай же мне обещанное».

Королева перепугалась и предлагала ему все сокровища королевства, если только он оставит ей ребенка; но человечек отвечал: «Нет, мне живое существо милее всех сокровищ в мире».

Тогда королева стала так горько плакать и жаловаться на свою участь, что человечек над нею сжалился: «Я тебе даю три дня сроку, — сказал он, — если тебе в течение этого времени удастся узнать мое имя, то ребенок останется при тебе».

Вот и стала королева в течение ночи припоминать все имена, какие ей когда-либо приходилось слышать, и сверх того послала гонца от себя по всей стране и поручила ему всюду справляться, какие еще есть имена.

Когда к ней на другой день пришел человечек, она начала перечислять все известные ей имена, начиная с Каспара, Мельхиора, Бальцера, и перечислила по порядку все, какие знала; но после каждого имени человечек говорил ей: «Нет, меня не так зовут».

На второй день королева приказала разузнавать по соседству, какие еще у людей имена бывают, и стала человечку называть самые необычайные и диковинные имена, говоря: «Может быть, тебя зовут Риннебист или Гаммельсваде, или Шнюрбейн?» — но он на все это отвечал: «Нет, меня так не зовут».

На третий день вернулся гонец и рассказал королеве следующее: «Я не мог отыскать ни одного нового имени, но когда я из-за леса вышел на вершину высокой горы, куда разве только лиса да заяц заглядывают, то я там увидел маленькую хижину, а перед нею разведен был огонек, и около него поскакивал пресмешной человечек, приплясывая на одной ножке и припевая:

Сегодня пеку, завтра пиво варю я,
А затем и дитя королевы беру я;
Хорошо, что не знают — в том я поручусь —
Что Румпельштильцхен я от рожденья зовусь».

Можете себе представить, как была рада королева, когда услышала это имя, и как только вскоре после того человечек вошел к ней с вопросом: «Ну, государыня-королева, как же зовут меня»? — королева спросила сначала: «Может быть, тебя зовут Кунц?» — «Нет». — «Или Гейнц?» — «Нет». — «Так, может быть, Румпельштильцхен?» — «О! Это сам дьявол тебя надоумил, сам дьявол!» — вскричал человечек и со злости так топнул правою ногою в землю, что ушел в нее по пояс, а за левую ногу в ярости ухватился обеими руками и сам себя разорвал пополам.




Один и семеро

Я знал одного мальчика… Но это был не один мальчик, а семеро. Как это может быть? Сейчас расскажу.

Жил он в Риме, звали его Паоло, и отец его был вагоновожатым.

Нет, нет, жил он в Париже, звали его Жан, и отец его работал на автомобильном заводе.

Да нет же, жил он в Берлине, звали его Курт, и отец его был виолончелистом.

Что вы, что вы… Жил он в Москве, звали его Юрой, точно так же, как Гагарина, и отец его был каменщиком и изучал математику.

А еще он жил в Нью-Йорке, звали его Джимми, у отца его была бензоколонка.

Сколько я вам уже назвал? Пятерых. Не хватает двоих.

Одного звали Чу, жил он в Шанхае, и отец его был рыбаком. И наконец, последнего мальчика звали Пабло, жил он в Буэнос-Айресе, и отец его был маляром.

Паоло, Жан, Курт, Юра, Джимми, Чу и Пабло – мальчиков семеро, но все равно это один и тот же’ мальчик.

Ну и что же, что у Пабло темные волосы, а у Жана светлые. Неважно, что у Юры белая кожа, а у Чу – желтая. Разве это так важно, что Пабло, когда приходил в кино, слышал там испанскую речь, а для Джимми экран разговаривал по-английски. Смеялись же они все на одном языке.

Потому что это был один и тот же мальчик: ему было восемь лет, он умел читать и писать и ездил на велосипеде, не держась за руль.

Теперь все семь мальчиков выросли. Они никогда не станут воевать друг с другом, потому что все семь мальчиков – это один и тот же мальчик.




Слово плакать

Этой истории еще не было, но она непременно произойдет Завтра. Вот эта история.

В тот день, который называется «Завтра», одна старая учительница построила своих учеников парами и повела их в Музей Прошлого, где собраны вещи, которые уже никому не нужны. Такие, например, как царская корона, шлейф королевы, трамвай и тому подобное.

В одной небольшой запыленной витрине лежало под стеклом слово «плакать».

Школьники Завтрашнего Дня прочитали этикетку с названием, но ничего не поняли.

– Синьора, а что это такое?

– Наверное, старинное украшение?

– Может быть, что-нибудь этрусское?

Учительница объяснила ребятам, что раньше, очень-очень давно, это слово было в большом употреблении и приносило людям много горя. Она показала при этом на небольшой стеклянный сосуд и сказала, что в нем хранятся слезы. Может быть, их пролил какой-нибудь несчастный раб, избитый хозяином, а может, какой-нибудь мальчик, оставшийся без крова.

– Слезы похожи на воду! – сказал один школьник.

– Да, но они обжигают! – ответила учительница.

– А, их, должно быть, кипятят перед употреблением! – догадался кто-то.

Нет, эти школьники совсем ничего не понимали. Под конец им стало просто скучно в этом зале. Тогда Учительница повела их дальше, в другие залы музея, где они увидели более понятные вещи: тюремную решетку, чучело сторожевой собаки, замок и так далее. Все это были вещи, которых давно уже нет в счастливейшей стране Завтрашнего Дня.




Троллейбус номер 75

Однажды утром троллейбус номер 75, который ходит от Монтверде Веккьо до площади Фьюме, вместо того чтобы спуститься к Трастевере, направился совсем в другую сторону. Он повернул к Джаниколо, затем свернул на старую дорогу Аурелия Антика и через несколько минут уже мчался, словно очумелый от весеннего солнца заяц, по полям, что раскинулись в предместье Рима.

В это время пассажирами троллейбуса были, как обычно, служащие. Все они читали газеты. Даже те, которые не покупали их, – они читали через плечо соседа. Вдруг один синьор, переворачивая страницу, взглянул случайно в окно и страшно удивился:

– Кондуктор, что случилось? Куда мы едем? Это какое-то самоуправство!

Другие пассажиры тоже оторвались от газет и тоже возмутились:

– Что думает водитель?

– Да он сошел с ума! Свяжите его! – Что за обслуживание!

– Но отсюда рукой подать до Чивитавеккья, а там уже начинаются загородные дачи!

– Боже мой! Уже без десяти девять, а ровно в девять я должен быть в суде! – воскликнул адвокат. – Если я проиграю процесс, я подам в суд на троллейбусное управление.

Кондуктор и водитель отбивались как могли. Они заявили, что ничего поделать не могут: троллейбус больше не повинуется им и сам едет куда вздумается. Действительно, в этот момент троллейбус сошел с дороги, проехал по полю и остановился на лужайке у небольшого лесочка, благоухающего свежей зеленой листвой.

– Ой, цикламены! – радостно воскликнула одна синьора.

– Самый раз сейчас думать о цикламенах! – рассердился адвокат.

– А знаете, что я вам скажу, – возразила синьора, – пусть я приеду в свое министерство с опозданием… Мне, конечно, за это снимут голову… Но раз уж мы тут, я хочу нарвать цикламенов! Уже десять лет, как я не собирала цветов!

Она вышла из троллейбуса, вдохнула всей грудью чистый, свежий воздух этого удивительного утра и стала собирать цветы.

Видя, что троллейбус и не думает никуда уезжать, Один за другим вышли на полянку и другие пассажиры. Одни – чтобы размять ноги, другие – выкурить сигарету. И вскоре плохое настроение растаяло, как туман на солнце. Кто-то сорвал маргаритку и сунул ее в петличку, а кто-то нашел совсем еще зеленую ягодку земляники и радостно закричал:

– Это я нашел ее! Смотрите, я оставлю здесь записку и, когда земляничка созреет, приду и сорву ее! И пусть только кто-нибудь посмеет тронуть ее!

Он и в самом деле вырвал из записной книжки листок, наколол его на прутик и воткнул в землю рядом с земляничкой. На листке большими буквами было написано: «Доктор Джулио Боллати».

Два чиновника из министерства образования скомкали свои газеты в большой бумажный шар и стали играть в футбол. И всякий раз, когда ударяли по мячу, громко кричали:

– Шайбу!

Словом, пассажиры уже нисколько не походили больше на тех серьезных и солидных людей, которые минуту назад готовы были разорвать на части водителя и кондуктора. А те между делом поделились друг с другом завтраком и устроили небольшой пикник на свежем воздухе.

– Смотрите! – закричал вдруг адвокат.

Троллейбус тронулся с места и медленно двинулся с полянки. Пассажиры еле-еле успели на ходу вскочить в него. Последней оказалась синьора с цикламенами. Она возмущалась:

– Ну разве так можно! Я только начала собирать цветы и отдыхать!…

– Сколько времени мы уже здесь? – спросил кто-то.

– Ух, наверное, очень долго!

И все посмотрели на свои часы. Как странно: часы показывали всего без десяти девять! Видно, пока длилась эта маленькая загородная прогулка, стрелки часов стояли. Это было время, просто подаренное людям.

– Но этого не может быть! – изумлялась синьора, которая любила цикламены.

А троллейбус снова шел по своему маршруту и уже сворачивал на улицу Дандоло.

Удивлялись все. А ведь каждый держал перед главами газету, где на самом верху страницы ясно была обозначена дата – 21 марта, день весеннего равноденствия.

В первый день весны все возможно!




Рикки Тикки Тави

Это рассказ о великой войне, которую Рикки-Тикки-Тави вёл в одиночку в ванной комнате просторного бунгало в Сеговлийском военном поселении. Дарси, птица-портной, помогал ему, Чучундра, мускусная крыса, которая никогда не выходит на середину комнаты и всегда крадётся по стенам, дала ему совет; тем не менее по-настоящему сражался один Рикки-Тикки.

Он был мангус (Мангус – местное название мангусты, или ихневмона. – Прим. пер.), мехом и хвостом он походил на кошечку, но его голова и нрав напоминали ласку. Его глаза и кончик беспокойного носа были розовые; любой лапкой, передней или задней, он мог почёсывать себя везде, где угодно; мог распушить свой хвост, делая его похожим на щётку для ламповых стёкол, а когда он нёсся через высокую траву, его боевой клич был: рикк-тикк-тикки-тикки-тчк.

Однажды в середине лета ливень вымыл его из норы, в которой он жил со своими отцом и матерью, и унёс барахтающегося и цокающего зверька в придорожную канаву. Рикки-Тикки увидел там плывущий комок травы, изо всех сил ухватился за него и наконец потерял сознание.

Мангуст потерял сознание

Когда зверёк очнулся, он, сильно промокший, лежал на середине садовой дорожки под знойными лучами солнца; над ним стоял маленький мальчик и говорил:

– Вот мёртвый мангус. Устроим ему похороны.

– Нет, – ответила мать мальчика. – Унесём зверька к нам домой и обсушим его. Может быть, он ещё жив.

Они внесли его в дом; очень высокий человек взял Рикки-Тикки двумя пальцами и сказал, что зверёк не умер, а только почти задохнулся; Рикки-Тикки завернули в вату и согрели; он открыл глаза и чихнул.

Рикки Тикки Тави проснулся

– Теперь, – сказал высокий человек (это был англичанин, который только что поселился в бунгало), – не пугайте его и посмотрим, что он станет делать.

Труднее всего в мире испугать мангуса, потому что этого зверька, от его носика до хвоста, поедает любопытство. Девиз каждой семьи мангусов «Беги и узнай», а Рикки-Тикки был истинным мангусом. Он посмотрел на вату, решил, что она не годится для еды, обежал вокруг стола, сел и привёл в порядок свою шёрстку, почесался и вскочил на плечо мальчика.

– Не бойся, Тэдди, – сказал мальчику отец. – Так он знакомится с тобой.

– Ох, щекотно; он забрался под подбородок.

Рикки-Тикки заглянул в пространство между воротником Тэдди и его шеей, понюхал его ухо, наконец, сполз на пол, сел и почесал себе нос.

– Боже милостивый, – сказала мать Тэдди, – и это дикое создание! Я думаю, он такой ручной, потому что мы были добры к нему.

– Все мангусы такие, – ответил ей муж. – Если Тэдди не станет дёргать его за хвост, не посадит в клетку, он будет целый день то выбегать из дому, то возвращаться. Покормим его чем-нибудь.

Зверьку дали кусочек сырого мяса. Оно понравилось Рикки-Тикки; поев, мангус выбежал на веранду, сел на солнце и поднял свою шерсть, чтобы высушить её до самых корней. И почувствовал себя лучше.

– В этом доме я скоро узнаю гораздо больше, – сказал он себе, – чем все мои родные могли бы узнать за целую жизнь. Конечно, я останусь здесь и всё рассмотрю.

Он целый день бегал по дому; чуть не утонул в ванной; засунул носик в чернильницу на письменном столе; обжёг его о конец сигары англичанина, когда взобрался на его колени, чтобы посмотреть, как люди пишут. Когда наступил вечер, мангус забежал в детскую Тэдди, чтобы видеть, как зажигают керосиновые лампы; когда же Тэдди лёг в постель, Рикки-Тикки влез за ним и оказался беспокойным товарищем: он ежеминутно вскакивал, прислушивался к каждому шороху и отправлялся узнать, в чём дело. Отец и мать Тэдди пришли в детскую посмотреть на своего мальчика; Рикки-Тикки не спал; он сидел на подушке.

– Это мне не нравится, – сказала мать мальчика, – он может укусить Тэдди.

– Мангус не сделает ничего подобного, – возразил её муж. – Близ этого маленького зверька Тэдди в большей безопасности, чем был бы под охраной негрской собаки. Если бы в детскую теперь заползла змея…

Но мать Тэдди не хотела и думать о таких ужасных вещах.

Рано утром Рикки-Тикки явился на веранду к первому завтраку, сидя на плече Тэдди. Ему дали банан и кусочек варёного яйца. Он посидел поочерёдно на коленях у каждого, потому что всякий хорошо воспитанный мангус надеется, со временем, сделаться домашним животным и бегать по всем комнатам; а мать Рикки-Тикки (она жила в доме генерала в Сеговли) старательно объяснила ему, как он должен поступать при встрече с белыми.

Мангуст в саду

После завтрака Рикки-Тикки вышел в сад, чтобы хорошенько осмотреть его. Это был большой, только наполовину возделанный сад, с кустами роз Марешаль Ниель, такой высоты, какой они достигают только в оранжереях, с лимонными и апельсинными деревьями, с зарослями бамбука и чащами густой, высокой травы. Рикки-Тикки облизнул губы.

– Какой превосходный участок для охоты, – сказал он; от удовольствия его хвост распушился, как щётка для ламповых стёкол, и он стал шнырять взад и вперёд по саду, нюхая там и сям, и, наконец, среди ветвей терновника услышал очень печальные голоса.

Там сидели Дарси, птица-портной, и его жена. Соединив два листа и сшив их краешки листовыми фибрами, они наполнили пустое пространство между ними ватой и пухом, таким образом устроив прекрасное гнездо. Гнездо покачивалось; птицы сидели на его краю и плакали.

Мангуст и птичка

– В чём дело? – спросил Рикки-Тикки.

– Мы очень несчастны, – сказал Дарси. – Один из наших птенцов вчера выпал из гнёзда, и Наг съел его.

– Гм, – сказал Рикки-Тикки, – это очень печально, но я здесь недавно. Кто это Наг?

Дарси и его жена вместо ответа притаились в своём гнезде, потому что из-под куста донеслось тихое шипение – ужасный холодный звук, который заставил Рикки-Тикки отскочить на два фута назад. И вот из травы, дюйм за дюймом, показалась голова, а потом и раздутая шея Нага, большой чёрной кобры, имевшей пять футов длины от языка до хвоста. Когда Наг поднял треть своего тела, он остановился, покачиваясь взад и вперёд, точно колеблемый ветром куст одуванчиков, и посмотрел на Рикки-Тикки злыми змеиными глазами, никогда не изменяющими выражения, о чём бы ни думала змея.

Змея Наг

– Кто Наг? – сказал он. – Я – Наг! Великий бог Брама наложил на весь наш род свой знак, когда первая кобра раздула свою шею, чтобы охранять сон божества. Смотри и бойся!

Наг ещё больше раздул свою шею, и Рикки-Тикки увидел на ней знак, который так походил на очки и их оправу. На минуту он испугался; но мангус не может бояться долго; кроме того, хотя Рикки-Тикки никогда не видел живой кобры, его мать приносила ему для еды кобр мёртвых, и он отлично знал, что жизненная задача взрослого мантуса – сражаться со змеями и поедать их. Наг тоже знал это, и в глубине его холодного сердца шевелился страх.

– Хорошо, – сказал Рикки-Тикки, и шерсть его хвоста начала подниматься, – всё равно; есть на тебе знаки или нет, ты не имеешь права есть птенчиков, выпавших из гнёзда.

Наг думал; в то же время он наблюдал за лёгким движением в траве позади Рикки-Тикки. Он знал, что раз в саду поселятся мангусы, это, рано или поздно, повлечёт за собой его смерть и гибель его семьи, и ему хотелось заставить Рикки-Тикки успокоиться. Поэтому он немного опустил голову и наклонил её на одну сторону.

– Поговорим, – сказал Наг, – ты же ешь яйца. Почему бы мне не есть птиц?

– Позади тебя! Оглянись! – пропел Дарси.

Рикки-Тикки не хотел тратить времени, смотря по сторонам. Он подскочил как можно выше, и как раз под ним со свистом промелькнула голова Нагены, злой жены Нага. Пока он разговаривал с Нагом, вторая кобра подкрадывалась к нему сзади, чтобы покончить с ним; теперь, когда её удар пропал даром, Рикки-Тикки услышал злобное шипение. Он опустился на лапки почти поперёк спины Нагены и, будь Рикки-Тикки старым мангусом, он понял бы, что ему следует, куснув её один раз, сломать ей спину; но он боялся страшного поворота головы кобры. Конечно, Рикки кусал змею, но недостаточно сильно, недостаточно долго и отскочил от её хлеставшего хвоста, бросив раненую и рассерженную Нагену.

– Злой, злой Дарси, – сказал Наг, поднимаясь насколько мог во направлению к гнезду на кусте терновника; но Дарси так устроил своё жилище, что оно было недоступно для змей и только слегка покачивалось.

Глаза Рикки-Тикки покраснели, и к ним прилила кровь; (когда глаза мангуса краснеют, это значит, что он сердится); зверёк сел на свой хвост и задние лапки, как маленький кенгуру, огляделся кругом и зацокал от бешенства. Наг и Нагена исчезли в траве. Если змее не удаётся нападение, она ничего не говорит и ничем не показывает, что собирается сделать дальше. Рикки-Тикки не стал отыскивать кобр; он не был уверен, удастся ли ему справиться сразу с двумя змеями. Поэтому мангус пробежал на усыпанную дорожку подле дома, сел и стал думать. Ему предстояло важное дело.

В старинных книгах по естественной истории вы прочитаете, что укушенный змеёй мангус прекращает борьбу, отбегает подальше и съедает какую-то травку, которая исцеляет его. Это неправда. Мангус одерживает победу только благодаря быстроте своего взгляда и ног; удары змеи состязаются с прыжками мангуса, а так как никакое зрение не в силах уследить за движением головы нападающей змеи, победу зверька можно считать удивительнее всяких волшебных трав. Рикки-Тикки знал, что он молодой мангус, а потому тем сильнее радовался при мысли о своём спасении от удара, направленного сзади. Всё случившееся внушило ему самоуверенность, и когда на дорожке показался бегущий Тэдди, Рикки-Тикки был не прочь, чтобы он его приласкал.

Как раз в ту секунду, когда Тэдди наклонился к нему, что-то слегка зашевелилось в пыли, и тонкий голос сказал:

– Осторожнее. Я смерть!

Это была карэт, коричневатая змейка, которая любит лежать в пыли. Её укус так же опасен, как укус кобры. Но коричневая змейка так мала, что никто о ней не думает, и потому она приносит людям особенно много вреда.

Глаза Рикки-Тикки снова покраснели, и он подскочил к карэт тем особенным покачивающимся движением, которое унаследовал от своих родичей. Это смешная походка, но благодаря ей зверёк остаётся в таком совершённом равновесии, что может кинуться на врага под каким ему угодно углом, а когда дело идёт о змеях, – это великое преимущество. Рикки-Тикки не знал, что он решился на более опасную вещь, чем бой с Нагом! Ведь карэт так мала и может поворачиваться так быстро, что если бы Рикки-Тикки не схватил её подле затылка, она опрокинулась бы и укусила его в глаз или губу. Но Рикки этого не знал; его глаза горели, и он прыгал взад и вперёд, отыскивая, где бы лучше захватить карэт. Карэт кинулась. Рикки прыгнул в сторону на всех четырёх лапках и попытался кинуться на неё, но маленькая злобная пыльно-серая голова промелькнула близ самого его плеча; ему пришлось перескочить через тело змеи; её голова направилась за ним и почти коснулась его.

Тэдди повернулся к дому и закричал:

– О, смотрите! Наш мангус убивает змею!

Почти тотчас же Рикки услышал испуганное восклицание матери Тэдди; отец мальчика выбежал в сад с палкой, но к тому времени, когда он подошёл к месту боя, карэт слишком вытянулась, Рикки-Тикки сделал прыжок, вскочил на спину змеи и, прижав её голову своими передними лапами, укусил в спину, как можно ближе к голове, потом отскочил в сторону. Его укус парализовал карэт. Рикки-Тикки уже собирался приняться есть змею, по обычаю своего семейства, начиная с хвоста, как вдруг вспомнил, что сытый мангус неповоротлив и, что если он желает быть сильным, ловким и проворным, ему необходимо остаться голодным.

Он отошёл, чтобы выкупаться в пыли под кустами клещевины. В это время отец Тэдди колотил палкой мёртвую карэт.

«Зачем? – подумал Рикки-Тикки. – Я же покончил с ней!»

Мать Тэдди подняла мангуса из пыли и приласкала его, говоря, что он спас от смерти её сына; отец Тэдди заметил, что мангус – их счастье, а сам Тэдди смотрел на всех широко открытыми испуганными глазами. Эта суета забавляла Рикки-Тикки, который, понятно, не понимал её причины. Мать Тэдди могла бы с таким же успехом ласкать Тэдди за то, что он играл в пыли. Но Рикки-Тикки было весело.

В этот вечер за обедом мангус расхаживал взад и вперёд по столу и мог бы три раза всласть наесться всяких вкусных вещей, но он помнил о Наге и Нагене, и, хотя ему было очень приятно, когда мать Тэдди гладила и ласкала его, хотя ему нравилось сидеть на плече самого Тэдди, время от времени, его глазки вспыхивали красным огнём и раздавался его продолжительный боевой крик: Рикк-тикк-тикки-тикки-тчк!

Тэдди отнёс его к себе в постель и хотел непременно уложить его под своим подбородком. Рикки-Тикки был слишком хорошо воспитан, чтобы укусить или оцарапать мальчика, но едва Тэдди заснул, мангус соскочил на пол, отправился осматривать дом и в темноте натолкнулся на Чучундру, мускусную крысу, которая кралась по стене.

Чучундра – маленький зверёк с разбитым сердцем. Целую ночь она хныкает и пищит, стараясь заставить себя выбежать на середину комнаты, но никогда не решается на это.

– Не убивай меня, – чуть не плача, попросила Чучундра. – Не убивай меня, Рикки-Тикки!

– Разве ты думаешь, что победитель змей убивает мускусных крыс? – презрительно сказал Рикки-Тикки.

– Тот, кто убивает змей, бывает убит змеями, – ещё печальнее произнесла Чучундра. – И разве я могу быть уверена, что когда-нибудь в тёмную ночь Наг не примет меня за тебя?

– Этого нечего бояться, – сказал Рикки-Тикки, – кроме того, Наг в саду, а ты, я знаю, не выходишь туда.

– Моя родственница Чуа, крыса, сказала мне… – начала Чучундра и замолчала.

– Что сказала?

– Тсс! Наг повсюду, Рикки-Тикки. Тебе следовало бы поговорить в саду с крысой Чуа.

– Я не говорил с ней, значит, ты должна сказать мне всё. Скорее, Чучундра, не то я тебя укушу!

Чучундра села и заплакала; слёзы покатились по её усам.

– Я несчастна, – прорыдала она. – У меня нет мужества выбежать на середину комнаты. Тсс! Я не должна ничего тебе говорить. Разве ты сам не слышишь, Рикки-Тикки?

Рикки-Тикки прислушался. В доме было тихо-тихо, однако ему казалось, что он может уловить невероятно слабый «скрип-скрип» – звук не сильнее скрипа лап осы, бродящей по оконному стеклу, – сухой скрип змеиной чешуи по кирпичам.

– Это Наг или Нагена, – мысленно сказал себе Рикки-Тикки, – и змея ползёт в сточный жёлоб ванной комнаты. Ты права, Чучундра, мне следовало поговорить с крысой Чуа.

Он тихо вошёл в ванную комнату Тэдди; там не было ничего; потом заглянул в ванную комнату матери мальчика. Здесь в гладкой оштукатуренной стене, внизу, был вынут кирпич для стока воды, и когда Рикки-Тикки крался мимо ванны, вмазанной в пол, он услышал, что за стеной, снаружи, Наг и Нагена шепчутся при свете месяца.

Две змеи

– Когда дом опустеет, – сказала мужу Нагена, – ему придётся уйти, и тогда мы снова всецело завладеем садом. Тихонько вползи и помни: прежде всего нужно укусить большого человека, который убил карэт. Потом вернись, расскажи мне всё, и мы вместе поохотимся на Рикки-Тикки.

– А уверена ли ты, что мы достигнем чего-нибудь, убив людей? – спросил Наг.

– Всего достигнем. Разве в саду были мангусы, когда никто не жил в бунгало? Пока дом пуст, мы в саду король и королева; и помни, едва на грядке с дынями лопнут яйца (а это может случиться завтра), нашим детям понадобится спокойствие и простор.

– Я не подумал об этом, – сказал Наг. – Я вползу, но нам незачем преследовать Рикки-Тикки. Я убью большого человека, его жену и ребёнка, если это будет возможно, и вернусь. Бунгало опустеет, и Рикки-Тикки уйдёт сам.

Рикки-Тикки весь дрожал от ярости и ненависти, но вот из жёлоба показалась голова Нага, а потом и пять футов его холодного тела. Как ни был рассержен Рикки-Тикки, но увидав размер громадной кобры, он почувствовал страх. Наг свернулся, поднял свою голову и посмотрел в тёмную ванную комнату; Рикки заметил, что его глаза блестят.

– Если я убью его здесь, это узнает Нагена, кроме того, если я буду биться с ним посреди пола, вся выгода окажется на его стороне. Что мне делать? – подумал Рикки-Тикки-Тави.

Наг извивался в разные стороны, и скоро мангус услышал, что он пьёт из самого большого водяного кувшина, которым обыкновенно наполняли ванну.

– Вот что, – сказал Наг, – большой человек убил карэт палкой. Может быть, эта палка всё ещё у него, но утром он придёт купаться без неё. Я дождусь его здесь. Нагена, ты слышишь? Я до утра буду ждать здесь, в холодке.

Снаружи не послышалось ответа, и Рикки-Тикки понял, что Нагена уползла. Наг принялся укладываться в большой кувшин, обвивая кольцами своего тела выпуклость на его дне, а Рикки-Тикки сидел тихо, как смерть. Прошёл час; мангус медленно, напрягая одну мышцу за другой, двинулся к кувшину. Наг спал, и глядя на его широкую спину, Рикки спрашивал себя, в каком месте лучше всего схватить кобру зубами. «Если при первом же прыжке я не переломлю ему хребта, – подумал Рикки, – он будет биться, а борьба с Нагом… О Рикки!»

Он измерил взглядом толщину змеиной шеи, но она была слишком широка для него; укусив же кобру подле хвоста, он только привёл бы её в бешенство.

– Лучше всего вцепиться в голову, – мысленно сказал он себе наконец, – в голову повыше капюшона; впустив же в Нага зубы, я не должен разжимать их.

Он прыгнул.

Мангуст Рикки Тикки Тави напал на змею

Голова змеи слегка выдавалась из водяного кувшина и лежала ниже его горлышка. Как только зубы Рикки сомкнулись, мангус упёрся спиной о выпуклость красного глиняного кувшина, чтобы удержать голову змеи. Это дало ему секунду выгоды, и он хорошо воспользовался ею. Но Наг тотчас же принялся трясти его, как собака трясёт крысу; таскал его взад и вперёд по полу, вскидывал, опускал, размахивал им, но глаза мангуса горели красным огнём и он не разжимал своих зубов. Змея волочила его по полу; жестяной ковшик, мыльница, тельная щётка, всё разлетелось в разные стороны. Рикки ударился о цинковую стенку ванны и сильнее сжимал свои челюсти. Рикки ради чести своей семьи желал, чтобы его нашли с сомкнутыми зубами. Голова у него кружилась. Вдруг раздалось что-то вроде громового удара; ему представилось, будто он разлетается на куски; горячий воздух обдал его, и он лишился чувств; красный огонь опалил его шёрстку. Шум разбудил большого человека, и он выстрелил из обоих стволов своего ружья в голову Нага, выше расширения шеи кобры.

Человек стреляет в змею из ружья

Рикки-Тикки не открывал глаз; он был вполне уверен, что его убили; но змеиная голова не двигалась и, подняв зверька, англичанин сказал:

– Это опять мангус, Элис; малыш спас теперь наши жизни.

Пришла мать Тэдди совсем бледная, посмотрела и увидела то, что осталось от Нага. Между тем Рикки-Тикки проковылял в спальню Тэдди и половину оставшейся ночи тихонько обследовал себя, чтобы узнать, действительно ли, как ему казалось, его кости переломаны в сорока местах.

Утром он почувствовал утомление во всём теле, но был очень доволен тем, что ему удалось совершить.

– Теперь мне следует разделаться с Нагеной, хотя она будет опаснее пяти Нагов; кроме того, никто не знает, когда лопнут яйца, о которых она упоминала. Да, да, я должен поговорить с Дарси, – сказал себе мангус.

Не дожидаясь завтрака, Рикки-Тикки побежал к терновому кусту, где Дарси во весь голос распевал торжествующую песню. Известие о смерти Нага разошлось по саду, потому что уборщик бросил его тело на кучу мусора.

Мангуст и птичка в саду

– Ах ты, глупый пучок перьев! – сердито сказал Рикки-Тикки. – Время ли теперь петь?

– Наг умер, умер, умер! – пел Дарси. – Храбрый Рикки-Тикки схватил его за голову и крепко сжал её. Большой человек принёс гремучую палку, и Наг распался на две части. Никогда больше не будет он поедать моих птенцов.

– Всё это верно, но где Нагена? – внимательно осматриваясь, спросил Рикки-Тикки.

– Нагена приблизилась к отводному жёлобу ванной комнаты я позвала Нага, – продолжал Дарси. – И Наг показался на конце палки; уборщик проколол его концом палки и бросил на мусорную кучу. Воспоём же великого, красноглазого Рикки-Тикки!

Горлышко Дарси надулось, и он продолжал петь.

– Если бы только я мог добраться до твоего гнёзда, я вышвырнул бы оттуда всех твоих детей, – сказал Рикки-Тикки. – Ты не умеешь ничего делать в своё время. В твоём гнезде тебе не грозит опасность, но здесь, внизу, у меня идёт война. Погоди петь минуту, Дарси.

– Ради великого, ради прекрасного Рикки-Тикки я замолчу, – сказал Дарси. – Что тебе угодно, о победитель страшного Нага?

– Где Нагена, в третий раз спрашиваю тебя?

– На мусорной груде, подле конюшни; она оплакивает Нага! Великий Рикки-Тикки с белыми зубами!

– Брось ты мои белые зубы. Слышал ли ты, где её яйца?

– На ближайшем к ограде конце дынной гряды; там, куда почти целый день светит солнце. Несколько недель тому назад она зарыла их в этом месте.

– А ты не подумал сказать мне о них? Так, значит, подле стены?

– Но ты же не съешь её яйца, Рикки-Тикки?

– Не могу сказать, чтобы я собирался именно съесть их; нет. Дарси, если у тебя есть хоть капля ума в голове, лети к конюшне, притворись, будто у тебя сломано крыло, и пусть Нагена гонится за тобой вплоть до этого куста. Я должен пройти к дынной гряде, но если я побегу туда теперь, она заметит меня.

Дарси был маленьким созданием с птичьим мозгом, в котором никогда не помещается больше одной мысли сразу; только потому, что дети Нагены рождались в яйцах, как его собственные, ему показалось, что убивать их нечестно. Зато его жена была благоразумной птичкой и знала, что яйца кобры предвещают появление молодых кобр. Итак, она вылетела из гнёзда, предоставив Дарси согревать птенцов и продолжать воспевать смерть Нага. В некоторых отношениях Дарси очень напоминал человека.

Птичка стала перепархивать перед Нагеной подле кучи мусора, крича:

– Ах, моё крыло сломано! Мальчик из дома бросил в меня камнем и перебил его. – И она запорхала ещё отчаяннее прежнего.

Нагена подняла голову и прошипела:

– Ты предупредила Рикки-Тикки, когда я могла убить его. Поистине ты выбрала дурное место ковылять. – И, скользя по слою пыли, кобра двинулась к жене Дарси.

Змея хочет поймать птичку

– Мальчик камнем перебил моё крыло! – выкрикнула птица Дарси.

– Ну, может быть, для тебя послужит утешением, если я скажу, что когда ты умрёшь, я сведу счёты с этим мальчиком. Теперь утро, и мой муж лежит на груде мусора, а раньше, чем наступит ночь, мальчик будет неподвижно лежать в доме. Зачем ты убегаешь? Я всё равно тебя поймаю. Дурочка, посмотри на меня.

Но жена Дарси отлично знала, что «этого» делать не нужно, потому что, взглянув в глаза змеи, птица так пугается, что теряет способность двигаться. С грустным писком жена Дарси продолжала трепетать крыльями и убегать, не поднимаясь от земли. Нагена поползла быстрее.

Рикки-Тикки услышал, что они двигаются по дорожке от конюшни и помчался к ближайшему от ограды концу дынной гряды. Там, на горячем удобрении и очень хитро скрытые между дынями, лежали змеиные яйца, всего двадцать пять штук, размером вроде яиц бентамов (порода кур), но с беловатой кожистой оболочкой, а не в скорлупе.

Мангуст ест яица змеи

– Я не пришёл раньше времени, – подумал Рикки. Сквозь кожистую оболочку он разглядел внутри яиц свернувшихся детёнышей кобры, а ему было известно, что каждый, едва вылупившийся змеёныш может убить человека или мангуса. Он как можно быстрее надкусил верхушки яиц, не забыв старательно раздавить маленьких кобр. Время от времени мангус смотрел, не пропустил ли он хоть одного яйца. Вот осталось только три, и Рикки-Тикки стал уже посмеиваться про себя, как вдруг до него долетел крик жены Дарси!

– Рикки-Тикки, я увела Нагену к дому, она вползла на веранду… О, скорее, она хочет убивать!

Рикки-Тикки раздавил два яйца, скатился с гряды и, захватив третье в рот, побежал к веранде, очень быстро перебирая ногами. Там за ранним завтраком сидели Тэдди, его отец и мать, но Рикки-Тикки сразу увидел, что они ничего не едят. Они не двигались, как каменные, и их лица побелели. На циновке, подле стула Тэдди, лежала свернувшаяся Нагена, и её голова была на таком расстоянии, что она ежеминутно могла укусить голую ножку мальчика. Кобра покачивалась взад и вперёд и пела торжествующую песню.

Кобра и мальчик

– Сын большого человека, убившего Нага, – шипела она, – не двигайся! Я ещё не готова. Погоди немножко. Не двигайтесь все вы трое. Если вы пошевелитесь, я укушу; если вы не пошевелитесь, я тоже укушу. О, глупые люди, которые убили моего Нага!

Тэдди не спускал глаз с отца, а его отец мог только шептать:

– Сиди неподвижно, Тэдди. Ты не должен шевелиться. Тэдди, не шевелись!

Рикки-Тикки поднялся на веранду:

– Повернись, Нагена, повернись и начни бой.

– Всё в своё время, – ответила кобра, не спуская глаз с Тэдди. – Я скоро сведу мои счёты с тобой. Смотри на своих друзей, Рикки-Тикки. Они не двигаются; они совсем белые; они боятся. Пошевелиться люди не смеют, и если ты сделаешь ещё один шаг, я укушу.

– Посмотри на твои яйца, – сказал Рикки-Тикки, – там на дынной гряде, подле ограды! Проползи туда и взгляни на них, Нагена.

Большая змея сделала пол-оборота и увидела своё яйцо на веранде.

– Аа-х! Отдай мне его! – сказала она.

Рикки-Тикки положил яйцо между передними лапами; его глаза были красны, как кровь.

– Сколько дают за змеиное яйцо? За молодую кобру? За молодую королевскую кобру? За последнюю, за самую последнюю из всего выводка? Там, на дынной гряде, муравьи поедают остальных.

Нагена повернулась совсем; она всё забыла ради своего единственного яйца, и Рикки-Тикки увидел, что отец Тэдди протянул свою большую руку, схватил Тэдди за плечо, протащил его через маленький стол с чайными чашками, так что мальчик очутился в безопасности и вне досягаемости Нагены.

– Обманута, обманута, обманута, рикки-тчк-тчк! – засмеялся Рикки-тикки. – Мальчик спасён, и это я, я, я ночью поймал Нага в ванной комнате. – И мангус принялся прыгать на всех своих четырёх лапах сразу, опустив голову к полу. – Наг кидал меня во все стороны, но не мог стряхнуть с себя. Он умер раньше, чем большой человек разбил его на две части. Я сделал это. Рикки-тикки, тчк-тчк! Иди же, Нагена, скорее дерись со мной. Недолго будешь ты вдовой.

Нагена поняла, что она потеряла удобный случай убить Тэдди! К тому же её яйцо лежало между лапками мангуса.

– Отдай мне яйцо, Рикки-Тикки, отдай мне последнее из моих яиц, и я уйду отсюда и никогда не вернусь, – сказала она, и её шея сузилась.

– Да, ты исчезнешь и никогда не вернёшься, потому что отправишься на груду мусора, к Нагу. Дерись, вдова! Большой человек пошёл за своим ружьём. Дерись!

Глазки Рикки-Тикки походили на раскалённые угли, и он прыгал кругом Нагены, держась на таком расстоянии, чтобы она не могла укусить его. Нагена сжалась и сделала прыжок вперёд. Рикки-Тикки подскочил в воздух и отпрянул от неё; кобра кинулась снова, опять и опять.

Змея нападает на мангуста

Её голова каждый раз со стуком падала на маты веранды, и змея свёртывалась, как часовая пружина. Наконец, Рикки-Тикки стал, прыгая, описывать круги, в надежде очутиться позади змеи, и Нагена извивалась, стараясь держать свою голову против его головы, и шорох её хвоста по циновке походил на шелест сухих листьев, которые гонит ветер.

Мангус забыл о яйце. Оно всё ещё лежало на веранде, и Нагена приближалась и приближалась к нему. И вот, в ту секунду, когда Рикки-Тикки приостановился, чтобы перевести дух, кобра схватила своё яйцо в рот, повернулась к лестнице, спустилась с веранды и, как стрела, полетела по дорожке; Рикки-Тикки помчался за ней. Когда кобра спасает свою жизнь, она двигается, как ремень бича, изгибами падающий на шею лошади.

Змея убегает от Рикки Тикки Тави

Рикки-Тикки знал, что он должен поймать её, так как в противном случае всё начнётся сызнова. Нагена направлялась к высокой траве подле терновника и, мчась вслед за нею, Рикки-Тикки услышал, что Дарси всё ещё распевает свою глупую триумфальную песенку. Жена Дарси была умнее своего мужа. Когда Нагена проносилась мимо её гнёзда, она вылетела из него и захлопала крыльями над головой кобры. Если бы Дарси помог своей подруге и Рикки, они могли бы заставить её повернуться, но теперь Нагена только сузила шею и скользнула дальше. Тем не менее короткая остановка дала возможность Рикки подбежать к ней ближе и, когда кобра опустилась в нору, составлявшую их жилище с Нагом, его белые зубки схватили её за хвост, и он вместе с ней спустился под землю, хотя очень немногие мангусы, даже самые умные и старые, решаются бросаться за змеёй в её дом. В норе было темно, и Рикки-Тикки не знал, где подземный ход может расшириться и дать возможность Нагене повернуться и укусить его. Он изо всех сил держался за её хвост, расставляя свои маленькие ножки, чтобы они служили тормозом, упираясь в чёрный, горячий, влажный эемляный откос.

Трава близ входа в нору перестала качаться, и Дарси заметил:

– Для Рикки-Тикки всё окончено. Мы должны спеть песню в честь его смерти. Отважный Рикки-Тикки умер! Конечно, Нагена убила его под землёй.

И он запел очень печальную песню, которую сложил, вдохновлённый данной минутой, но как раз когда певец дошёл до самой её трогательной части, трава снова зашевелилась и показался весь покрытый грязью Рикки-Тикки; шаг за шагом, едва переступая ногами, он вышел из норы и облизнул свои усы. Дарси замолчал с лёгким восклицанием. Рикки-Тикки стряхнул со своей шёрстки часть пыли и чихнул.

– Всё кончено, – сказал он. – Вдова никогда больше не выйдет наружу.

Красные муравьи, которые живут между стеблями трав, услышали его замечание, засуетились и один за другим отправились смотреть, правду ли сказал он.

Рикки-Тикки свернулся в траве и заснул. Он спал до конца дня; в этот день мангус хорошо поработал.

– Теперь, – проснувшись проговорил зверёк, – я вернусь в дом; ты, Дарси, скажи о случившемся птице Меднику, он же по всему саду разгласит о смерти Нагены.

Медник – птичка, крик которой напоминает удары маленького молотка по медной чашке; он кричит так потому, что служит глашатаем каждого сада в Индии и сообщает вести всем желающим слушать. Когда Рикки-Тикки двинулся по дорожке, он услышал его крик, обозначающий «внимание», и напоминающий звон крошечного обеденного гонга. После этого раздалось: «Динг-донг-ток! Наг умер! Донг! Нагена умерла! Динг-донг-ток». И вот все птицы в саду запели, все лягушки принялись квакать; ведь Наг и Нагена поедали не только птичек, но и лягушек.

Когда Рикки подошёл к дому, к нему навстречу вышли Тэдди, мать Тэдди (она всё ещё была бледна, так как только что оправилась от обморока) и отец Тэдди; они чуть не плакали над мангустом. Вечером он ел всё, что ему давали, пока мог есть, и улёгся спать на плече Тэдди; когда же мать мальчика поздно ночью пришла взглянуть на своего сына, она увидела Рикки.

– Он спас нам жизнь и спас Тэдди, – сказала она своему мужу. – Только подумай; он всех нас избавил от смерти.

Рикки-Тикки внезапно проснулся: мангусы спят очень чутким сном.

– О, это вы, – сказал он. – Чего вы хлопочете? Все кобры убиты; а если бы и не так, я здесь.

Рикки-Тикки мог гордиться; однако он не слишком возгордился и охранял сад, как и подобало мангусу, – зубами и прыжками; и ни одна кобра не решалась больше показываться за садовой оградой.




Пятеро из одного стручка

В стручке сидело пять горошин; сами они были зелёные, стручок тоже зелёный, ну, они и думали, что и весь мир зелёный; так и должно было быть! Стручок рос, росли и горошины; они приноравливались к помещению и сидели все в ряд. Солнышко освещало и пригревало стручок, дождик поливал его, и он делался все чище, прозрачнее; горошинам было хорошо и уютно, светло днём и темно ночью, как и следует. Они всё росли да росли и всё больше думали, сидя в стручке, что пора им что-то предпринять.

— Век, что ли, сидеть нам тут? — говорили они. — Как бы нам не засохнуть от такого сидения!.. Сдаётся нам, есть что-то и вне нашего стручка! Уж такое у нас предчувствие!

Прошло несколько недель; горошины пожелтели, стручок тоже пожелтел.

— Весь мир желтеет! — сказали они, и кто бы им помешал говорить так?

Вдруг они почувствовали сильный толчок; стручок сорвала человеческая рука и сунула в карман, к другим стручкам.

— Ну, вот теперь скоро нас выпустят на волю! — сказали горошины и стали ждать.

— А хотелось бы мне знать, кто из нас сойдет дальше всех! — сказала самая маленькая. — Впрочем, скоро увидим!

— Будь что будет — сказала самая большая.

— Крак! — стручок лопнул, и все пять горошин выкатились на яркое солнце. Они лежали на детской ладони; маленький мальчик разглядывал их и говорил, что они как раз пригодятся ему для стрельбы из бузинной трубочки. И вот одна горошина уже очутилась в трубочке, мальчик дунул, и она вылетела.

— Лечу, лечу, куда хочу! Лови, кто может! — закричала она, и след её простыл.

— А я полечу прямо на солнце; вот настоящий-то стручок! Как раз по мне! — сказала другая. Простыл и её след.

— А мы куда придем, там и заснём! — сказали две следующие. — Но мы все же до чего-нибудь докатимся! — Они и правда покатились по полу, прежде чем попасть в бузинную трубочку, но всё-таки попали в нее. — Мы дальше всех пойдем!

— Будь что будет! — сказала последняя, взлетела кверху, попала на старую деревянную крышу и закатилась в щель как раз под окошком чердачной каморки. В щели был мох и рыхлая земля, мох укрыл горошину; так она и осталась там, скрытая, но не забытая господом богом.

— Будь что будет! — говорила она.

А в каморке жила бедная женщина. Она ходила на поденную работу: чистила печи, пилила дрова, словом, бралась за всё, что подвернется; сил у неё было довольно, охоты работать тоже не занимать стать, но из нужды она всё-таки не выбивалась! Дома оставалась у неё единственная дочка, подросток. Она была такая худенькая, тщедушная; целый год уж лежала в постели: не жила и не умирала.

— Она уйдет к сестренке! — говорила мать. — У меня ведь их две было. Тяжело было мне кормить двоих; ну, вот господь бог и поделил со мною заботу, взял одну к себе! Другую-то мне хотелось бы сохранить, да он, видно, не хочет разлучать сестёр! Заберёт и эту!

Но больная девочка всё не умирала; терпеливо, смирно лежала она день-деньской в постели, пока мать была на работе.

Дело было весною, рано утром, перед самым уходом матери на работу. Солнышко светило через маленькое окошечко прямо на пол. Больная девочка долго не отводила глаз от окна.

— Что это там зеленеет за окном? Так и колышется от ветра! Мать подошла к окну и приотворила его.

— Ишь ты! — сказала она. — Да это горошинка пустила ростки! И как она попала сюда в щель? Ну, вот у тебя теперь будет свой садик!

Придвинув кроватку поближе к окну, чтобы девочка могла полюбоваться зелёным ростком, мать ушла на работу.

— Мама, я думаю, что поправлюсь! — сказала девочка вечером. — Солнышко сегодня так пригрело меня. Горошинка, видишь, как славно растёт на солнышке? Я тоже поправлюсь, начну вставать и выйду на солнышко.

— Дай-то бог! — сказала мать, но не верила, что это сбудется. Однако она подперла зелёный росток, подбодривший девочку, небольшою палочкой, чтобы не сломался от ветра; потом взяла тоненькую верёвочку и один конец её прикрепила к крыше, а другой привязала к верхнему краю оконной рамы. За эту верёвочку побеги горошины смогут цепляться, когда станут подрастать. Так и вышло: побеги заметно росли и ползли вверх по верёвочке.

— Смотри-ка, да она скоро зацветёт! — сказала женщина однажды утром и с этой минуты тоже стала надеяться и верить, что больная дочка её поправится.

Ей припомнилось, что девочка в последнее время говорила как будто живее, по утрам сама приподнималась на постели и долго сидела, любуясь своим садиком, где росла одна-единственная горошина. А как блестели при этом её глазки! Через неделю больная в первый раз встала с постели на целый час. Как счастлива она была посидеть на солнышке! Окошко было отворено, а за окном покачивался распустившийся бело-розовый цветок. Девочка высунулась в окошко и нежно поцеловала тонкие лепестки. День этот был для неё настоящим праздником.

— Господь сам посадил и взрастил цветочек, чтобы ободрить и порадовать тебя, милое дитя, да и меня тоже! — сказала счастливая мать и улыбнулась цветочку, как ангелу небесному.

Ну, а другие-то горошины? Та, что летела, куда хотела, — лови, дескать, кто может, — попала в водосточный жёлоб, а оттуда в голубиный зоб и лежала там, как Иона во чреве кита. Две ленивицы ушли не дальше — их тоже проглотили голуби, значит, и они принесли немалую пользу. А четвёртая, что собиралась залететь на солнце, упала в канаву и пролежала несколько недель в затхлой воде, пока не разбухла.

— Как я славно раздобрела! — говорила горошина. — Право, я скоро лопну, а уж большего, я думаю, не сумела достичь ни одна горошина. Я самая замечательная из всех пяти!

Канава была с нею вполне согласна.

А у окна, выходившего на крышу, стояла девочка с сияющими глазами, румяная и здоровая; она сложила руки и благодарила бога за цветочек гороха.

— А я всё-таки стою за мою горошину! — сказала канава.




Про дедушку, который не умел рассказывать сказки

Жила-была однажды маленькая девочка, и звали ее Желтая Шапочка…

– Не Желтая, а Красная!

– Ах да! Красная Шапочка… Мама позвала ее однажды и говорит: «Послушай, Зеленая Шапочка…»

– Да нет же, Красная!

– Да, да, Красная. «Пойди к тетушке Диомире и отнеси ей картофельную шелуху…»

– Нет! Мама сказала: «Сходи к бабушке и отнеси ей пшеничную лепешку!»

– Ну пусть будет так. Девочка пошла в лес и встретила жирафа.

– Опять ты все перепутал! Она встретила волка, а не жирафа!

– И волк спросил у нее: «Сколько будет шестью восемь?»

– Ничего подобного! Волк спросил у нее: «Куда ты идешь?»

– Ты права. А Черная Шапочка ответила…

– Это была Красная, Красная, Красная Шапочка!

– Ну, ладно, ладно. Красная. Она ответила: «Я иду на базар покупать томатный соус».

– Ничего подобного! «Я иду к бабушке, но я заблудилась».

– Правильно. А лошадь ей и говорит…

– Какая лошадь? Это был волк!

– Ну, конечно же, волк! Он ей и говорит: «Садись на семьдесят пятый трамвай, доезжай до соборной площади, сверни направо, там увидишь ступеньки вниз, а рядом на земле найдешь монетку в одно сольдо. На ступеньки ты не обращай внимания, а монетку подбери и купи себе мороженого!»

– Дедушка, ты совсем не умеешь рассказывать сказки! А мороженое ты мне все равно купишь!

– Ладно. Вот тебе сольдо.

И дедушка снова стал читать газету.




Приключения в новогоднюю ночь

Предисловие издателя

Странствующий Энтузиаст 1 — а из его дневника мы заимствуем еще одну фантастическую пьесу в манере Калло, — судя по всему, столь мало разделяет свой внутренний мир и мир внешний 2, что и самая граница между ними едва уже различима. Однако именно благодаря тому обстоятельству, что ты, благосклонный читатель, не можешь отчетливо видеть этой границы, духовидцу и удается завлечь тебя на другую ее сторону, и тогда ты нежданно-негаданно оказываешься в неведомом волшебном царстве, а странные его обитатели с легкостью вторгаются в окружающий тебя внешний мир и начинают обходиться с тобой по-приятельски, словно старинные знакомцы.

Но от души прошу тебя, благосклонный читатель: обходись и ты с ними в точности так же, а еще лучше — совершенно покорись их чудодейственному могуществу и даже приготовься иной раз перенести, не сетуя, лихорадочный жар, который может, пожалуй, начаться, если чудесная эта власть всецело тебя захватит. Чем еще, кроме такой просьбы, могу я содействовать Странствующему Энтузиасту, с которым приключилось однажды в Берлине в ночь под Новый год — впрочем, с ним подобное случается в любое время и в любом месте – множество странных, поразительных вещей!

1. ВОЗЛЮБЛЕННАЯ

Холод, леденящий холод смерти был в моем сердце, острыми, словно ледяные иглы, когтями терзал он мне душу, пронзал каждый нерв, пылавший, будто охваченный жаром.

Словно гонимый безумием, я ринулся, забыв плащ и шляпу, во мрак ненастной ночи.

Флюгарки стонали под ветром, казалось, само неумолимое Время с зловещим скрежетом заводит свой вечный часовой механизм, еще мгновение — и сорвется тяжелая гиря, и старый год с глухим рокотом обрушится в мрачную бездну.

Ты ведь знаешь. Рождество и Новый год — эти праздники, что всем вам сулят столь много чудесных невинных радостей, меня всякий раз гонят прочь из моей мирной кельи и ввергают в бурное бушующее море. Рождество! Этот праздник уже задолго до своего прихода манит меня приветным добрым светом. Я изнываю от нетерпения, дожидаясь этого дня, и становлюсь лучше, чище, чем был я весь долгий год, ни единой черной мысли не таится в моей груди, широко распахнутой навстречу поистине небесной радости, — я будто вновь превращаюсь в маленького мальчика, который вот-вот зальется от удовольствия звонким смехом. На ярмарке в ярко освещенных палатках средь пестрой блестящей цветной мишуры ласково улыбаются мне дивные ангельские лица, а в уличном гомоне я слышу божественную музыку органа, что словно льется с самих небес: «ибо ныне родился нам Младенец…»

Но лишь только окончится праздник, как все умолкает, и меркнет добрый приветный свет, поглощенный мутною мглою. И год от году все больше цветов опадает, увянув, на землю, навеки зачах их росток, и никогда уж весеннему солнышку не пробудить новой жизни в иссохших ветвях.

Все это мне прекрасно известно, но тем не менее всякий раз на исходе года силы зла, глумясь и насмехаясь, вновь и вновь заставляют меня в этом убеждаться. «Погляди-ка, — слышу я шепоток, — погляди, сколько радостей оставил ты в уходящем году, и они не вернутся к тебе никогда, никогда! Зато ты теперь поумнел, презренные забавы и утехи теряют в твоих глазах былую прелесть, мало-помалу ты становишься степенным человеком, который радости вовсе «не знает!»

К новогоднему празднику дьявол неизменно припасает для меня совершенно особенный сюрпризец. Выбрав подходящий момент, он с тысячью насмешек и издевательств вонзает острые когти мне в сердце и наслаждается зрелищем льющейся из раны крови. И всегда-то он находит пособников, вот и г-н советник юстиции не далее как вчера превосходно ему подыграл. У него (я говорю о советнике) под Новый год обычно собирается большое общество, и хозяин всячески старается ублажить ради праздничка каждого из гостей, но все у него получается на удивление неловко, несуразно, и любые веселые затеи и выдумки, с неимоверным усердием изобретенные советником, непременно оканчиваются каким-нибудь смехотворным конфузом.

Я вошел в переднюю, и советник незамедлительно устремился мне навстречу, преграждая вход в свое святилище, откуда струился аромат душистого чая и благовонных курений. Советник, казалось, чрезвычайно радовался чему-то и лукаво поглядывал на меня со странной улыбкой.

— Ах, это вы, дружок! Дружочек вы мой! — сказал он. — А ведь в гостиной вас ожидает нечто весьма приятное. Сюрприз по случаю нашего любименького новогоднего праздничка! Только не пугайтесь!

Эти слова камнем легли мне на сердце, в душе моей пробудились самые мрачные предчувствия, смутная тревога охватила меня. Но вот двери отворились, я быстро прошел вперед, переступил порог гостиной… И тут среди сидевших на диване дам мне явилось вдруг в озарившем все ярком свете блистательное видение… Она, это была она, та, которую не видел я долгие годы 3… Счастливейшие мгновения всей моей жизни опалили мне душу, сверкнув ослепительным жгучим лучом. И канула, испепеленная им, губительная мысль о разлуке: отныне нет, нет более моей невозвратимой утраты!

Какой чудесный случай привел ее сюда, какими судьбами оказалась она среди гостей советника, который, сколько мне было известно, не принадлежал к числу ее знакомых, — я не размышлял об этом, до того ли мне было: мы вместе, мы снова вместе!

Наверное, я замер на полпути, будто пораженный ударом, — хозяин дома легонько толкнул меня:

— Ну, дружочек, что ж вы?

Я механически двинулся дальше, видя лишь ее одну, и в моей стесненной груди мучительно рождались слова:

— Господи! Господи, Юлия здесь?..

Я подошел уже вплотную к чайному столу, только тогда Юлия наконец-то меня заметила. Привстав, она холодно обратилась ко мне:

— Очень рада вас видеть. Вы прекрасно выглядите. Затем она села и повернулась к своей соседке:

— Вы не слыхали, что интересного на будущей неделе в театрах?

Ты приближаешься к великолепному цветку, он сияет ласковым взором и источает загадочное сладостное благоухание, вот ты склоняешься, чтобы лучше видеть прекрасное лицо… И тут из венчика мерцающих лепестков тебя поражает леденящий убийственный взгляд василиска! Вот что пережил я в этот миг…

Я отвесил донельзя неуклюжий поклон дамам и — будто мало мне было яду, будто нелепости еще недоставало! — отпрянув назад, толкнул хозяина, стоявшего с чашкой в руке — горячий чай выплеснулся прямо на его красивую плоеную манишку. Гости принялись подтрунивать над советником, которого, дескать, преследует злой рок, однако на самом деле они потешались, конечно же, над моей неловкостью. Итак, почва была подготовлена, оставалось лишь ждать неизбежного дьявольского бесчинства, но скрепя сердце я решил все снести и глубоко затаил отчаяние. Юлия не засмеялась вместе со всеми; мой блуждающий взгляд вновь и вновь обращался к ней, и тогда, мнилось мне, из прекрасного прошлого, из жизни, исполненной поэзии и любви, словно блистал мне светлый луч. В соседней гостиной послышалась музыка, там импровизировали на фортепиано — среди гостей началось движение. Кто-то сказал, что это играет знаменитый виртуоз по имени Бергер 4, что исполнение его прямо-таки божественно и что надобно слушать пианиста, ничем другим не отвлекаясь.

— Ах, перестань же греметь ложками, Минхен, что за несносный звон! — сказал советник, затем он плавно повел рукой в направлении двери и сладко молвил: «Eh bien» (Ну, что же (франц.)), приглашая дам пройти в соседнюю гостиную к музыканту. Юлия тоже поднялась и медленно пошла вслед за всеми. В нынешнем облике Юлии было нечто, прежде незнакомое мне: она казалась выше ростом, красота ее стала пышной, почти величественной. Ее белое необычного покроя платье с широкими рукавами до локтя ниспадало богатыми складками и лишь слегка прикрывало плечи, волосы были причесаны иначе, чем у других дам, — разделенные впереди пробором, они были высоко подняты на затылке и заплетены во множество косичек, — все это придавало ее облику нечто старинное, она живо напомнила мне юных дев с картин ван Мириса 5, но вместе с тем меня не покидало чувство, что я уже встречал где-то наяву то создание, каким явилась предо мной Юлия. И тут она сняла перчатки, и я увидел на ее руках богато изукрашенные браслеты, они, как и весь ее наряд, совершенно оживили мое смутное воспоминание. Помедлив на пороге, Юлия обернулась и взглянула на меня, и в тот же миг мне почудилось, будто это ангельское, полное юной прелести личико вдруг исказилось язвительной гримасой. Меня охватил безотчетный ужас, нервы мои содрогнулись от страшного предчувствия.

— Ах, он играет божественно! — пропищала над ухом у меня некая девица, приведенная в экстатическое состояние сладким чаем; сам не знаю как, ручка этой особы уцепилась за мой локоть, и я повел ее, вернее, смирно поплелся за ней в соседнюю гостиную. В эту минуту музыкант разразился неистовым шквалом аккордов, они бурно вздымались и обрушивались, словно рокочущие валы, — это было прекрасно!

И тут Юлия оказалась рядом со мной; прелестным, ласковым, как никогда прежде, голосом она промолвила:

— О, если б это ты был сейчас за роялем и пел сладостные песни утраченных нег и надежд!

Дьявольское наваждение сгинуло, и я готов уже был воскликнуть: «Юлия!», излить в этом имени все небесное блаженство, переполнившее меня в этот миг. Но гости советника оттеснили Юлию и увели прочь от меня.

Теперь Юлия явно меня избегала, но все же иной раз мне удавалось то коснуться края ее платья, то ощутить ее легкое дыхание, и тогда минувшее блаженство воскресало в моей душе, блистая, как некогда, в несказанной прелести ярких весенних красок.

Шквал мощных аккордов отбушевал, небо прояснилось, и по светлой лазури, будто легкие золотистые облака на рассвете, проплыли нежнейшие прощальные мелодии, проплыли и растаяли в последнем пианиссимо. Музыкант был щедро вознагражден рукоплесканиями, общество пришло в движение, и внезапно я вновь оказался рядом с Юлией. Душа моя воспрянула, терзаемый муками любви, я устремился к Юлии, желая удержать ее, заключить в объятия. Но тут окаянная лакейская харя вдруг деловито просунулась между Юлией и мною — выставив вперед большой поднос с бокалами, лакей отвратительно прогнусавил:

— Не угодно ли?

Посреди подноса, меж бокалов с горячим пуншем играл и искрился прекрасный хрустальный фиал, по видимости, тоже с пуншем. Каким образом этот особенный, изысканный сосуд оказался среди обычных бокалов, лучше всего ведомо тому, кого я понемногу научился распознавать. Этот господин, подобно Клеменсу в «Октавиане» 6, не без изящества прихрамывает на одну ногу, а из всех нарядов предпочитает короткий красный плащ и алые перья. И вот Юлия выбрала именно этот хрустальный кубок, сверкающий странными огнями, и поднесла его мне со словами:

— Не хочешь ли принять бокал из моих рук, как бывало?

— Юлия, Юлия…- вздохнул я.

Принимая кубок, я коснулся ее нежной руки — электрическая искра пробежала по моим жилам. Я пил и не мог оторваться, и чудилось мне, будто над кубком возле самых моих губ пляшут с веселым потрескиванием синие язычки пламени. Кубок был выпит до дна, и в тот же миг я неведомым образом перенесся в маленькую комнатку, озаренную одиноким огнем алебастрового светильника. Я сидел на низком диване — и Юлия, Юлия была рядом со мной! Она глядела на меня младенчески чистым, невинным взором, как прежде, в счастливые дни. Меж тем Бергер снова был за роялем и играл анданте из небесной Моцартовой симфонии Es dur. И на лебединых крылах этой музыки вновь взмыли ввысь, оживая в душе, любовь и блаженство былой счастливой поры, солнечной поры моей жизни.

Да, то была она, то была Юлия, прекрасная, как ангел, кроткая Юлия. Наши речи — сетования, полные любовной тоски, взоры, что красноречивее всяких слов… В моей руке была рука Юлии…

— Отныне я никогда не покину тебя, твоя любовь — та искра, что пылает в душе моей, воспламеняя ее идеалом искусства и поэзии. Без тебя, без твоей любви все недвижно, все мертво, но ведь ты здесь, ты останешься со мной навсегда, со мной на веки вечные?

И в этот миг в комнату пошатываясь вошел господин донельзя нелепого вида, уродец на тоненьких паучьих ножках, с выпученными, как у жабы, круглыми глазами 7; он засмеялся кретинским смехом и визгливо выкрикнул:

— Тьфу ты, пропасть! Куда это нелегкая занесла мою женушку?

Юлия поднялась.

— Не пора ли вернуться в гостиную? Супруг разыскивает меня, — сказала она отчужденно. — Вы, мой дорогой, такой шутник, вы нынче в ударе, как и в прошлый раз. А вот горячительными напитками вам лучше не увлекаться!

И этот лупоглазый петиметр взял ее за руку, и она, смеясь, пошла за ним в большую залу.

— Все пропало! — вскричал я.

— Ну, разумеется, ваша карта бита, дражайший, — мерзко проблеял какой-то негодяй, игравший в ломбер.

Вон, скорее вон — и я бросился в ненастную бурную ночь.

2. КОМПАНИЯ В ПОГРЕБКЕ

Прогуливаться по Унтер-ден-Линден, несомненно, весьма приятно, но только не зимней ночью, когда трещит мороз и завывает вьюга. С непокрытой головой и без плаща я в конце концов тоже это почувствовал: ледяной озноб, перемежавшийся с лихорадочным жаром, пронизывал меня насквозь. Я пробежал через мост близ Оперы, мимо Замка, свернул за угол, миновал Шлюзный мост, что против Монетного двора.

Я очутился на Егерштрассе неподалеку от ресторана Тирмана 8. Его окна гостеприимно светились, и я решил зайти, ведь я продрог до костей и жаждал поскорей глотнуть чего-нибудь крепкого. Из дверей заведения высыпала веселая беззаботная компания. Разговор у молодых людей шел о превосходных устрицах и отменном вине Одиннадцатого года 9.

— Что ни говори, а тот молодец все-таки был прав! — смеялся один из приятелей — в свете фонарей я разглядел, что это был видный собой уланский офицер. — Прав, прав был тот молодец, уж как он в прошлом-то году в Майнце честил этих чертовых парней, которые в тысяча семьсот девяносто четвертом все упрямились 10, не хотели попотчевать наших знаменитым вином!

Друзья офицера захохотали во все горло. Я невольно прошел несколько шагов вслед за гуляками и теперь стоял перед входом в какой-то погребок, из оконца которого сочился слабый свет. Кажется, это принц Генрих 11 у Шекспира, усталый и смирившийся, говорит, что согласен пить жалкое пойло — пиво? Нет, право же, я ведь не в лучшем положении… В горле у меня совсем пересохло, я решил выпить кружку порядочного английского эля и быстро спустился по ступенькам в погребок.

— Что прикажете? — Хозяин поспешил ко мне, учтиво приподняв шляпу. Я спросил бутылку доброго английского эля и трубку лучшего табаку и скоро уже был наверху истинно филистерского блаженства, которое способно внушить почтение даже самому дьяволу, — пришлось ему от меня отступиться.

Ах, господин юстиции советник! Когда б ты мог видеть, как низко я пал — от твоего светлого чайного стола в темень полуподвальной пивнушки, — ты с надменной презрительной миной отвернулся бы и промолвил только: «Неудивительно, что такой человек способен загубить тончайшую кружевную манишку!»

Без шляпы и плаща я, вероятно, имел несколько странный вид. У хозяина погребка, похоже, вертелся на языке какой-то вопрос, но тут в дверь постучали и с улицы послышался голос:

— Отворите, отворите, это я!

Хозяин выбежал за дверь и скоро вернулся, держа высоко над головой две горящие свечи, а следом вошел посетитель — худощавый долговязый человек. Входя, он забыл пригнуться под низкой притолокой и сильно ударился головой, впрочем, от ушиба его уберегла черная шляпа вроде берета. Меня непривычно поразило то, как он прошел к своему месту, словно прижимаясь к стене, потом он сел за стол напротив меня, а хозяин поставил перед ним свечи. Можно сказать, пожалуй, что у незнакомца, который выглядел вообще весьма достойно, было неприступное и замкнутое выражение лица. Он хмуро потребовал пива и трубку, а потом, глубоко затянувшись раз-другой, напустил такого дыму, что нас с ним окутало самое настоящее облако. Впрочем, лицо у него было очень своеобразное и привлекательное, он сразу же внушил мне симпатию, несмотря на весь свой угрюмый вид. Его густые черные волосы были причесаны на пробор и мелкими кудрями обрамляли лицо, глядя на него, я невольно вспомнил мужские портреты кисти Рубенса. Незнакомец расстегнул ворот плаща, и я увидел, что на нем черная венгерка со шнурами, но более всего поразило меня то, что поверх сапог у него надеты нарядные домашние туфли. Я обратил на это внимание, когда он выбивал о каблук свою трубку, которую успел выкурить за какие-нибудь пять минут. Разговор никак не завязывался, очевидно, незнакомец был всецело поглощен своим занятием: изучением редкостных растений, которые он извлек из ботанизирки и теперь любовно разглядывал. Я выразил восхищение прекрасными цветами и травами, затем, заметив, что они кажутся совершенно свежими, будто недавно сорванными, осведомился у своего соседа, не побывал ли он в Ботаническом саду или в оранжерее братьев Буше. В ответ он как-то странно усмехнулся.

— Сразу видно, что в ботанике вы не сведущи, иначе вы не задавали бы таких… — Он запнулся, и я смущенно пробормотал:

— Глупых…

— …вопросов, — бесхитростно заключил он начатую фразу. — В ином случае вы с первого взгляда узнали бы эти альпийские разновидности, причем исключительно те, что произрастают на склонах Чимборасо.

Последние слова незнакомец произнес тихо, как бы про себя, и ты без труда вообразишь, что меня тут охватило чувство совершенно удивительное. Вопрос замер у меня на губах, а одна смутная догадка все явственней пробуждалась в моей душе: мне все более казалось, что этого человека я не раз уже видел и, пожалуй что, не столько наяву, сколько мысленным взором. В эту минуту снова постучали, хозяин пошел отворять, и послышался чей-то голос:

— Прошу вас, любезный, завесить зеркало.

— А-а! Генерал Суворов пожаловал, — сказал хозяин. — Что-то поздненько нынче.

Он завесил платком зеркало, и тогда в погребок неловко и угловато, но вместе с тем прытко и резво, я бы сказал, неуклюже, но быстро и проворно вбежал вприпрыжку маленький сухонький человечек в плаще какого-то необычного коричневатого цвета; человечек лихо подпрыгивал и подскакивал, а плащ как-то очень странно разлетался и развевался на его плечах, собираясь в бесчисленные складки и складочки, и при свечах мне почудилось, будто это несколько юрких человечков то сходятся вместе, то снова разбегаются, как фигурки в волшебном фонаре Энслена 12. Человечек крепко потирал руки под широкими рукавами и причитал:

— Холодно! Ой, холодно, ну и стужа! Не то что в прекрасной Италии, совсем, совсем не то!

Наконец он уселся за столик между мной и высоким господином и сказал:

— Дымище-то, ужас! А у меня, как на грех, ни щепотки табаку!

В кармане у меня лежала блестящая полированная табакерка, твой подарок, я немедленно достал ее, желая угостить табаком своего маленького соседа. Но, едва увидев табакерку, он мигом накрыл ее обеими руками и резко оттолкнул от себя.

— Прочь, уберите прочь отвратительное зеркало! — вскричал он. В его голосе прозвучал неподдельный испуг. Подивившись этому, я поднял глаза, и тут оказалось, что за одно мгновение маленький незнакомец вдруг переменился. Минуту назад в погребок вприпрыжку вбежал юноша с молодым открытым лицом, теперь же предо мной был морщинистый дряхлый старик с черными провалами глазниц на мертвенно-бледном лице. Я в страхе отпрянул и повернулся к высокому незнакомцу.

«Господи боже, вы видели?» — хотел я сказать, однако мой высокий сосед оставался невозмутимым и, казалось, был захвачен пристальным изучением своих растений со склонов Чимборасо. Тем временем маленький незнакомец позвал хозяина и потребовал:

— Нектара северян! — так напыщенно он выразился. Мало-помалу разговор оживился. В обществе маленького незнакомца мне все еще было жутковато, зато высокий господин, хотя и говорил о вещах, которые обычно представляются нам незначащими пустяками, высказал множество весьма глубоких и поразительно метких суждений, правда, по части словесного выражения этих тонких мыслей не все у него было гладко, иной раз он пользовался и совсем неподходящими оборотами, что, впрочем, придавало его речи забавную оригинальность. Наша с ним духовная близость все более крепла и отчасти уже сгладила тягостное впечатление, произведенное на меня маленьким незнакомцем. Тот же, казалось, был словно на пружинках, беспрестанно вертелся и ерзал на стуле, размахивал руками, подпрыгивал, но всякий раз по спине у меня пробегал ледяной озноб, когда я замечал — теперь уже вполне явственно, — что у него как бы два разных лица. Большей частью он смотрел не на меня, а на нашего высокого соседа, чье невозмутимое спокойствие удивительно оттеняло непоседливость маленького человечка, и тогда лицо у этого вертлявого господина делалось старческим, хотя уже и не таким страшным, как только что, когда он так сильно меня напугал.

На маскараде нашей земной жизни дух, обретающийся под внешней оболочкой, проглядывает иногда во взоре сквозь прорези маски, встретив родственную натуру; вероятно, и мы, три диковинных чудака, сойдясь в погребке, с первого взгляда признали друг друга. Скоро в нашей беседе ярился юмор особого рода, тот юмор, что родится лишь в душе, уязвленной смертельным недугом.

— Однако тут есть одна хитрая зацепка, — сказал высокий.

— Ах, боже мой, — вмешался я, — каких только зацепок не напридумывал для нас черт, всюду они — на стенах комнат и беседок, на увитых розами живых изгородях, и всякий раз, проходя мимо, мы оставляем на этих зацепках частицу нашего бесценного «я». Похоже, господа, каждый из нас понес утрату таким именно образом, вот и я для начала лишился нынешней ночью плаща и шляпы, они, да будет вам известно, попались на крючок и висят сейчас в передней у советника юстиции!

Мои собеседники заметно вздрогнули, словно от внезапного удара. Маленький незнакомец, у которого опять было старческое личико, кинул на меня злобный взгляд, но ничего не сказал, а вскочил на стул и тщательно расправил платок, наброшенный на зеркало; высокий господин в это время сосредоточенно снимал нагар со свечей. Разговор не без труда возобновился, скоро речь зашла об одном замечательно искусном молодом живописце по имени Филипп и о написанном им портрете одной юной принцессы 13; в этом произведении художник возвысился до вершин мастерства, будучи вдохновлен духом любви и праведного стремления к совершенству, который воспламенило в нем глубочайшее благочестие его модели.

— Удивительное сходство, но ведь это и не портрет, а, скорее, картина, — заметил высокий.

— Сходство необычайное, — согласился я, — можно подумать, что художник похитил из зеркала отражение этой дамы.

При этих словах маленький человечек вскочил — лицо у него снова было старческое, глаза сверкали.

— Вздор! Глупости! — яростно вскричал он. — Кто ж это может похитить отражение? Или, думаешь, черт может? Нет, братец, шалишь! Черт — он разобьет зеркальное стекло грубыми лапами, и все тут, и нежные белые женские ручки тоже будут обагрены кровью! Вздор! А ну, покажи мне такое отражение, краденое отражение, а уж я тебе отплачу честь по чести, не сходя с места в преисподнюю провалюсь! Видно, не все дома у тебя, бедняга!

Высокий незнакомец поднялся и, грозно надвинувшись на него, сказал:

— Престань-ка паясничать, друг-приятель! Смотри, вот выставят тебя за дверь, с твоим-то собственным отражением, сдается мне, плохи дела!

— Ха-ха-ха-ха! — Маленький человечек разразился визгливым язвительным смехом. — Ишь напугал! Ха-ха-ха! Чего захотел! Зато моя тень-то при мне! Моя замечательная тень! Ах, ты, бедолага! Моя-то тень при мне!

И маленький незнакомец вприпрыжку выбежал вон, с улицы еще некоторое время доносился его глумливый смех и визгливые возгласы:

— Моя-то тень при мне!

Высокий незнакомец был совершенно уничтожен, смертельно побледнев, он упал на стул и обхватил голову руками, из груди у него вырвался тяжкий вздох.

— Что с вами? — участливо спросил я.

— Ах, сударь мой, — отвечал он, — этот зловредный человек, который выказал нам с вами такую враждебность, этот человек преследует меня по пятам, даже здесь, в моем любимом погребке, где никто не нарушает моего одиночества, разве что какой-нибудь гном спрячется в уголке, чтобы полакомиться хлебными крошками, даже здесь он не оставил меня в покое и снова напомнил мне о моем величайшем несчастии. Ах, я потерял, безвозвратно потерял мою… Прощайте!

Он встал и двинулся к двери — напрямик, через всю комнату. Вокруг него все было светло… Он не отбрасывал тени! Вне себя от радости я побежал за ним.

— Шлемиль! Петер Шлемиль! 14 — в восторге звал я, но он уже сбросил с ног домашние туфли. Я видел только, как он перемахнул через высокий купол церкви, что на Жандармском рынке, и скрылся в ночной тьме.

Я хотел вернуться в погребок, но хозяин захлопнул дверь перед моим носом, сердито буркнув:

— От этаких посетителей оборони Господи!

3. ВИДЕНИЯ

Господин Матье — мой хороший знакомый, а у его привратника чуткий сон. Когда я позвонил у ворот гостиницы «Золотой орел», он сразу мне отпер. Я объяснил, что ушел без плаща и шляпы с одного званого вечера и что ключи от дома остались в кармане плаща, а достучаться до моей тугоухой прислуги нет никакой надежды. Этот сердечный человек (я разумею привратника) проводил меня в одну из комнат, зажег свечи и пожелал мне приятного сна. Красивое большое зеркало в комнате было завешено, сам не знаю зачем, я сдернул платок с зеркала и поставил свечи на столик перед ним. Посмотревшись в зеркало, я обнаружил, что выгляжу очень бледным и осунувшимся — не сразу себя узнал.

И тут мне почудилось, будто в темной глубине зеркального стекла витает некий туманный образ; я собрал все душевные силы и стал все пристальнее и пристальнее вглядываться в это видение, и тогда в странном магическом мерцании стали все явственней вырисовываться черты прекрасной женщины… Я узнал Юлию. В исступленном порыве любви и тоски я с тяжким вздохом простонал:

— Юлия! Юлия!

И в этот миг вдруг послышался жалобный стон, он донесся из-за полога кровати, стоявшей в углу комнаты. Я прислушался — стоны и вздохи не прекращались и звучали все более горестно. Образ Юлии исчез, я не колеблясь схватил свечу, подбежал к кровати и отбросил полог. Как описать тебе чувства, охватившие меня при виде маленького незнакомца из погребка — на сей раз у него было юное, хоть и искаженное страданием лицо, и это он жалобно стонал и звал во сне:

— Джульетта! Джульетта!

Звук этого имени словно искра обжег мне душу — все опасения мигом улетучились, и я принялся отчаянно трясти и немилосердно толкать спящего, окликая его:

— Эй, приятель, как вы попали в мою комнату? Проснитесь да убирайтесь-ка поживее отсюда, хоть к самому черту!

Открыв глаза, маленький незнакомец растерянно глядел на меня.

— Какой страшный сон, — сказал он наконец. — Благодарю, что разбудили меня.

Его голос был тихим, подобно легкому вздоху. Не знаю отчего, но теперь он предстал предо мною совершенно иным человеком, более того, терзавшее его страдание проникло в мою душу, и весь мой гнев пропал, уступив место глубокой печали. Мы с ним скоро выяснили, обменявшись немногими словами, что привратник по ошибке отвел меня в комнату, уже занятую маленьким постояльцем, и что, стало быть, это я бесцеремонно к нему ворвался среди ночи и нарушил его сон.

— Сударь, — сказал человечек, — давеча в погребке я, вероятно, показался вам буйным и разнузданным малым, однако отнеситесь ко мне со снисхождением, ибо тому есть причина, я должен открыться вам: временами меня преследует ужасное привидение, и тогда я забываю об учтивости и приличиях. А с вами разве не случается порой подобное?

— Ах, боже мой, конечно, — отвечал я, оробев. — Вот и нынешним вечером, когда я вновь повстречал Юлию…

— Юлию? — Маленький господин отвратительно взвизгнул, его лицо вмиг сделалось старческим и перекосилось от жуткой гримасы. — Ах, дайте же, дайте мне покоя! Дорогой мой, прошу вас, завесьте, пожалуйста, зеркало. — Сказав это, он в изнеможении отвернулся к стене.

— Сударь, — отвечал я, — имя моей навек утраченной возлюбленной, по-видимому, пробуждает у вас весьма странные воспоминания, кроме того, приятные черты вашего лица явно подвержены некоторым изменениям. И все же я еще не потерял надежды сносно провести ночь в одной комнате с вами. Сейчас я завешу зеркало и лягу спать.

Человечек обернулся ко мне, выражение его — опять юного! — лица было кротким и добрым, он потянулся к моей руке и несмело пожал ее.

— Спите спокойно, сударь, — сказал он. — Я вижу, что мы с вами товарищи по несчастью. Неужели и вы тоже?.. Юлия… Джульетта… Что ж, как бы то ни было, вам дана надо мной непреодолимая власть, выхода у меня нет, придется открыть вам мою сокровенную тайну, и вы станете меня презирать, мною брезговать.

С этими словами он медленно встал, накинул на плечи широкий белый халат и неслышными шагами, подобно бесплотному призраку, приблизился к зеркалу. Ах! Чистое, ясное зеркальное стекло отражало свечи, убранство комнаты, меня, но маленького человечка в зеркале не было, свет не отражался от него, хоть он и стоял прямо перед зеркалом. Он бросился ко мне с выражением глубочайшего отчаяния и крепко сжал мои руки.

— Теперь вы знаете, сколь беспредельно я несчастлив, — сказал он. — Шлемиль, эта чистая добрая душа, — ему можно позавидовать в сравнении со мной, отверженным. Он по легкомыслию продал свою тень, я же… Я отдал ей, ей отдал мое отражение! О-о!

С тяжким стоном он закрыл лицо руками, пошатываясь вернулся к постели и упал на подушки. Я застыл на месте: неприязнь, презрение, ужас, участие, сострадание, жалость, — сам не знаю, какие чувства боролись за и против этого человека в моей душе. А тем временем он начал похрапывать, да так славно, так мелодично, что и я не смог устоять пред наркотическим действием сих сладостных звуков. Поскорей завесив зеркало, я погасил свечи, улегся и скоро, следуя примеру своего соседа, погрузился в глубокий сон. Мне показалось, что наступило утро, когда меня разбудил яркий свет. Я открыл глаза и увидел, что мой сосед в белом просторном халате и ночном колпаке сидит спиной ко мне за столом и что-то усердно строчит при зажженных свечах. Вид у него был поистине призрачный, мне опять стало не по себе, но внезапно мной завладели ночные грезы, они умчали меня на своих крыльях, и вот я уже снова в доме советника юстиции, снова наедине с Юлией. И тут же мне привиделось, что общество гостей советника являет собой как бы нарядно украшенную к Рождеству витрину кондитерской Фукса 15 или Вейде, Шоха, а может быть, какой-нибудь иной лавки сластей и что сам советник — это хорошенькая марципановая куколка с манишкой из почтовой бумаги. Выше, выше поднимались деревья и кусты роз. Юлия стояла предо мною и подносила мне хрустальный фиал, над которым плясали синие языки пламени. Вдруг кто-то тронул меня за руку. Сзади стоял мой маленький сосед, личико у него было старческое.

— Не пей, не пей! — шептал он. — Вглядись в нее получше! Разве не встречалась она тебе на картинах-предостережениях Брейгеля, Калло, Рембрандта?

Меня охватил страх — Юлия в своем одеянии с пышными рукавами и множеством складок, с необычной прической и впрямь была похожа на тех дев-искусительниц, что в окружении дьявольских чудовищ изображены на картинах старых мастеров.

— Отчего ты испугался? — сказала Юлия. — Ведь и ты, и твое отражение — здесь, со мною и совершенно невредимы.

Я взял бокал, но маленький человечек ловко, точно белка, вскочил мне на плечо и стал гасить синие огоньки пушистым беличьим хвостом, не переставая пронзительно верещать:

— Не пей! Не пей!

И тут все сахарные фигурки ожили, зашевелились, двигая ручками и ножками, а марципановый советник подбежал мелкими шажками и пропищал тоненьким голоском:

— Зачем же поднимать шум, голубчик? Зачем поднимать шум? И вот что, будьте любезны спуститься на землю, а то я уж давно примечаю, что вы переноситесь через столы и стулья по воздуху.

Маленький человечек исчез, фиала в руках у Юлии тоже больше не было.

— Почему же ты не захотел выпить? — спросила она. — Разве прекрасное чистое пламя, пылавшее в моем бокале, не было тем поцелуем, который я когда-то тебе подарила?

Я хотел обнять Юлию, прижать к сердцу, но тут вмешался Шлемиль, он отстранил меня со словами:

— Это Минна, она замужем за Раскалом 16. Шлемиль нечаянно раздавил несколько сахарных фигурок, и они жалобно стонали. Но в следующее мгновение число их умножилось в сотни, нет, тысячи раз, они семенили вокруг меня, карабкались, ползали по мне, будто гнусная мошкара, жужжали пчелиным роем. Вот марципановый советник уже подобрался к моему галстуку, он стягивает его все туже, туже…

— Проклятый марципановый советник! — вскричал я и… проснулся. Стоял ясный солнечный день, было часов одиннадцать. «Вся эта история, наверное, просто страшный сон», — подумал я, но в эту минуту вошел слуга, он принес завтрак и сообщил, что приезжий, ночевавший со мной в этой комнате, рано утром уехал, велев засвидетельствовать мне свое глубочайшее почтение. На столе, за которым ночью мне явился призрак маленького незнакомца, я обнаружил свежеисписанные листки, их содержанием спешу с тобой поделиться, ибо это, без сомнения, удивительная история маленького незнакомца.

4. ИСТОРИЯ О ПРОПАВШЕМ ОТРАЖЕНИИ

Наконец-то настал долгожданный день, когда Эразм Спикер смог исполнить свое желание, которое лелеял всю жизнь. С радостным сердцем (и тяжелым кошельком) уселся он в карету, спеша покинуть свою северную родину и устремиться в прекрасную теплую Италию. Славная, кроткая его женушка, проливая реки слез, подняла к окошку кареты маленького Расмуса, тщательно утерев ему перед тем рот и носик, чтобы отец хорошенько расцеловал малыша напоследок.

— Прощай, дорогой мой Эразм, — проговорила жена сквозь слезы. — Я буду добросовестно хранить наш домашний очаг, ты же прилежно думай обо мне, будь мне верен, да смотри, не потеряй своей красивой шляпы, если, по обыкновению, задремлешь в дороге у открытого окна.

Все это Спикер с готовностью обещал.

В прекрасной Флоренции Эразм повстречал соотечественников — они радовались жизни, с пылом юности предаваясь роскошным наслаждениям, которые в изобилии предоставляет сей великолепный край. Спикер оказался отличным товарищем в этих делах, он был неистощим на выдумки и умел вносить осмысленность в самые буйные забавы, развлечения и пирушки, которые благодаря Спикеру непрерывно сменяли друг друга и приобрели особый размах. Как-то раз молодые люди (а Эразма, двадцати семи лет от роду, смело можно к ним причислить) поздним вечером устроили особенно веселый праздник в ярко освещенном боскете пышного благоухающего сада. Все, кроме Эразма, привели с собой прелестных итальянских донн. Мужчины расхаживали в изящном старинном немецком платье, а женщины все были в ярких сверкающих одеяниях, у каждой — на свой особый манер и совершенно сказочных, так что все они казались чудесными ожившими цветами. То и дело одна из красавиц принималась петь итальянские любовные песни, перебирая струны мандолины, а в ответ мужчины под веселый звон бокалов, наполненных сиракузским вином, дружно запевали по-немецки удалую застольную.

Что и говорить, Италия — страна любви. Вечерний ветерок шелестел листвой, словно бы томно вздыхая, весь сад напоен был благоуханием жасмина и померанцев, исполненным любовной неги, и в волнах этого сладостного аромата резвились шаловливые красавицы итальянки, привольно и задорно, с тем тонким дразнящим озорством, что свойственно одним лишь дочерям Италии. Игры и утехи становились все более шумными, все более вольными. Фридрих, самый пылкий из юношей, встал, обнимая одной рукой стан своей донны, поднял бокал с пенным искристым вином и воскликнул:

— Где еще найдешь небесное блаженство и веселие, если не у вас, прекрасные, несравненные итальянки, ведь сама любовь — это вы! А вот ты, Эразм, — продолжал он, обращаясь к Спикеру, — похоже, не чувствуешь этого по-настоящему, мало того, что вопреки уговору и обычаю ты не привел на наш праздник донны, так ты еще и хмуришься сегодня и всех сторонишься. Когда б не бражничал ты да не пел бы так лихо, можно было б счесть, что ты вдруг сделался ни с того ни с сего скучнейшим меланхоликом.

— Признаюсь, Фридрих, — отвечал Эразм, — не умею я веселиться на этот лад. Ты ведь знаешь, дома я оставил милую кроткую жену, которую люблю всей душою, и, стало быть, я подло изменил бы ей, избрав себе донну ради фривольных утех, пусть даже всего на один вечер. С вами, молодыми холостяками, дело обстоит по-иному, но я, будучи отцом семейства…

Юноши звонко рассмеялись, потому что, произнося последние слова, Эразм попытался придать своему молодому открытому лицу строгое и озабоченное выражение и выглядело это презабавно. Подруга Фридриха попросила перевести ей слова Эразма, говорившего по-немецки, затем с серьезным видом повернулась к нему и, погрозив пальчиком, сказала:

— Ты холодный, холодный немец! Берегись, ты не видал еще Джульетты!

В этот самый миг вдруг послышался шорох у входа в боскет, и из темной ночи в мерцающем сиянии свечей явилась восхитительная дивная красавица… Белое одеяние с пышными рукавами до локтя лишь слегка прикрывало ее плечи и ниспадало богатыми глубокими складками, волосы, разделенные впереди пробором, на затылке были подняты и заплетены во множество косичек. Золотое ожерелье на шее и богато изукрашенные браслеты завершали старинный наряд этой юной девы, точно сошедшей с полотна Рубенса, а быть может, с картины изысканного ван Мириса.

— Джульетта! — в изумлении ахнули девушки. Джульетта, ослепившая всех своей ангельской прелестью, промолвила голосом, полным неги:

— Позвольте и мне побыть на вашем чудесном празднике, о храбрые немецкие юноши. Пропустите меня вон к тому, что один среди вас томится без любви и ласки.

Сияя лучезарной красотой, она подошла прямо к Эразму и опустилась рядом с ним в кресло, которое было не занято, поскольку предполагали, что и он приведет на праздник свою донну.

Девушки стали шептаться:

— Смотрите, смотрите, Джульетта и нынче снова чудо как хороша!

А юноши переговаривались негромко:

— Ай да Эразм! Видно, он потешался над нами — сам-то первую красавицу покорил!

Эразма же при первом взгляде на Джульетту охватило чувство столь необычайное, что он и сам не знал, отчего так сильно взволновалась его душа. Едва Джульетта приблизилась, им словно овладела некая неведомая сила, грудь юноши стеснилась, дыхание его то и дело прерывалось. Словно завороженный, он не сводил глаз с Джульетты, он точно оцепенел и не мог вымолвить ни слова, в то время как остальные юноши на все лады восхваляли ее очарование и красоту. Джульетта взяла наполненный кубок и поднялась, с улыбкой протягивая его Эразму. Принимая бокал, он коснулся ее нежной руки.

Эразм пил, и огонь разливался по его жилам. Тут Джульетта обратилась к нему с шутливым вопросом:

— Хотите, я буду вашей донной?

Услыхав такие слова, Эразм словно обезумел, он бросился к ногам Джульетты и прижал ее руки к своему сердцу.

— Да! Это ты, — восклицал он, — это тебя я любил всегда, тебя, о, мой ангел! Ты жила в моих грезах, ты блаженство мое, счастье жизни моей, ты — мое совершенство! — Все подумали, что Эразму вино ударило в голову, таким его еще никогда не видели, казалось, за какой-то миг с ним произошла разительная перемена. — Да, это ты! — моя жизнь, ты сжигаешь меня палящим огнем… И пусть мне суждено погибнуть, да, погибнуть, но ради тебя одной, лишь тобою хочу я жить!

Джульетта ласково обняла юношу; немного успокоившись, он сел подле нее, и скоро уже возобновились привольные утехи, игривые шутки и звонкие песни, прерванные сценой между Джульеттой и Эразмом. Когда же пела Джульетта, казалось, будто из ее груди льются небесные звуки, воспламеняя все сердца неведомым дотоле неизъяснимым блаженством. В ее дивной силы кристально-чистом голосе словно заключен был таинственный пламень, всецело покорявший душу. И юноши крепче обнимали своих подруг, и жарче горели их очи… Но вот уже алое сияние, разлившееся в небесах, возвестило приход денницы, и тогда Джульетта предложила окончить праздник.

Так и сделали. Эразм вызвался проводить Джульетту до дому, она не позволила, но рассказала, как найти ее жилище. На прощанье юноши дружно грянули застольную, и в это время Джульетта удалилась — видели только, как она промелькнула в дальней аллее в сопровождении двух слуг, факелами освещавших ей дорогу. Последовать за нею Эразм не осмелился. Юноши стали расходиться по домам, обнимая за плечи своих подруг, веселые и счастливые. В полном смятении, снедаемый тоской и любовной мукой, отправился наконец домой и Эразм, мальчик-слуга нес перед ним факел. Покинутый друзьями, Эразм свернул в тихую улочку, которая вела к его дому. Утренняя заря ярко разгорелась, слуга загасил факел, ударив им о мостовую, и тут в брызнувших искрах перед Эразмом внезапно возник необычайного вида незнакомец: высокого роста сухощавый господин с тонким ястребиным носом, сверкающими глазами и язвительно поджатыми губами, одетый в огненно-красный сюртук с блестящими стальными пуговицами. Незнакомец засмеялся и заговорил неприятным пронзительным голосом:

— Хе-хе! Никак вы из старинной книги с картинками выскочили, в этом-то плаще, в этом камзоле с прорезями и берете с пером? Вы, господин Спикер, вырядились ни дать ни взять шутом гороховым! Неужели вам нравится выставлять себя на потеху прохожим? Ступайте-ка лучше откуда пришли, в ваш древний фолиант!

— Вам что за дело до моего платья? — с досадой ответил Эразм и пошел было дальше, слегка оттолкнув шутника в красном, но тот закричал ему вслед:

— Полно вам! Не спешите так, куда вы? К Джульетте вас об эту пору все равно не пустят! Эразм мигом обернулся.

— Как ты смеешь говорить о Джульетте! — вскричал он гневно и попытался схватить за грудки насмешника в красном. Но тот проворно увернулся и вдруг исчез, не успел Эразм и опомниться. Растерянно стоял он посреди улицы и вертел в руках пуговицу, которую оторвал с красного сюртука незнакомца.

— Это знаменитый знахарь, доктор Дапертутто 17, — заметил слуга. — Чего это ему от вас понадобилось?

Однако, несмотря на это объяснение, Эразму почему-то стало не по себе, и он поспешил домой.

Вскоре Джульетта приняла Эразма, окружив его волшебным очарованием и нежностью. На безумную страсть, сжигавшую юношу, она неизменно отвечала спокойствием и безмятежной ласковостью. Лишь иногда глаза ее вдруг вспыхивали странным огнем, и всякий раз тайный трепет пронизывал Эразма до глубины души, когда он ловил такой странный, совершенно необычайный взгляд Джульетты. Она никогда не говорила, что любит юношу, но все ее обхождение с ним явственно указывало на это, и потому день ото дня все более прочные, нерасторжимые узы опутывали Эразма и накрепко привязывали к ней. В его жизни поистине настала солнечная пора. С друзьями он виделся теперь совсем редко — Джульетта ввела его в новое, прежде незнакомое общество.

Однажды ему повстречался Фридрих, он ни в какую не отставал от друга, и когда тот наконец подобрел и смягчился после настойчивых напоминаний о родине и доме, Фридрих сказал:

— А знаешь ли. Спикер, ведь ты угодил в весьма опасную компанию. Должно быть, ты и сам успел заметить, что прекрасная Джульетта — одна из самых коварных куртизанок, каких только знал мир. Про нее рассказывают множество удивительных загадочных историй, и она предстает в них в чрезвычайно странном свете. Говорят, она, если пожелает, может иметь неодолимую власть над людьми, она опутывает их нерасторжимыми узами. Вот и по тебе я это вижу — ты совершенно переменился, ты всецело предался обольстительнице, а о своей славной кроткой женушке и думать забыл.

Тут Эразм закрыл лицо руками и заплакал навзрыд, повторяя имя своей жены. Фридрих понял, что в душе друга началась жестокая борьба.

— Спикер, — сказал он, — давай уедем поскорее отсюда.

— Да, Фридрих, — с жаром откликнулся Эразм, — ты прав. Сам не знаю отчего, но у меня вдруг явились такие мрачные, страшные предчувствия… Нужно уезжать, сегодня же!

Друзья быстро двинулись по улице, но не успели пройти и нескольких шагов, как наперерез им бросился синьор Дапертутто — расхохотавшись в лицо Эразму, он закричал:

— Торопитесь, не теряйте ни минуты, Джульетта ждет! Ах, ах, в ее сердце тоска, на глазах у нее слезы! Спешите, спешите, не медлите!

Эразм застыл как громом пораженный.

— Этот субъект, — сказал Фридрих, — этот синьор Шарлатан внушает мне глубочайшее отвращение, отвратительно и то, что он ходит к Джульетте как к себе домой и сбывает ей свои колдовские снадобья.

— Неужели? — изумился Эразм. — Этот гнусный малый бывает у Джульетты? Он — у Джульетты?

— Где же вы пропадали так долго, мы вас заждались! Или вы уже меня позабыли? — послышался вдруг откуда-то сверху нежный голосок.

Это была Джульетта — друзья, сами того не заметив, очутились под ее балконом. Эразм стремглав бросился в дом.

— Погиб, погиб бесповоротно, теперь уж его не спасти…- пробормотал Фридрих и побрел дальше по улице.

Никогда еще не была Джульетта столь обворожительной. На ней был тот же наряд, что и в памятный вечер в саду, и вся она так и сияла совершенной красотой и юной чарующей прелестью. Эразм забыл обо всем, о чем только что говорил с Фридрихом, его переполняло неизведанное доселе, ни с чем не сравнимое блаженство, величайший восторг, ибо Джульетта впервые за все время со дня их знакомства не таясь выказывала ему свою искреннюю любовь. Было ясно — лишь его одного она и видит, лишь для него и живет на свете.

Однажды они решили устроить праздник на загородной вилле, которую Джульетта сняла на лето. Собрались гости. Среди них оказался один молодой итальянец донельзя мерзкого вида и еще более мерзкого поведения — он так и увивался вокруг Джульетты и вскоре вызвал ревность Эразма; едва сдерживая гнев, тот покинул веселое общество и в одиночестве расхаживал взад и вперед по глухой аллее в конце сада. Джульетта его разыскала.

— Что с тобою? Или ты уже не весь мой? — С этими словами она нежно обвила его шею и поцеловала в губы. Словно огненная молния пронзила юношу, в неистовой любовной ярости он прижал к груди возлюбленную и воскликнул:

— Нет, никогда я тебя не покину, пусть даже суждено мне погибнуть позорной смертью!

Джульетта странно усмехнулась, услышав это, и тут Эразм снова поймал ее необычайный взгляд, один из тех, что неизменно вызывали тайное содрогание в его душе. Они вернулись к гостям. Теперь гадкий итальянец поменялся ролями с Эразмом: терзаемый ревностью, он отпускал колкие оскорбительные замечания в адрес всех немцев вообще и в особенности насчет Эразма. Наконец тот не смог выносить долее этих насмешек и решительно подошел к итальянцу.

— Прекратите, — сказал он, — ваши недостойные нападки на немцев и на меня, не то я брошу вас вон в тот пруд, посмотрим, как вы плаваете!

В это же мгновение в руке у итальянца блеснул кинжал, и тогда Эразм в бешенстве схватил его за горло и, повалив на землю, сильно ударил ногой; удар пришелся в затылок — итальянец захрипел и испустил дух. Все бросились к Эразму, который упал, потеряв сознание, он почувствовал, что его подхватили, куда-то повлекли… Очнувшись словно после глубокого забытья, он увидел, что лежит в маленькой комнатке, а над ним стоит Джульетта и, наклонясь, обнимает его за плечи.

— Ах ты, злой, нехороший немец! — беспредельно нежно и ласково выговаривала она Эразму. — Какого страха я из-за тебя натерпелась! От этой-то опасности я тебя уберегла, но теперь ни во Флоренции, ни вообще в Италии ты не сможешь жить спокойно. Тебе придется уехать, бросить меня, а ведь я так тебя люблю.

Мысль о разлуке пронзила Эразма невыразимой болью и горечью.

— Позволь мне остаться! — воскликнул он. — Я рад буду погибнуть! Умереть или жить вдали от тебя, разве это не одно и то же?

И тут ему почудилось, будто тихий скорбный голос зовет его по имени. Ах, то был голос из далекой Германии, голос его верной жены. Эразм умолк, а Джульетта вдруг совершенно неожиданно спросила:

— Ты, верно, думаешь сейчас о своей жене? Ах, Эразм, скоро, скоро ты меня забудешь…

— Если бы я мог быть твоим на веки вечные…- вздохнул Эразм.

Они стояли против большого красивого зеркала, висевшего на стене и ярко освещенного с обеих сторон свечами. Нежней, ласковей прильнула Джульетта к возлюбленному и прошептала чуть слышно:

— А ты отдай мне свое отражение, любимый, пусть хоть оно останется со мной на веки вечные.

— Что ты говоришь, Джульетта?- растерялся Эразм. — Мое отражение? — И посмотрел в зеркало, где отражались они с Джульеттой, нежно обнявшие друг друга. — Да как же ты оставишь у себя мое отражение, — продолжал он, — ведь оно всегда и всюду со мной и глядит на меня то из чистой воды, то с какой-нибудь гладкой поверхности.

— Даже это, — сказала Джульетта,- даже призрачную иллюзию твоего «я», мерцающую в зеркале, не хочешь ты мне подарить вместо себя, а ведь уверял, что принадлежишь мне и телом и душой. Даже изменчивому, зыбкому образу нельзя со мной остаться и быть мне спутником в жалкой моей жизни, в которой теперь, раз ты бросаешь меня, не видать мне ни любви, ни радости.

Горячие слезы хлынули из прекрасных темных глаз Джульетты. И тут Эразм, обезумев от смертельной муки сердца, воскликнул:

— Ужели я должен тебя покинуть? Если так, то пусть мое отражение в зеркале остается у тебя на веки вечные. И никакая сила, будь то сам дьявол, не отнимет его у тебя до тех пор, пока я не смогу принадлежать тебе и телом и душой.

Точно огнем опалили поцелуи Джульетты его губы, едва вымолвил он эти слова, потом она разжала объятия и страстно простерла руки к зеркалу. На глазах у Эразма, хоть сам он даже не шевельнулся, его отражение шагнуло из рамы в комнату, быстро скользнуло в объятия Джульетты и вдруг скрылось вместе с нею в странном таинственном тумане. Внезапно тишину прорезал мерзкий глумливый смех, полный дьявольской издевки. Содрогаясь от безграничного смертельного ужаса, Эразм упал без памяти, но неизъяснимый, жуткий страх немедленно заставил его очнуться от забытья. В кромешной тьме он, пошатываясь, кое-как добрел до двери и сошел с лестницы. На улице его кто-то подхватил и усадил в карету, которая сразу же тронулась.

— Судя по всему, пришлось вашей милости немножко поволноваться! — обратился к нему по-немецки сидевший в карете господин. — Пришлось, пришлось поволноваться, но уж теперь-то все пойдет превосходнейшим образом. Извольте лишь целиком и полностью довериться мне. Джульетточка свое дело сделала и поручила вас моему попечению. А вы и впрямь милейший юноша, притом поразительно склонный к невинным забавам, до которых мы с Джульетточкой такие большие охотники. Эк вы того молодца по башке-то! Истинно в германском духе! А уж как у нашего героя изо рта багровый язык-то вывалился — на редкость потешное было зрелище, а уж как он хрипел да кряхтел и все никак не мог отправиться к праотцам… Ха-ха-ха!

В голосе незнакомца звучала такая гнусная издевка, балагурство его было до того страшным, что каждое его слово ранило Эразма, точно удар кинжала, прямо в сердце.

— Кто бы вы ни были, — сказал он, — прошу вас, замолчите, довольно, ни звука более об ужасном преступлении, в котором я раскаиваюсь!

— Раскаиваюсь? Раскаиваюсь? — передразнил незнакомец. — Стало быть, вы раскаиваетесь и в том, что познакомились с Джульеттой и обрели ее сладостную любовь?

— Ах, Джульетта, Джульетта…- вздохнул Эразм.

— Ну вот, — продолжал его попутчик, — вы же сущее дитя, то одно вам подавай, то другое, да еще чтобы все шло как по маслу. Увы, из-за фатального стечения обстоятельств вам пришлось расстаться с Джульеттой, а вот если б вы остались, я легко мог бы уберечь вас и от кинжалов мстителей, и от любезного правосудия.

Мысль о том, что можно остаться с Джульеттой, безраздельно захватила Эразма.

— Но каким образом? — спросил он.

— Мне известно, — отвечал попутчик, — одно симпатическое средство, которое поразит ваших преследователей слепотой, коротко говоря, оно подействует так, что вы все время будете являться им с новым лицом и никто не сможет вас узнать. Завтра, как рассветет, потрудитесь внимательно и без всякой спешки поглядеться в зеркало, а я потом произведу с вашим отражением кое-какие абсолютно безвредные операции — и вы вне опасности. Заживете себе с Джульеттой средь всяческих утех и наслаждений, никого и ничего не боясь!

— Это ужасно! Ужасно! — вскричал Эразм.

— Полноте, любезнейший, что ж тут ужасного? — усмехнулся незнакомец.

— Ах, я… Я…- Эразм запнулся.

— Вы бросили свое отражение? — немедленно подхватил его собеседник. — Бросили у Джульетты? Ха-ха-ха! Брависсимо, голубчик! Что ж, коли так — скачите теперь во весь опор по лесам и по долам, по городам и весям, скорей возвращайтесь к супруге и малютке Расмусу, чтобы снова стать почтенным отцом семейства — без отражения, правда, ну да жену вашу это нимало не затронет, она-то обретет вас во плоти, а вот Джульетте, той досталось лишь ваше иллюзорное мерцающее «я»…

— Молчи, негодяй! — оборвал его Эразм. В это время послышалось звонкое пение — с каретой поравнялась кавалькада с яркими факелами, отблеск которых упал в окно кареты. Эразм заглянул в лицо своему спутнику и сразу узнал гнусного знахаря — Дапертутто. Эразм мигом выскочил из экипажа и бросился навстречу кавалькаде, ибо еще издали различил в общем хоре приятный басок Фридриха. Друзья возвращались с загородной пирушки. Эразм вкратце обрисовал Фридриху все случившееся с ним, умолчав лишь о пропаже своего отражения. Они с Фридрихом поспешили в город и там так скоро уладили все необходимое, что на рассвете Эразм верхом на борзом коне уже оставил Флоренцию далеко позади.

Спикер записал многие события, приключившиеся с ним в пути. Самое поразительное из них — происшествие, из-за которого он в первый раз по-настоящему ощутил свой ущерб. Однажды, когда пришло время дать отдохнуть усталой лошади, Эразм остановился в гостинице в одном большом городе, он безбоязненно сел за общий стол вместе с прочими постояльцами, не замечая, что прямо напротив на стене висит прекрасное светлое зеркало. Слуга, стоявший за его стулом, сущий дьявол, увидел, что в зеркале этот стул так и остался незанятым: выходило, что постоялец, сидевший на нем, не отражается в зеркале. Слуга сообщил свое наблюдение соседу Эразма, тот передал известие дальше — по всему столу пробежал говор, шепоток, все стали смотреть то на Эразма, то в зеркало. Сперва Эразм не замечал общего пристального внимания к себе, но вот один из обедавших, человек с суровым лицом, встал из-за стола, подвел Эразма к зеркалу, взглянул туда, затем на Эразма и объявил во всеуслышание:

— Действительно, у него нет отражения!

— Нет отражения! Отражения нет! — зашумело все общество. — Какой mauvais sujet! (Негодяй (франц.)). Это homo nefas (Злодей (лат.)), гоните его вон!

Сгорая от стыда и кипя от возмущения, Эразм скрылся в своей комнате, но не успел он запереть за собой дверь, как ему доставили распоряжение полиции: Эразму надлежало не позднее чем через час предъявить здешним властям свое цельное и в точности схожее отражение, в противном случае — покинуть пределы города. Он бросился вон из города, преследуемый зеваками и уличными мальчишками, которые улюлюкали ему вслед:

— Вон он скачет! Он продал черту свое отражение! Вон он!

Наконец Эразм вырвался из стен города. С этого дня, куда бы он ни приехал, он всюду велел немедленно завешивать все зеркала под предлогом своего якобы врожденного отвращения к собственному виду и вскоре получил насмешливое прозвище «Генерал Суворов», ибо этот генерал славился обыкновением так поступать.

В конце концов он прибыл в родной город и вернулся в свой дом, где жена и маленький Расмус встретили его с радостью, и скоро уже Эразму стало казаться, что в покое и уюте семейного очага можно будет постепенно свыкнуться с утратой отражения. Однажды Эразм, у которого к тому времени ни в сердце, ни в мыслях уже не оставалось воспоминаний о чаровнице Джульетте, играл с сыном, тот набрал полную пригоршню печной сажи и вымазал отцу лицо.

— Ах, папенька, какой ты черный! Посмотри скорее! — засмеялся довольный малыш и, прежде чем Спикер успел ему помешать, принес зеркало, подставил отцу и сам заглянул ему через плечо. И сразу расплакался, выронил зеркало и убежал. Спустя минуту вошла жена, встревоженная и с испугом в глазах.

— Что это Расмус мне рассказывает…- начала она.

— Будто у меня нет отражения, да, душенька? — с принужденной улыбкой поспешил перебить жену Спикер и принялся убеждать ее, дескать, как ни безумно было бы полагать, что можно вообще лишиться отражения, но, мол, в целом потеря не слишком велика, ибо всякое отражение это всего-навсего иллюзия и что самолюбование ведет-де к тщеславию, да к тому же всякое отражение разделяет человеческое «я» на истину и пустую мечту. Но пока Спикер так рассуждал, жена быстро сдернула покров с зеркала, висевшего в гостиной. Она бросила туда взгляд и тут же упала как подкошенная. Эразм заботливо поднял жену, но, едва придя в чувство, она с негодованием его оттолкнула.

— Прочь! — вскричала она. — Прочь от меня, чудовище! Ты другой, ты не муж мой, нет, ты дух преисподней, ты хочешь погубить меня, лишить вечного блаженства! Сгинь, пропади, я не поддамся тебе, проклятому!

Ее крик звенел по всему дому, разносился по комнатам, на шум сбежались перепуганные домочадцы — Эразм в отчаянии и ярости бросился за дверь. Словно безумный, метался он по пустынным аллеям парка на городской окраине. И тогда образ Джульетты, исполненный ангельской прелести, вновь возник в его душе; Эразм воскликнул:

— Значит, так мстишь ты мне, Джульетта, за то, что я покинул тебя, оставив взамен себя лишь отражение? Ах, Джульетта, я хотел бы принадлежать тебе и телом и душой. Ведь она прогнала меня, та, ради которой я пожертвовал тобой. Джульетта, Джульетта, как бы хотел я принадлежать тебе и душой, и телом, и самой моей жизнью!

— И вы можете превосходно осуществить свое желание, милейший, — подхватил синьор Дапертутто, внезапно выросший перед Эразмом в своем ярко-красном сюртуке с блестящими стальными пуговицами. Его слова принесли утешение несчастному Эразму, поэтому он, забыв былую неприязнь, не обратил внимания на злобное отвратительное лицо доктора-чародея. Остановившись, Эразм жалобным голосом спросил:

— Как же мне найти ее, ведь я ее потерял, должно быть, навеки!

— Ничуть не бывало, — возразил Дапертутто. — Она совсем недалеко отсюда и невероятно тоскует по вашему бесценному существу, уважаемый, ибо, как вам известно, отражение — это всего-навсего презренная иллюзия. Кстати, как только Джульетта удостоверится, что ваша достойная персона принадлежит ей и душой, и телом, и самой своей жизнью, она тут же с благодарностью вернет вам ваше миловидное отражение в целости и сохранности.

— Веди, веди меня к ней! — воскликнул Эразм. — Где она?

— Еще один пустячок осталось уладить, — остановил его Дапертутто, — прежде чем вы увидите Джульетту и вверите ей себя в обмен на отражение. Ваша милость ведь не вольны безраздельно распоряжаться своей достойной особой, поскольку ваша милость до сих пор связаны известными узами, кои необходимо расторгнуть. Я имею в виду дражайшую супругу и подающего надежды отпрыска.

— Что это значит? — вскинулся Эразм.

— Окончательное и безоговорочное расторжение упомянутых уз, — продолжал Дапертутто, — произвести не трудно: для этого достаточно обыкновенных, вполне человеческих средств. Еще во Флоренции вы, вероятно, слыхали, что я искусно приготовляю разные чудодейственные снадобья. Вот и сейчас, видите, у меня здесь такая простая домашняя настойка. Две-три капельки этой настойки надо дать тем, кто мешает вам и милой Джульетте, и они без всяких болезненных проявлений тихонечко улягутся на покой. Это, правда, называется умереть, а умирать, говорят, горько, но разве не приятен на вкус горький миндаль? Именно такая горечь у смерти, которая заключена в этой колбочке. Сразу же после радостного успокоения означенное достойное семейство начнет благоухать горьким миндалем. Берите, уважаемый, не церемоньтесь.

Он протянул Эразму маленькую склянку.

— Чудовище! — воскликнул тот. — Выходит, я должен отравить жену и сына?

— Да разве я сказал «отрава»? — перебил Дапертутто. — В этой скляночке вкусное домашнее лекарство. У меня нашлись бы и другие средства дать вам свободу, но я-то хочу вашими собственными руками совершить это вполне естественное, вполне человеческое деяние, такой уж, у меня каприз. Берите и ни о чем не тревожьтесь, голубчик! |

Неведомо как склянка оказалась в руках у Эразма. Ни о чем более не раздумывая, он бегом пустился домой. Между тем жена его всю ночь провела в тревогах и душевных терзаниях, она упорно твердила, что приехавший из Флоренции — не муж ее, а некий адский дух, который принял облик мужа. Едва Спикер переступил порог дома, слуги со страху разбежались и попрятались, только маленький Расмус не побоялся подойти к отцу и с детским простодушием спросил, почему он не принес своего отражения, матушка, мол, очень из-за этого убивается. Эразм глядел на малыша остановившимся взором, сжимая в руках склянку, которую ему дал Дапертутто. На плече у мальчика сидел голубок, его любимец, он вдруг клюнул пробку бутылочки и тут же поник головкой — он был мертв. Эразм отпрянул.

— Предатель! — вскричал он в ужасе. — Ты не совратишь меня на это дьявольское преступление!

Он швырнул склянку в открытое окно, и она разбилась во дворе о камни. По комнате разлился приятный запах миндаля. Маленький Расмус испугался и убежал. Остаток этого дня Эразм провел, терзаясь всевозможными муками; но вот пробило полночь. И тут образ Джульетты стал все более оживать в его душе. Когда-то при их свидании на шее у Джульетты порвались бусы, это были нанизанные на нитку красные ягоды, какие носят иногда женщины вместо украшений. Собирая их с пола, Эразм незаметно спрятал одну и верно хранил эту бусинку, ибо она касалась плеч Джульетты. Теперь он достал красную ягодку и, глядя на нее, обратился мыслями и сердцем к утраченной возлюбленной. И вот ягодка начала источать волшебное благоухание, которое всегда словно таинственной дымкой окутывало Эразма, когда он был вместе с Джульеттой.

— Ах, Джульетта, увидеть тебя один-единственный раз, а там… а там пускай я погибну позорной, постыдной смертью!

Едва вымолвил он эти слова, как в коридоре за дверью послышался тихий шорох и шелест. Он услышал шаги, раздался стук в дверь. У Эразма дух захватило от тревожных предчувствий и надежд. Он отворил. На пороге, сияя совершенной красотой и прелестью, стояла Джульетта. Обезумев от радости и любви, он заключил ее в объятия.

— Вот я и здесь, любимый мой, — сказала она тихо и ласково. — Взгляни, как хорошо сберегла я твое отражение!

Она отбросила покрывало с зеркала. Прижав к груди Джульетту, Эразм с восторгом смотрел на свое отражение. Однако оно не повторяло ни одного его движения. Эразм содрогнулся до глубины души.

— Джульетта,- взмолился он, — неужели мне суждено лишиться разума от любви к тебе? Верни мне отражение и возьми меня самого: мое тело, жизнь, душу мою!

— Между нами еще кое-что стоит, милый Эразм, — возразила Джульетта. — Ведь ты знаешь, что… Разве Дапертутто не говорил тебе?..

— Ради бога, Джульетта, — прервал ее Эразм, — если только таким способом я могу стать твоим, то лучше мне умереть!

— Ни в коем случае, — ответила Джульетта, — ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Дапертутто соблазнил тебя на подобный поступок. Конечно, плохо, что обет и церковное благословение имеют столь большую силу, и все же ты должен разорвать узы, которые тебя связывают, иначе никогда не будешь ты моим безраздельно, однако для этого имеется другое, лучшее средство, нежели то, которое предложил Дапертутто.

— Какое же это средство? — живо спросил Эразм. В ответ Джульетта обвила его шею и, спрятав лицо у него на груди, вкрадчиво прошептала:

— Ты должен подписать своим именем несколько слов на маленьком листочке бумаги: «Предоставляю моему доброму другу Дапертутто власть над моими женой и сыном, с тем чтобы он распорядился ими по собственному усмотрению, и расторгаю узы, связывающие меня с ними, ибо отныне и телом и бессмертной душой моей принадлежу Джульетте, которую избрал себе в жены и с которой меня на веки вечные связывает особенный обет».

Дрожь пробежала по нервам Эразма. На его губах горели огненные лобзания Джульетты, в руке он держал листок, который она дала ему. Внезапно перед ним возник Дапертутто, он был огромного, исполинского роста и протягивал Эразму стальное перо. В этот же миг на левой руке у Эразма вдруг лопнула жилка и брызнула кровь.

— Обмакни, обмакни перо, подписывай, подписывай, — пророкотал великан в красном.

— Подпиши, подпиши, единственный мой, навеки любимый, — шептала Джульетта.

Эразм уже обмакнул перо в кровь, поднес к бумаге… И тут дверь распахнулась — на пороге стояла женщина в белом одеянии, ее неподвижный, как у призрака, взор был устремлен на Эразма, глухо и горестно она промолвила:

— Эразм, Эразм, что ты делаешь? Именем Спасителя заклинаю тебя, не совершай ужасного злодеяния!

В предостерегающем призраке Эразм узнал жену, он отшвырнул перо и бумагу. Огневые молнии засверкали в глазах Джульетты, страшная гримаса исказила ее черты, жаром пламени повеяло от ее объятий.

— Прочь, адское отродье! Моя душа тебе не достанется! Именем Спасителя, прочь, змея, прочь, адское пламя пылает в тебе!

Так вскричал Эразм и недрогнувшей рукой оттолкнул Джульетту, все еще удерживавшую его. Вдруг раздался пронзительный визг, оглушительный скрежет, и словно черные вороновы крылья захлопали в комнате. Джульетта и Дапертутто скрылись в густом зловонном чаду, который пополз от стен и загасил свечи. Но вот первый луч денницы забрезжил в окнах. Эразм сразу же пошел к жене. Она встретила мужа кротко и приветливо. Маленький Расмус как ни в чем не бывало сидел у нее на постели; жена протянула руку измученному Эразму и сказала:

— Я знаю про все напасти, что приключились с тобой в Италии, и мне от души тебя жаль. Дьявол силен, а так как он подвержен всем без исключения порокам, то он и ворует часто, вот он и не устоял перед искушением и бессовестно украл твое красивое, в точности верное отражение. Посмотрись-ка вон в то зеркало, милый мой, добрый муженек!

Дрожа с головы до пят, Эразм с жалким видом повиновался. Зеркало осталось светлым и пустым. Эразм Спикер не глядел из его глубины.

— На сей раз, — продолжала жена, — даже кстати пришлось, что отражения у тебя нет, вид-то у тебя преглупый, дорогой Эразм. Ну, да ты и сам понимаешь, что без отражения сделаешься посмешищем для людей и не сможешь быть порядочным и безупречным отцом семейства, внушающим уважение жене и детям. Наш Расмус уже над тобой смеется, того и гляди, нарисует тебе углем усы, а ты и не заметишь. Так что постранствуй еще немного по свету да постарайся при случае выманить у черта свое отражение. Когда вернешь его — тогда и возвращайся, милости просим. Поцелуй меня! — Спикер послушался. — И — счастливого пути! Да присылай иногда штанишки для Расмуса, он ведь все время ползает по полу, штанишек на него не напасешься. А если доведется тебе побывать в Нюрнберге, то пришли тамошних пряников и раскрашенного гусара, как подобает любящему отцу. Прощай же, милый Эразм!

Тут жена повернулась на другой бок и заснула. Спикер взял на руки Расмуса и крепко обнял, но малыш расплакался, тогда Спикер посадил его на место, а сам отправился странствовать по белу свету. Однажды он повстречал небезызвестного Петера Шлемиля, который продал свою тень, они с ним чуть было не договорились составить компанию и путешествовать вместе: Эразм Спикер отбрасывал бы надлежащую тень, а Петер Шлемиль отражался бы подобающим образом в зеркалах, однако из этой затеи ничего не вышло.

Таков конец истории о пропавшем отражении.

Постскриптум Странствующего Энтузиаста

Что это, кто там глядит на меня из зеркала? Неужели это я? О, Юлия… Джульетта… Небесный образ… адский дух… Восторг и мука, тоска и отчаяние…

Ты видишь, милый мой Теодор Амадей Гофман, сколь часто, слишком часто неведомая темная сила вмешивается в мою жизнь и, наполняя мои сны обманчивыми видениями, ставит на моем пути такие странные создания. Весь во власти видений Новогодней ночи, я готов поверить, что советник юстиции и впрямь из марципана, а общество его гостей — это украшенная к Рождеству и Новому году витрина кондитерской и что прекрасная Юлия — обольстительница, творение Рембрандта или Калло, что она выманила у несчастного Эразма Спикера его красивое, в точности верное отражение. Прости мне это!

ПРИМЕЧАНИЯ

Приключения в Новогоднюю ночь

1Странствующий Энтузиаст- сквозная фигура «Фантазий в манере Калло», имеющих подзаголовок: «Листки из дневника Странствующего Энтузиаста». Объединяет в себе героя некоторых новелл, рассказчика и отчасти самого автора.

2…столь мало разделяет свой внутренний мир и мир внешний…- Развитие этой мысли см. в «Отшельнике Серапионе».

3…та, которую не видел я долгие годы- — Биографический мотив: Гофман говорит о своей романтической любви к Юлии Марк, молодой девушке, которой он в Бамберге давал уроки музыки и пения. Героиня новеллы (как и позднего романа «Житейские воззрения кота Мурра») носит имя Юлия.

4Бергер, Людвиг (1777- 1839) — известный пианист и композитор, учитель Ф. Мендельсона. Концертировал кроме Берлина в Лондоне и Петербурге.

5Ван Мирис, Франс Старший (1635- 1681) — голландский живописец.

6…подобно Клеменсу в «Октавиане»…- В драме Людвига Тика «Император Октавиан» (1804), ч. 2, д. 4, один из персонажей, горожанин Клеменс, вымазав себе лицо сажей и прихрамывая, чтобы походить на черта, отправляется в лагерь «неверных». У Гофмана хромота в сочетании с традиционным костюмом Мефистофеля также служит опознавательным признаком не названного в тексте черта.

7…господин… с выпученными, как у жабы, круглыми глазами- — В гротескном облике мужа Юлии ясно узнаваем жених Юлии Марк, гамбургский купец Георг Грепель.

8…неподалеку от ресторана Тирмана.- Здесь, как и во всех берлинских рассказах Гофмана, точно воспроизведены топография города, названия ресторанов, магазинов, имена их владельцев и т. п.

9Вино Одиннадцатого года считалось особенно изысканным и не раз восхвалялось в стихах.

10…чертовых парней, которые… упрямились…- В 1794 г. французская революционная армия пыталась отвоевать захваченный австрийцами Майнц.

11…принц Генрих…- в хронике Шекспира «Генрих IV», ч. 2, д. 2, сц. 2.

12Энслен И. К. (ок. 1782- 1866) — профессор Академии изящных искусств в Берлине, содержал неподалеку от Тиргартена «оптический кабинет», в котором демонстрировал «волшебные картины». В другом месте он же выставил искусные механические устройства (см. новеллу «Автоматы»).

13…молодом живописце по имени Филипп… портрете одной юной принцессы.. — Имеется в виду Филипп Фейт (1793- 1877), пасынок Фридриха Шлегеля, главы немецкой романтической школы; упоминаемая картина — портрет прусской принцессы, написанный в 1814 г.

14Петер Шлемиль — герой повести Адальберта фон Шамиссо «Удивительная история Петера Шлемиля» (1814), продавший дьяволу свою тень. Отвергнутый обществом, невестой, друзьями, он находит смысл жизни в научных разысканиях и странствиях (биографический штрих из жизни самого Шамиссо) с помощью волшебных «семимильных» сапог. Отсюда поразившая гофмановского рассказчика деталь: домашние туфли поверх сапог, которые позволяют Шлемилю, когда это нужно, идти обычным шагом. Описание внешности незнакомца воспроизводит титульный портрет Шлемиля в первом издании повести Шамиссо. Гофман высоко ценил это произведение и все творчество Шамиссо.

15Кондитерская Фукса становится местом действия в новелле «Пустой дом».

16Это Минна, она замужем за Расколом.- Минна — невеста Шлемиля, отказавшая ему из-за утраты тени и вышедшая замуж за его слугу, злодея и обманщика Раскала (по-английски «негодяй»).

17Дапертутто- dapertutto (итал.). — везде, повсюду; это значащее имя, возможно, подсказано фольклорным персонажем «Везде-Нигде». Гофман нередко пользовался этим приемом — переводом значащих немецких имен на итальянский язык.




Приключения Чиполлино

Приключения Чиполлино

Приключения Чиполлино — сказка Дж. Родари, была написана им в 1951 году. Её сразу полюбили и дети, и взрослые. В ней говорится о том, как живут овощи и фрукты. В городке бедных жителей угнетают злые, алчные синьор Помидор, принц Лимон и другие представители знати и власти. Мальчик Чиполлино пытается найти справедливость в этом жестоком мире. В этой сказке очень глубокий смысл, она похожа на детское произведение лишь повествованием. Она учит взаимопомощи, сочувствию и тому, что никогда не надо сдаваться в тяжелых ситуациях и пытаться найти из них выход.



Ухти-Тухти

Жила-была девочка, которую звали Люси. Она жила на хуторе Литтлтаун, что по-английски означает «Маленький городок». Люси была хорошая девочка, только она почему-то всегда теряла свои носовые платочки.

Однажды Люси выбежала во двор и закричала (ох как она громко кричала!):
— Я потеряла платочки! И фартучек тоже пропал! Скажи, ты их не видел, Полосатик?
Но полосатый кот мыл свои белые лапки и ничего не ответил.

Люси во дворе

Тогда Люси спросила курочку:
— Скажи, милая Пеструшка, не видала ли ты мои платочки и фартук?
Но курочка прокудахтала:
— Я бегаю босиком! Босиком! Ко-ко-ко! — и убежала в сарай.

Тут Люси увидела на дереве реполова и спросила его:
— Птичка, а птичка! Ты не знаешь, куда делись мои платочки и фартук?
Но реполов покосился на неё своим блестящим чёрным глазом, ничего не сказал и улетел.

Реполов улетел с дерева

Тогда Люси вышла за калитку и посмотрела на гору, которая начиналась прямо за хутором. Гора была такая высокая, что облака закрывали её верхушку. И вдруг Люси показалось, что на склоне, в траве, что-то белеет. «Не мои ли это платочки?» — подумала она и побежала в гору так быстро, как только могли бежать её коротенькие ножки.

Она карабкалась по крутой тропинке всё выше и выше. Скоро Литтлтаун остался далеко внизу, и его домики казались совсем крошечными.

Люси залезла на гору

Люси всё шла, шла и вдруг увидела ручей, который, бурля и пенясь, бежал с горы.
Кто-то поставил на камень ведёрко, чтобы набрать воды. Оно было не больше яичной скорлупы, и вода переливалась через край. А на мокром песке виднелись следы чьих-то малюсеньких ножек.

Люси побежала по тропинке дальше и прибежала к высокой скале. Вокруг росла низенькая зелёная травка, а между ветками папоротника были натянуты тоненькие верёвочки, сплетённые из былинок. На траве лежала целая куча бельевых прищепок. Но носовых платочков нигде не было видно!

Зато Люси заметила что-то очень интересное. Прямо перед ней, в скале, была дверь. А за дверью кто-то пел:

Ухти-Тухти,
Ухти-Тухти,
Я лесная прачка.
Ухти-Тухти,
Я стираю
Зайцам, и собачкам,
И мышатам, и котам,
И лисятам, и кротам.

Люси постучала в дверь и вошла. Угадайте, что же она увидела? Она увидела прелестную чистенькую кухоньку. Всё как в настоящей деревенской кухне! Только потолок такой низкий, что Люси почти коснулась его головой. А посуда на полке совсем крошечная.

В кухне приятно пахло свеже-выглаженным бельём. Возле гладильной доски, держа утюг, стояла кругленькая коротышка и испуганно смотрела на Люси. Её ситцевое платье было подоткнуто, а из-под фартука виднелась полосатая нижняя юбка. Маленький чёрный нос пыхтел: «Тух-тух-тух», чёрные глазки сверкали, как бусинки. На голове был чепчик, из-под которого почему-то торчали иголочки.

Ухти-тухти гладит

Скажите, пожалуйста, вы не видели моих носовых платочков? — спросила Люси.

Ну конечно, видела, — ответила коротышка. — Только давай сперва познакомимся, дружок! Меня зовут Ухти-Тухти. Я умею стирать и крахмалить бельё.

Тут она вынула что-то из бельевой корзины и расстелила на гладильной доске.

— Что это? — спросила Люси.

— Это жилетка птички малиновки, дружок. Ухти-Тухти выгладила жилетку, сложила её, убрала в сторону и вынула из корзины ещё что-то.

— Не мой ли это фартук? — спросила Люси.

— Нет, нет! Это полотняная скатёрка птички синички. Погляди, она вся в пятнах от смородиновой настойки. Просто невозможно отстирать!..

Ухти-Тухти опять запыхтела: «Тух-тух-тух», сверкнула чёрными глазками, поплевала на пальчик, потрогала утюг и стала гладить скатёрку.

— А вот мои платочки! — закричала Люси. — И фартук!

Ухти-Тухти прогладила платочки, потом фартук и хорошенько встряхнула его, чтобы расправились оборочки.

— Ой, ещё платочек! Но это не мой, это красный.

— Конечно, не твой, дружок! Это платок бабушки крольчихи. От него ужасно пахло луком. Пришлось стирать отдельно. И всё равно запах остался.

— А это что за смешные белые комочки? —спросила Люси.

— Это рукавички полосатого кота. Он сам их моет, а я только глажу.

Кот стирает

— А что это вы положили в тазик с крахмалом? — спросила Люси.

— Да это жилетка дрозда. Уж очень он привередливый, знаешь… Никак ему не угодишь! Ну вот и выгладила всё! — сказала Ухти-Тухти. — Теперь подсушу, что осталось.

— А это что такое, мягонькое и пушистое? — спросила Люси.

— Это шерстяные кофточки овечек.

— Разве овечки их снимают?

— Конечно, снимают. Посмотри-ка сюда, видишь метки? Вот эта кофточка — из Гейтсгарта. А эти три — из Литтлтауна. Когда отдают вещи в стирку, на них всегда ставят метки, чтобы не перепутать, — сказала Ухти-Тухти.

Ухти-тухти развешивает белье сушиться

Она стала развешивать серые платьица и разноцветные курточки мышат, .бархатную жилетку крота, красный халатик проказницы белки, кургузый синий пиджачок братца кролика и неизвестно чью нижнюю юбку без метки.
Вот корзинка и опустела.

Тогда Ухти-Тухти налила две чашечки чаю: одну себе, другую Люси. Они уселись на скамейку перед огнём и стали пить чай. Пьют и друг на дружку поглядывают.

Ухти-тухти и Люси пьют чай

Ухти-Тухти держала чашку коричневой, сморщенной от стирки ручкой. Сквозь её платье и чепчик торчали острые иголки. Люси на всякий случай отсела подальше.

Напившись чаю, они связали в узелок всё, что было выглажено, а свои платочки Люси завернула отдельно в фартук и заколола большой булавкой.

Потом они погасили огонь в очаге, вышли из кухни, заперли за собой дверь, а ключ спрятали под порог.

Ухти-Тухти стала спускаться по тропинке, и Люси за ней. А навстречу к ним выходили из леса разные зверьки.

Кролик и другие зверьки

Первым из гущи папоротника выскочил — скок, скок! — длинноухий кролик. Ухти-Тухти отдала ему синий пиджачок.

Потом на тропинку выбежал мышонок и получил свою чистенькую жёлтую курточку.

И вот так всем, кто выходил на тропинку, — и зверятам и птицам — Ухти-Тухти отдавала их платьица, или штанишки, или бельё. И все они благодарили добрую Ухти-Тухти.

Ухти-тухти раздает зверям одежду

А когда наконец тропинка дошла до хутора, всё было уже роздано и остались только чистые платочки и фартук Люси.

Тогда Люси перелезла через забор и обернулась, чтобы сказать Ухти-Тухти спасибо и пожелать ей доброй ночи.

И вдруг (нет, вы только подумайте)… вдруг Люси увидела, что Ухти-Тухти, не дожидаясь благодарности и даже не попрощавшись, со всех ног бежит в гору! Но куда же делся её чепчик в оборочках? И куда исчезли её шаль, платьице, нижняя юбка? И какая она вдруг стала маленькая-маленькая, коричневая, вся покрытая иголочками!.. Ну совсем как ежиха!

Говорят, что маленькая Люси просто заснула возле изгороди и всё это ей приснилось. Возможно. Но откуда же тогда взялись носовые платочки и фартук, заколотый большой булавкой?

Что же касается двери, которая ведёт в пещерку, где живёт Ухти-Тухти, то я сама её видела.

И с Ухти-Тухти я тоже очень хорошо знакома.




Про Джонни городского мышонка

Джонни-городской мышонок родился и жил в буфете. А Тимми Вилли родился в саду. Тимми Вилли был полевым мышонком.

Однажды по ошибке он отправился в город в большой плетёной корзине. Садовник раз в неделю отсылал овощи в город. Он упаковывал их в большую плетёную корзину с крышкой. В тот день, как обычно, садовник оставил корзину у ворот, так чтобы возница мог забрать её сам, когда будет проезжать мимо. Увидев большую корзину, Тимми Вилли решил узнать, что у неё внутри. Мышонок пролез в дырочку между прутьями, с удовольствием съел несколько горошин и сладко уснул.

Он очень испугался, когда проснулся и почувствовал, как корзину поднимают и кладут на телегу. Потом началась тряска, и послышалось цоканье копыт. Потом на телегу ещё что-то грузили, и время бесконечно тянулось — трюх-трюх-трюх и трюх-трюх-трюх, а Тимми Вилли дрожал, скорчившись среди беспорядочно подпрыгивающих овощей.

Наконец телега остановилась перед домом. Корзину сгрузили и поставили на пол в кухне. Тимми Вилли слышал, как кухарка расплатилась с возницей, потом хлопнула кухонная дверь, а цоканье копыт затихло. Но Тимми Вилли всё равно чувствовал себя беспокойно. С улицы доносился грохот колёс, лаяли собаки, свистели мальчишки, кухарка смеялась, горничная бегала туда-сюда, а канарейка заливалась, точно паровозный свисток.

Тимми Вилли, который всю жизнь прожил в саду, испугался, прямо скажем, до смерти.

Наконец кухарка открыла корзину и стала доставать овощи.

Перепуганный Тимми Вилли выскочил из корзины, а кухарка, подпрыгнув от страха, завопила:

— Мышь! Мышь! Скорее зовите кошку! Несите быстрей кочергу!

Тимми Вилли не стал дожидаться, когда принесут кочергу. Он помчался вдоль плинтуса и, увидев маленькую дырочку в полу, юркнул в неё. Он пролетел с полфута и рухнул в подпол прямо на обеденный стол, с маху разбив три стакана.

— Кто бы это мог быть? — спросил перепуганный Джонни-городской мышонок. Правда, после первого испуга он быстро пришёл в себя, и к нему вернулись изысканные манеры.

Джонни вежливо представил Тимми Вилли другим девяти мышатам, которые сидели за столом. Тимми Вилли увидел, что все они в белых галстуках и что у них длинные-предлинные хвосты. У Тимми Вилли по сравнению с ними был такой незначительный хвостик! Джонни и его приятели сразу это заметили, но они были слишком хорошо воспитаны, чтобы сказать об этом прямо, и только одна мышь спросила, не попадал ли он когда-нибудь в мышеловку.

Обед состоял из девяти блюд: не очень обильных, но очень изысканных. Почти все блюда были незнакомы Тимми Вилли, и он немного боялся их пробовать. Но к этому времени мышонок ужасно проголодался, да к тому же не хотел показаться невоспитанным. Правда, от беспрерывного шума наверху он так нервничал, что даже уронил тарелку.

— Не обращай внимания, нам до них нет дела, — сказал Джонни. — И почему эти парни никак не несут десерт?

Надо сказать, что два мышонка, которые прислуживали за столом, перед каждой переменой блюд прорывались наверх в кухню. Несколько раз они кувырком влетали в комнату, смеясь и попискивая, и Тимми Вилли с ужасом узнал, что за ними гналась кошка. У него пропал аппетит. Мышонок почувствовал, что вот-вот потеряет сознание.

— Попробуй заливного, — предложил Джонни-городской мышонок. — Не хочешь? Может, хочешь лечь спать? Я тебе покажу самую удобную диванную подушку.

В диванной подушке была дырка. Джонни сказал, что это самая лучшая постель и что её обычно предлагают только гостям. Но от дивана пахло кошкой! Тимми Вилли предпочёл устроиться без всяких удобств под каминной решёткой.

На следующее утро всё повторилось. Подавали отличный завтрак — для тех, кто привык завтракать салом. Но Тимми Вилли вырос на салате и корнеплодах.

Джонни и его друзья веселились под полом весь день, а к вечеру вышли из норки и пошли бродить по всему дому. Они слышали, как горничная с грохотом уронила поднос, и вот теперь надо было пойти и, невзирая на кошку, подобрать крошки: сахар и капельки варенья.

Тимми Вилли мечтал оказаться дома — в своей тихой норке на солнечном берегу. Городская еда ему совсем не подходила, да и шум в доме был такой, что ни на минуту не удавалось заснуть. За несколько дней он сильно исхудал. Даже Джонни это заметил и поинтересовался, в чём дело.

Тимми Вилли рассказал ему про жизнь в деревне, про сад и про огород.

— Сдаётся мне, там, должно быть, очень скучно, — заметил Джонни. — И куда же ты деваешься, когда идёт дождь?

— Когда идёт дождь, я сижу в своей норке и чищу пшеничные зёрнышки и разные семена, которые собираю осенью. Я поглядываю на певчих дроздов на лужайке и на мою подружку Малиновку. А когда солнышко покажется снова, поглядел бы ты на мой сад — и розы, и гвоздики, и анютины глазки, и — никакого шума, только птички, только пчёлы, да ещё овцы на лугах жуют траву.

За разговором мышата не заметили, как из-за угла выскочила кошка. Но им повезло: мышата вовремя успели удрать.

— Опять эта кошка! — воскликнул Джонни, когда они укрылись в угольном погребе.

Там разговор возобновился.

— Я немного разочарован. Мы так старались быть гостеприимными, Тимоти Вильям.

— О, конечно, конечно, вы были очень добры, но я чувствую себя совсем больным.

— Наверно, твои зубы и твой желудок не привыкли к нашей пище. Может, ты поступил бы мудро, если бы вернулся домой в плетёной корзине, — посоветовал Джонни.

— Да! Да! — воскликнул Тимми Вилли.

— Мы, вообще, могли бы тебя и на прошлой неделе отправить, — сказал Джонни немного обиженно. — Разве ты не знаешь, что пустую корзину отправляют в деревню каждую неделю по субботам?

Итак, Тимми Вилли, попрощавшись со своими новыми друзьями, спрятался в корзине, взяв с собой на дорогу крошечку пирожного и завядший капустный листик. Наконец, после хорошенькой тряски, корзину благополучно поставили на землю в его родном саду.

Иногда по субботам мышонок выходил посмотреть на корзину, которую всё так же ставили возле ворот. Но уж теперь Тимми Вилли в неё не влезал, нет! Из корзинки тоже никто не показывался, хотя Джонни-городской мышонок обещал ему приехать в гости.

Прошла зима. Снова появилось солнышко. Тимми Вилли сидел возле своей норки, грелся на солнышке и принюхивался к запаху фиалок и весенней травы. Он наполовину уже и забыл, как ездил в город. И тут на песчаной дорожке, одетый с иголочки, с коричневым кожаным чемоданчиком появился Джонни.

Тимми Вилли встретил его с распростёртыми объятиями.

— Ты приехал в самое лучшее время в году, мы с тобой пообедаем пудингом из трав и посидим на солнышке.

— Гм, гм… Однако здесь сыровато, — сказал Джонни, перекидывая хвост через руку, чтобы тот не запачкался. — Что это за чудовищный шум? — удивился он.

— Это? — сказал Тимми Вилли. — Да это всего лишь корова. Я сбегаю попрошу у неё молочка. Коровы совсем не опасные, если только, конечно, случайно не улягутся на тебя. А как поживают твои друзья?

— Средне, — вздохнул Джонни.

Тут выяснилось, почему он явился в гости такой ранней весной. Вся семья уехала на Пасху к морю, а кухарке за особую плату велено заняться генеральной уборкой и обязательно избавиться от мышей. У кошки родились четыре котёнка, и она придушила канарейку.

— Говорят, что это сделали мыши, но мне-то лучше знать! — сказал Джонни. — А это что ещё за грохот?

— Да это просто косилка на лужайке. Я принесу травки, чтобы устроить тебе постель. И вообще, Джонни, лучше бы тебе обосноваться в деревне.

— М-м-м, ладно, подождём до следующей недели. В этот вторник корзина не будет отправляться в город, пока они там у моря.

— Да, я уверен, что тебе и не захочется возвращаться в город, — сказал Тимми Вилли.

Но Джонни был городским мышонком и, конечно, захотел отправиться назад с первой же корзиной.

— В деревне уж слишком спокойно, — заявил он. Одним нравится одно место, а другим — другое. Что до меня, то я больше люблю деревню, как Тимми Вилли.




Мышка миссис Крохотуля

Знакомая нам лесная мышка по имени миссис Крохотуля жила в доме, который располагался в земляной насыпи. Такой забавный дом! В нём были бесконечно длинные песчаные коридоры, которые кончались кладовыми, и ореховыми погребами, и ещё другими погребами, доверху наполненными крупой. Всё это размещалось между корнями кустарника. В доме у мышки, само собой, была кухня, и гостиная, и холодная кладовочка для скоропортящихся припасов. Ну и спаленка, конечно, тоже была, где миссис Крохотуля спала в кровати, сделанной из маленькой коробочки.

Миссис Крохотуля была невероятной чистюлей: всё время то щёткой, то тряпкой, то веником она подметала, чистила свои мягкие песчаные полы.

Иногда в её коридорах вдруг появлялся какой-нибудь заблудившийся жучок.

— Кыш, кыш, жучок-грязные ножки, — кричала миссис Крохотуля и стучала черенком щётки о совок.

Как-то раз она увидела, как по её коридорам бегает маленькая старушка в красном платьице в чёрный горошек.

— Божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба, — тут же закричала миссис Крохотуля, — чёрного и белого, только не горелого!

А в другой раз приполз паук, спасавшийся от проливного дождя.

— Прошу прощения, — сказал он. — Не здесь ли живёт мисс Маффет?

Тут бы как раз и вспомнить всем известную песенку:

Мисс Маффет сидела

На кочке и ела

Сметану и хлеб с творогом.

Но страшный мужчина —

Седой паучина

Приполз,

А мисс Маффет — бегом!

Но миссис Крохотуля закричала на гостя:

— Пошёл прочь, седой паучина! Развесишь тут свою паутину по моему хорошенькому домику!

И она спровадила паука через окно. Пауку ничего не оставалось делать, как покорно спуститься вниз по тоненькой верёвочке.

Миссис Крохотуля отправилась в дальнюю кладовую за вишнёвыми косточками и семенами чертополоха к обеду.

По пути она всё принюхивалась и принюхивалась.

«Определённо пахнет мёдом, — думала она. — Таволга, что ли, так пахнет за окном? А что это на полу? По-моему, это отпечатки маленьких грязных ножек».

И вдруг за углом она наткнулась на пчелу Бэббити Бамбл.

— Бзз-Ззз-Жжж! — сказала пчела.

Миссис Крохотуля бросила на неё свирепый взгляд и очень пожалела, что в руках у неё не оказалось швабры.

— Здравствуй, Бэббити Бамбл. Я бы с удовольствием купила пчелиного воску. Но объясни, здесь-то ты что делаешь? И почему ты вечно влетаешь и говоришь «Бзз-Ззз-Жжж»?

— Бзз-Ззз-Жжж! — ответила пчела раздражённо. Она метнулась в сторону и скрылась в кладовой, где миссис Крохотуля обычно хранила жёлуди.

Но миссис Крохотуля съела все жёлуди ещё до Рождества, так что кладовая оказалась пустой.

Однако в ней почему-то оказался какой-то неопрятный сухой мох. Миссис Крохотуля стала его выкидывать. Но оттуда вдруг высунулись три-четыре пчелиных рожицы и яростно зажужжали.

— Послушайте, я вовсе никому не сдаю помещений, — сказала миссис Крохотуля. Вы вторглись в мой дом незаконно!

— Бзз! Ззз! Жжж!

«Надо их отсюда выгнать!» — думала мышка.

— Бзз-Ззз-Жжж!

«Кто же мне поможет? — размышляла миссис Крохотуля. — Скорее всего, мистер Джексон?! Правда, входя в дом, он никогда не вытирает ноги!»

До обеда миссис Крохотуля решила с пчёлами не связываться.

Возвращаясь в гостиную, она услыхала, что кто-то там кашляет хриплым голосом. Оказалось — мистер Джексон собственной персоной!

Он едва умещался в её маленьком кресле-качалке. Свои ноги мистер Джексон закинул на каминную решётку и так и сидел, шевеля пальцами ног и блаженно улыбаясь во весь рот.

Он жил рядом с живой изгородью в очень грязной и сырой канавке.

— Как поживаете, мистер Джексон? Боже мой, как же вы промокли!

— Благодарю, благодарю, благодарю, миссис Крохотуля! Я немного тут посижу, пообсохну, — сказал мистер Джексон.

Он сидел и улыбался, а вода с его одежды так и капала, так и капала на пол, а миссис Крохотуля ходила вокруг него с тряпкой.

Он столько времени просидел, что хочешь — не хочешь, а надо было его спросить, не останется ли он пообедать.

Сначала миссис Крохотуля предложила ему отведать вишнёвых косточек.

— Благодарю вас, но у меня зубов-то нет, зубов-то нет, зубов-то нет! — сказал мистер Джексон.

И он раскрыл рот чересчур широко, чтоб было видно: у него действительно нет зубов. Естественно, у него не было ни одного зуба. Он ведь был жабой!

Потом миссис Крохотуля поставила перед ним тарелочку чертополоховых семян.

— Тиддли, виддли-виддли! — сказал мистер Джексон. — Пуфф, пуфф, пуфф!

И семена на своих парашютиках разлетелись по всей комнате.

— Спасибо, спасибо, спасибо, миссис Крохотуля, — сказал он. — Вот чего бы я действительно — действительно — хотел, так это блюдечко мёда!

— К сожалению, у меня нет мёда, мистер Джексон, — сказала миссис Крохотуля.

— Тиддли, виддли-виддли, миссис Крохотуля, — сказал мистер Джексон, — но у вас пахнет мёдом. Я, собственно, поэтому к вам и зашёл.

Мистер Джексон вылез из-за стола и стал задумчиво шарить по шкафам и буфетам. Миссис Крохотуля ходила за ним по пятам и полотенцем вытирала его огромные мокрые следы на полу в гостиной.

Когда мистер Джексон убедился, что в шкафах и буфетах нет никакого мёда, он двинулся по коридору.

— Да уж, мистер Джексон, сейчас обнаружите вы мёд, как же!

— Тиддли, виддли-виддли, миссис Крохотуля!

Сначала он с трудом забрался в кладовую.

— Тиддли, виддли-виддли! Нету тут никакого мёда, миссис Крохотуля!

Затем он втиснулся в холодную кладовочку. Мисс Бабочка лакомилась там сахаром. Но, увидев мистера Джексона, она тут же выпорхнула в окошко.

— Тиддли, виддли-виддли, миссис Крохотуля. У вас, как я вижу, полно гостей!

— Притом совершенно незваных, — сказала миссис Крохотуля.

Потихоньку они добрались до той кладовки, где миссис Крохотуля встретила пчелу Бэббити Бамбл.

— Тиддли, виддли…

— Бзз! Ззз! Жжж! — и мистер Джексон поймал пчелу Бэббити. Но тут же отпустил её.

— Не люблю пчёл! Они все заросли щетиной, — сказал он, вытирая рот рукавом пиджака.

— Убирайся, ты, старая мерзкая жаба, — завизжала Бэббити Бамбл.

— Я с вами сойду с ума, — рассердилась на них миссис Крохотуля.

Она закрылась в ореховом погребе, пока мистер Джексон выкидывал пчелиное гнездо из её дома. Надо сказать, что при этом он не обращал никакого внимания на пчелиные укусы.

Когда миссис Крохотуля наконец выбралась из погреба, в доме уже никого не было. Но беспорядок был кошмарный!

— Никогда не видела такого кавардака! И мёд размазался, и мох везде валяется, и чертополоховые семена летают, и полно на полу грязных следов. И это всё в моём чистеньком домике!

Миссис Крохотуля собрала мох и остатки пчелиного воска.

Потом принесла с улицы несколько веток и так загородила вход в свой дом — чтобы мистер Джексон не смог пролезть.

«Так для него будет узковато», — подумала она.

Затем миссис Крохотуля принесла жидкого мыла, фланелевую тряпочку и новую швабру из хозяйственного шкафа.

Но к этому времени она почувствовала, что очень и очень устала.

«Будет ли у меня хоть когда-нибудь снова чисто?» — только и думала бедняжка.

Но не успела она присесть в кресло, как уснула, и еле-еле у неё хватило сил перебраться на кровать.

На следующее утро миссис Крохотуля поднялась рано-рано и начала генеральную уборку.

Ровно две недели она мела, скребла и тёрла. Она натёрла всю мебель пчелиным воском, а потом перечистила все свои жестяные ложечки.

А потом, когда всё в доме заблестело, она устроила праздник для своих друзей — пяти мышек. Без мистера Джексона.

Но он унюхал, что пахнет угощением, и отправился в гости без приглашения. Только на этот раз мистер Джексон не мог пролезть в дверь. И мышки подавали ему медовую росу в желудёвых чашечках через окно. А мистер Джексон вовсе на них не обижался.

Он сидел на солнышке и говорил:

— Тиддли, виддли-виддли! За ваше здоровье, миссис Крохотуля.




Побратимы

Мы только что сделали маленькое путешествие и опять пустились в новое, более далёкое. Куда? В Спарту! В Микены! В Дельфы! Там тысячи мест, при одном названии которых сердце вспыхивает желанием путешествовать. Там приходится пробираться верхом, взбираться по горным тропинкам, продираться сквозь кустарники и ездить не иначе, как целым караваном. Сам едешь верхом рядом с проводником, затем идёт вьючная лошадь с чемоданом, палаткой и провизией и, наконец, для прикрытия, двое солдат.

Там уж нечего надеяться отдохнуть после утомительного дневного перехода в гостинице; кровом путнику должна служить его собственная палатка; проводник готовит к ужину пилав; тысячи комаров жужжат вокруг палатки; какой уж тут сон! А наутро предстоит переезжать вброд широко разлившиеся речки; тогда крепче держись в седле — как раз снесёт!

Какая же награда за все эти мытарства? Огромная, драгоценнейшая! Природа предстаёт здесь перед человеком во всём своём величии; с каждым местом связаны бессмертные исторические воспоминания — глазам и мыслям полное раздолье! Поэт может воспеть эти чудные картины природы, художник — перенести их на полотно, но самого обаяния действительности, которое навеки запечатлевается в душе всякого, видевшего их воочию, не в силах передать ни тот, ни другой.

Одинокий пастух, обитатель диких гор, расскажет путешественнику что-нибудь из своей жизни, и его простой, бесхитростный рассказ представит, пожалуй, в нескольких живых штрихах страну эллинов куда живее и лучше любого путеводителя. Так пусть же он рассказывает! Пусть расскажет нам о прекрасном обычае побратимства.

— Мы жили в глиняной мазанке; вместо дверных косяков были рубчатые мраморные колонны, найденные отцом. Покатая крыша спускалась чуть не до земли; я помню её уже некрасивою, почерневшею, но когда жильё крыли, для неё принесли с гор цветущие олеандры и свежие лавровые деревья. Мазанка была стиснута голыми серыми отвесными, как стена, скалами. На вершинах скал зачастую покоились, словно какие-то живые белые фигуры, облака. Никогда не слыхал я здесь ни пения птиц, ни музыкальных звуков волынки, не видал весёлых плясок молодёжи; зато самое место было освящено преданиями старины; имя его само говорит за себя: Дельфы! Тёмные, угрюмые горы покрыты снегами; самая высокая гора, вершина которой дольше всех блестит под лучами заходящего солнца, зовётся Парнасом. Источник, журчавший как раз позади нашей хижины, тоже слыл в старину священным; теперь его мутят своими ногами ослы, но быстрая струя мчится без отдыха и опять становится прозрачной. Как знакомо мне тут каждое местечко, как сжился я с этим глубоким священным уединением! Посреди мазанки разводили огонь, и когда от костра оставалась только горячая зола, в ней пекли хлебы. Если мазанку нашу заносило снегом, мать моя становилась веселее, брала меня за голову обеими руками, целовала в лоб и пела те песни, которых в другое время петь не смела: их не любили наши властители турки. Она пела: «На вершине Олимпа, в сосновом лесу, старый плакал олень, плакал горько, рыдал неутешно, и зелёные, синие, красные слёзы лилися на землю ручьями, а мимо тут лань проходила. „Что плачешь, олень, что роняешь зелёные, синие, красные слёзы?“ — „В наш город нагрянули турки толпой, а с ними собак кровожадных стаи!“ — „Я их погоню по лесам, по горам, прямо в синего моря бездонную глубь!“ — Так лань говорила, но вечер настал — ах, лань уж убита, и загнан олень!»

Тут на глазах матери навёртывались слёзы и повисали на длинных ресницах, но она смахивала их и переворачивала пёкшиеся в золе чёрные хлебы на другую сторону. Тогда я сжимал кулаки и говорил: «Мы убьём этих турок!» Но мать повторяла слова песни: «Я их погоню по лесам, по горам, прямо в синего моря бездонную глубь!» — Так лань говорила, но вечер настал — ах, лань уж убита и загнан олень!»

Много ночей и дней проводили мы одни-одинёшеньки с матерью: но вот приходил отец. Я знал, что он принесёт мне раковин из залива Лепанто или, может быть, острый, блестящий нож. Но раз он принёс нам ребёнка, маленькую нагую девочку, которую нёс завёрнутую в козью шкуру под своим овчинным тулупом. Он положил её матери на колени, и когда её развернули, оказалось, что на ней нет ничего, кроме трёх серебряных монет, вплетённых в её чёрные волосы. Отец рассказал нам, что турки убили родителей девочки, рассказал и ещё много другого, так что я целую ночь бредил во сне. Мой отец и сам был ранен; мать перевязала ему плечо; рана была глубока, толстая овчина вся пропиталась кровью. Девочка должна была стать моею сестрою. Она была премиленькая, с нежною, прозрачною кожей, и даже глаза моей матери не были добрее и нежнее глаз Анастасии — так звали девочку. Она должна была стать моею сестрой, потому что отец её был побратимом моего; они побратались ещё в юности, согласно древнему, сохраняющемуся у нас обычаю. Мне много раз рассказывали об этом прекрасном обычае; покровительницей такого братского союза избирается всегда самая прекрасная и добродетельная девушка в округе.

И вот малютка стала моею сестрой; я качал её на своих коленях, приносил ей цветы и птичьи пёрышки; мы пили вместе с ней из Парнасского источника, спали рядышком под лавровой крышей нашей мазанки и много зим подряд слушали песню матери об олене, плакавшем зелёными, синими и красными слезами; но тогда я ещё не понимал, что в этих слезах отражались скорби моего народа.

Раз пришли к нам трое иноземцев, одетых совсем не так, как мы; они привезли с собою на лошадях палатки и постели. Их сопровождало более двадцати турок, вооружённых саблями и ружьями, — иноземцы были друзьями паши и имели от него письмо. Они прибыли только для того, чтобы посмотреть на наши горы, потом взобраться к снегам и облакам на вершину Парнаса и наконец увидать причудливые чёрные отвесные скалы вокруг нашей мазанки. Всем им нельзя было уместиться в ней на ночь, да они и не переносили дыма, подымавшегося от костра к потолку и медленно пробиравшегося в низенькую дверь. Они раскинули свои палатки на узкой площадке перед мазанкой, стали жарить баранов и птиц и пили сладкое вино; турки же не смели его пить.

Когда они уезжали, я проводил их недалеко; сестричка Анастасия висела у меня за спиной в мешке из козлиной шкуры. Один из иноземных гостей поставил меня к скале и срисовал меня и сестричку; мы вышли как живые и казались одним существом. Мне-то это и в голову не приходило, а оно и в самом деле выходило так, что мы с Анастасией были как бы одним существом, — вечно лежала она у меня на коленях или висела за спиной, а если я спал, так снилась мне во сне.

Две ночи спустя в нашей хижине появились другие гости. Они были вооружены ножами и ружьями; то были албанцы, храбрый народ, как говорила мать. Недолго они пробыли у нас. Сестрица Анастасия сидела у одного из них на коленях, и когда он ушёл, в волосах у неё остались только две серебряных монетки. Албанцы свёртывали из бумаги трубочки, наполняли их табаком и курили; самый старший всё толковал о том, по какой дороге им лучше отправиться, и ни на что не мог решиться.

— Плюну вверх — угожу себе в лицо, — говорил он, — плюну вниз — угожу себе в бороду!

Но как-никак, а надо было выбрать какую-нибудь дорогу!

Они ушли, и мой отец с ними. Немного спустя, мы услышали выстрелы, потом ещё и ещё; в мазанку к нам явились солдаты и забрали нас всех: и мать, и Анастасию, и меня. Разбойники нашли в нашем доме пристанище, говорили солдаты, мой отец был с ними заодно, поэтому надо забрать и нас.

Я увидал трупы разбойников, труп моего отца и плакал, пока не уснул. Проснулся я уже в темнице, но тюремное помещение наше было не хуже нашей мазанки; мне дали луку и налили отзывавшего смолой вина, но и оно было не хуже домашнего, тоже хранившегося в осмоленных мешках.

Как долго пробыли мы в темнице — не знаю, помню только, что прошло много дней и ночей. Когда мы вышли оттуда, был праздник святой пасхи; я тащил на спине Анастасию, — мать была больна и еле-еле двигалась. Не скоро дошли мы до моря; это был залив Лепанто. Мы вошли в церковь, всю сиявшую образами, написанными на золотом фоне. Святые лики были ангельски прекрасны, но мне всё-таки казалось, что моя малютка сестрица не хуже их. Посреди церкви стояла гробница, наполненная розами; в образе чудесных цветов лежал сам господь наш Иисус Христос — так сказала мне мать. Священник провозгласил: «Христос воскресе!» — и все стали целоваться друг с другом. У всех в руках были зажжённые свечи; дали по свечке и нам с малюткой Анастасией. Потом загудели волынки, люди взялись за руки и, приплясывая, вышли из церкви. Женщины жарили под открытым небом пасхальных агнцев; нас пригласили присесть к огню, и я сел рядом с мальчиком постарше меня, который меня обнял и поцеловал со словами: «Христос воскресе!» Так мы встретились: Афтанидес и я.

Мать умела плести рыболовные сети; тут, возле моря, это давало хороший заработок, и мы долго жили на берегу чудного моря, которое отзывало на вкус слезами, а игрою красок напоминало слёзы оленя: то оно было красное, то зелёное, то снова синее.

Афтанидес умел грести, и мы с Анастасией часто садились к нему в лодку, которая скользила по заливу, как облачко по небу. На закате горы окрашивались в тёмно-голубой цвет; с залива было видно много горных цепей, выглядывавших одна из-за другой; виден был вдали и Парнас с его снегами. Вершина его горела, как раскалённое железо, и казалось, что весь этот блеск и свет исходят изнутри её самой, так как она продолжала блестеть в голубом сияющем воздухе ещё долго после того, как скрывалось солнце. Белые чайки задевали крыльями за поверхность воды; на воде же обыкновенно стояла такая тишь, как в Дельфах между тёмными скалами. Я лежал в лодке на спине, Анастасия сидела у меня на груди, а звёзды над нами блестели ярче церковных лампад. Это были те же звёзды, и стояли они над моей головой как раз так же, как тогда, когда я, бывало, сидел под открытым небом возле нашей мазанки в Дельфах. Под конец мне стало грезиться, что я всё ещё там… Вдруг набежала волна, и лодку качнуло. Я громко вскрикнул — Анастасия упала в воду! Но Афтанидес, быстрый как молния, вытащил её и передал мне. Мы сняли с неё платье, выжали и потом опять одели её. То же сделал Афтанидес, и мы оставались на воде до тех пор, пока мокрые платья не высохли. Никто и не узнал, какого страха мы натерпелись, Афтанидес же с этих пор тоже получил некоторые права на жизнь Анастасии.

Настало лето. Солнце так и пекло, листья на деревьях поблёкли от жары, и я вспоминал о наших прохладных горах, о свежем источнике. Мать тоже томилась, и вот однажды вечером мы пустились в обратный путь. Что за тишина была вокруг! Мы шли по полям, заросшим тмином, который всё ещё благоухал, хотя солнце почти совсем спалило его. Нам не попадалось навстречу ни пастуха, ни мазанки. Безлюдно, мертвенно-тихо было вокруг, только падучие звёзды говорили, что там, в высоте, была жизнь. Не знаю, сам ли светился прозрачный голубой воздух, или это сияние шло от звёзд, но мы хорошо различали все очертания гор. Мать развела огонь, поджарила лук, которым запаслась в дорогу, и мы с сестрицей Анастасией заснули на тмине, нимало не боясь ни гадкого Смидраки, из пасти которого пышет огонь, ни волков, ни шакалов: мать была с нами, и для меня этого было довольно.

Наконец мы добрались до нашего старого жилья, но от мазанки оставалась только куча мусору; пришлось делать новую. Несколько женщин помогли матери, и скоро новые стены были подведены под крышу из ветвей олеандров. Мать стала плести из ремешков и коры плетёнки для бутылок, а я взялся пасти маленькое стадо священника; товарищами моими были Анастасия да маленькие черепахи.

Раз навестил нас милый Афтанидес. Он сильно соскучился по нас, сказал он, и пришёл повидаться с нами. Целых два дня пробыл он у нас.

Через месяц он пришёл опять и рассказал нам, что поступает на корабль и уезжает на острова Патрос и Корфу, оттого и пришёл проститься с нами. Матери он принёс в подарок большую рыбу. Он знал столько разных историй, так много рассказывал нам, и не только о рыбах, что водятся в заливе Лепанто, но и о героях, и о царях, правивших Грецией в былые времена, как турки теперь.

Я не раз видел, как на розовом кусте появляется бутон и как он через несколько дней или недель распускается в чудный цветок; но бутон обыкновенно становился цветком, прежде чем я успевал подумать о том, как хорош, велик и зрел самый бутон. То же самое вышло и с Анастасией. И вот она стала взрослой девушкой; я давно был сильным парнем. Постели моей матери и Анастасии были покрыты волчьими шкурами, которые я содрал собственными руками с убитых мною зверей. Годы шли.

Раз вечером явился Афтанидес, стройный, крепкий и загорелый. Он расцеловал нас и принялся рассказывать о море, об укреплениях Мальты, о диковинных гробницах Египта. Рассказы его были так чудесны, точно легенды, что мы слышали от священника. Я смотрел на Афтанидеса с каким-то почтением.

— Как много ты всего знаешь, сколько у тебя рассказов! — сказал я ему.

— Ты однажды рассказал мне кое-что получше! — отвечал он. — И рассказ твой не идёт у меня из головы. Ты рассказывал мне как-то о прекрасном старом обычае побратимства! Вот этому-то обычаю я хотел бы последовать! Станем же братьями, как твой отец с отцом Анастасии! Пойдём в церковь, и пусть прекраснейшая и добродетельнейшая из девушек Анастасия скрепит наш союз и будет сестрой нам обоим! Ни у одного народа нет более прекрасного обычая, чем у нас, греков, побратимство!

Анастасия покраснела, как свежий розовый лепесток, а мать поцеловала Афтанидеса.

На расстоянии часа ходьбы от нашего жилья, там, где скалы покрыты чернозёмом, стоит, в тени небольшой купы дерев маленькая церковь; перед алтарём висит серебряная лампада.

Я надел самое лучшее своё платье: вокруг бёдер богатыми складками легла белая фустанелла; стан плотно охватила красная куртка; на феске красовалась серебряная кисть, а за поясом — нож и пистолеты. На Афтанидесе был голубой наряд греческих моряков; на груди у него висел серебряный образок божьей матери, стан был опоясан драгоценным шарфом, какие носят знатные господа. Всякий сразу увидал бы, что мы готовились к какому-то торжеству. Мы вошли в маленькую пустую церковь, всю залитую лучами вечернего солнца, игравшими на лампаде и на золотом фоне образов. Мы преклонили колена на ступенях перед алтарём; Анастасия стала повыше, обернувшись к нам лицом. Длинное белое платье легко и свободно облегало её стройный стаи; на белой шее и груди красовались мониста из древних и новых монет. Чёрные волосы её были связаны на затылке в узел и придерживались убором из золотых и серебряных монет, найденных при раскопках старых храмов; богатейшего убора не могло быть ни у одной гречанки. Лицо её сияло, глаза горели, как звёзды.

Все мы сотворили про себя молитву, и Анастасия спросила нас:

— Хотите ли вы быть друзьями на жизнь и на смерть?

— Да! — ответили мы.

— Будет ли каждый из вас помнить всегда и всюду, что бы с ним ни случилось: «Брат мой — часть меня самого, моя святыня — его святыня, моё счастье — его счастье, я должен жертвовать для него всем и стоять за него, как за самого себя».

И мы повторили: «Да!»

Тогда она соединила наши руки, поцеловала каждого из нас в лоб, и все мы опять прошептали молитву. Из алтаря вышел священник и благословил нас, а в самом алтаре раздалось пение других святых отцов. Вечный братский союз был заключён. Когда мы вышли из церкви, я увидал мою мать, плакавшую от умиления.

Как стало весело в нашей мазанке у Дельфийского источника! Вечером накануне того дня, как Афтанидес должен был оставить нас, мы задумчиво сидели с ним на склоне горы. Его рука обвивала мой стан, моя — его шею. Мы говорили о бедствиях Греции и о людях, на которых она могла бы опереться. Наши мысли и сердца были открыты друг другу. И вот я схватил его за руку.

— Одного ещё не знаешь ты — того, что было известно до сих пор лишь богу да мне! Моя душа горит любовью! И эта любовь сильнее моей любви к матери, сильнее любви к тебе!..

— Кого же любишь ты? — спросил Афтанидес, краснея.

— Анастасию! — сказал я.

И рука друга задрожала в моей, а лицо его покрылось смертною бледностью. Я заметил это и понял всё! Я думаю, что и моя рука задрожала, когда я нагнулся к нему, поцеловал его в лоб и прошептал:

— Я ещё не говорил ей об этом! Может, она и не любит меня!.. Брат, вспомни: я видел её, она выросла на моих глазах и вросла в мою душу!

— И она будет твоей! — сказал он. — Твоей! Я не могу и не хочу украсть её у тебя! Я тоже люблю её, но… завтра я уйду отсюда! Увидимся через год, когда вы будете уже мужем и женою, не правда ли?.. У меня есть кое-какие деньги — они твои! Ты должен взять, ты возьмёшь их!

Тихо поднялись мы на гору; уже свечерело; когда мы остановились у дверей мазанки.

Анастасия посветила нам при входе; матери моей не было дома. Анастасия печально посмотрела на Афтанидеса и сказала:

— Завтра ты покинешь нас! Как это меня огорчает!

— Огорчает тебя! — сказал он, и мне послышалась в его голосе такая же боль, какая жгла и моё сердце. Я не мог вымолвить ни слова, а он взял Анастасию за руку и сказал:

— Брат наш любит тебя, а ты его? В его молчании — его любовь!

И Анастасия затрепетала и залилась слезами. Тогда все мои мысли обратились к ней, я видел и помнил одну её, рука моя обняла её стан, и я сказал ей:

— Да, я люблю тебя!

И уста её прижались к моим устам, а руки обвились вокруг моей шеи… Но тут лампа упала на пол, и в хижине воцарилась такая же темнота, как в сердце бедного Афтанидеса.

На заре он крепко поцеловал нас всех и ушёл. Матери моей он оставил для меня все свои деньги. Анастасия сделалась моею невестой, а несколько дней спустя — и женой.




Питер Пэн

Питер Пэн

Питер Пэн — произведение Барри Джеймса, знакомое почти каждому на планете. Необыкновенная история о мальчике Питере Пэне, не желающем взрослеть, близка детям. Однажды вечно юный Питер появляется в детской спальне — Джона, Майкла и их старшей сестры Венди. Проникаясь к ним доверием, он приглашает ребят в удивительную страну, где дети не становятся взрослыми. Они соглашаются. Их не страшат опасности, они живут интересной жизнью, но однажды Венди в рассказе упоминает дом. И все ребята понимают, что тоскуют по родителям. Кто останется в Нетландии, узнайте из истории про любовь, дружбу, храбрость и семейные ценности.