Девушка-дикарка

Жил когда-то король; была у него жена с золотыми волосами, такая красавица, что подобной не найти было во всем свете. Случилось однажды ей заболеть, и когда она почувствовала, что скоро умрет, позвала короля и сказала:

— Если ты после моей смерти захочешь снова жениться, то бери себе в жены только такую, которая будет равной мне по красоте и чтоб были у нее такие же золотые волосы, как у меня; это ты должен мне обещать. И вот, после того как король пообещал ей это, она закрыла глаза и умерла.

Долгое время король был безутешен и не думал о том, чтобы жениться во второй раз. Но вот, наконец, говорят ему советники:

— По-иному быть не может, — должен король жениться в другой раз, чтобы у нас была королева.

Разослали тогда во все края посланцев на поиски невесты, которая бы точь-в-точь походила красотой на покойную королеву. Но во всем свете нельзя было сыскать подобной, а если бы такую и нашли, то не могло быть ни одной девушки, у которой были бы такие же золотые волосы.

Но была у короля дочь; была она такая же красивая, как и ее покойная мать, и были у ней такие же золотые волосы. Вот когда она подросла, посмотрел на нее однажды король и увидел, что она точь-в-точь похожа на его покойную жену, и вдруг почувствовал к ней сильную страсть. И сказал он своим советникам:

— Я хочу жениться на своей дочери, она — точное подобие моей покойной жены, а мне никак не найти невесты, на нее похожей.

Услыхали это советники, испугались и говорят:

— Богом запрещено жениться отцу на своей дочери, от такого греха ничего путного не выйдет, а заодно будет ввергнуто в беду и все королевство.

А пуще того испугалась дочь, узнав о таком решении своего отца, но она надеялась отговорить его от этого замысла. И она сказала ему:

— Прежде чем выполнить ваше желанье, я должна получить от вас три платья: одно золотое, как солнце, другое — серебряное, как луна, а третье — сверкающее, как звезды; кроме того, хочу я иметь мантию, сшитую из тысячи разных мехов и шкурок, и чтобы с каждого зверя вашего королевства было на ней по куску кожи. Она думала: «Всего этого добыть невозможно, и я отвлеку этим отца от его дурных мыслей».

Но, однако, король замысла своего не оставил; самые искусные девушки королевства должны были выткать три платья: одно — золотое, как солнце, другое — серебряное, как луна, а третье — сверкающее, как звезды; а королевским охотникам велено поймать самых разных зверей в королевстве и вырезать у каждого из них по куску кожи. И вот была сделана мантия из тысячи разных шкурок и мехов. Наконец, когда все было готово, велел король принести ему мантию; он развернул её перед дочерью и сказал:

— Завтра быть свадьбе.

Поняла тогда королевна, что нет никакой надежды отвратить любовь отца, и она решила бежать. Ночью, когда все кругом спало, она встала и взяла из своих драгоценностей только три вещи: золотое кольцо, золотое веретенце и маленькое золотое мотовило; а три платья, как солнце, луна и звезды, она спрятала в ореховую скорлупу; накинула на себя мантию из тысячи разных шкурок и вымазала себе лицо и руки сажей. Она отдала себя на волю господню и двинулась в путь. Шла она целую ночь, пока не пришла в дремучий лес. Она очень устала и забралась в дупло дерева и там уснула.

Взошло солнце, а она все продолжала спать, пока не настал ясный день. И случилось как раз так, что король, которому принадлежал этот лес, в это время охотился в нем. Подбежали королевские собаки к дереву, учуяли королевну, стали бегать вокруг дерева и лаять. Сказал тогда король егерям:

— Посмотрите-ка, что там за дичь спряталась.

Егеря исполнили его приказ, вернулись назад и говорят:

— Лежит в дупле дерева странный зверь, мы такого еще ни разу не видывали; покрыт зверь шкурой из тысячи разных мехов, лежит и спит.

Говорит им король:

— Вы постарайтесь поймать мне этого зверя живым, привяжите его к повозке и возьмите с собой.

Но только егеря дотронулись до девушки, она мигом проснулась, испугалась и говорит им:

— Я бедная девушка, отцом-матерью покинутая. Сжальтесь надо мной, возьмите меня с собой!

И сказали тогда егеря:

— Замарашка, да ты как раз пригодишься на кухне, ступай с нами, будешь там золу выгребать.

Посадили они ее на повозку и отвезла домой в королевский замок. Отвели девушке маленький закуток под лестницей, где и света не было, и сказали:

— Зверушка, вот здесь ты и будешь жить и спать. Потом они послали ее на кухню, и она стала носить дрова и воду, следить за печкой, птиц ощипывать, чистить разные овощи, золу выгребать и исполнять всякую черную работу.

Так жила Дикарка долгое время в горе и беде. Ах, прекрасная королевна, что еще с тобой станется!

Вот случилось, что устроили раз в замке пир, и говорит она тогда повару:

— Можно мне пойти наверх и немного поглядеть? Я буду стоять у дверей.

Повар ответил:

— Ладно уж, ступай, но только через полчаса ты должна назад вернуться и убрать золу.

Взяла она свою масляную лампочку, пошла к себе в каморку, сняла меховую мантию, смыла с лица и рук сажу, и вернулась к ней опять ее прежняя красота. Потом открыла она орешек и достала оттуда свое платье, что сияло, как солнце. Она оделась и поднялась наверх в замок; все уступали ей дорогу, ее никто не узнал, и все думали, что не иначе, как явилась какая-то королевна. Вышел к ней навстречу король, протянул ей руку, стал с нею танцевать, думая в сердце своем: «Такой красивой девушки я ни разу не видывал». Вот кончился танец, она поклонилась, и не успел король оглянуться, как она уже скрылась, и никто не знал куда. Позвали сторожей, что стояли у замка, спросили у них, но никто ее не видел.

А убежала она к себе в каморку, быстро сняла с себя платье, вымазала лицо и руки сажей, надела меховую мантию, и снова стала Дикаркой. Пришла она на кухню, хотела было приняться за работу — убирать золу, а повар и говорит:

— Это ты отложи до завтра, а свари мне сейчас для короля суп, мне тоже хочется заглянуть немного наверх. Но смотри мне, чтоб ни один волос в суп не попал, а то потом я не дам тебе ничего есть.

Повар ушел; и сварила Дикарка для короля суп; наварила она хлебной похлебки, постаралась сделать ее как можно получше, и когда похлебка сварилась, достала она свое золотое кольцо и бросила его в миску. Вот кончились танцы, и велел король принести ему суп; отведал он супа, и он так пришелся ему по вкусу, что ему показалось, будто лучшего он никогда не едал. Доел он всю миску и — увидел на дне золотое кольцо, и никакие мог понять, как оно туда попало. Велел он тогда позвать к себе повара. Испугался повар, услыхав о таком приказе, и говорит Дикарке:

— Ты, должно быть, уронила в суп волос; если это правда, я тебя побью.

Приходит повар к королю, а король его спрашивает, кто это суп варил? Говорит повар:

— Я его варил.

А король говорит:

— Нет, это неправда, он сварен по-другому и куда лучше,

чем прежде.

Отвечает повар:

— Должен признаться, что варил его не я, а варила его Дикарка.

И сказал король:

— Ступай и позови мне ее сюда. Пришла Дикарка, а король ее спрашивает:

— Ты кто такая?

— Я бедная сирота, нет у меня ни отца, ни матери. Спрашивает король дальше:

— А ты кем у меня работаешь в замке?

Она отвечает:

— Да я ни к чему не пригодна, разве что только пинки да побои получать.

Спрашивает король дальше:

— А откуда ты взяла кольцо, которое оказалось в супе?

Ответила она:

— Об этом кольце я ничего не знаю.

Так и не смог король ничего узнать, и пришлось ему ее назад отослать.

Спустя некоторое время был устроен опять пир, и Дикарка попросила у повара позволенья, как и в прошлый раз, пойти туда поглядеть. Повар ответил:

— Ладно, но смотри, через полчаса назад возвращайся, да свари королю хлебной похлебки, которая ему так по вкусу пришлась.

Побежала она в свою каморку, быстро умылась, достала из ореховой скорлупы платье, что было серебряное, как луна, и надела его на себя. Поднялась она наверх в замок и была похожа на королевну. Вышел к ней навстречу король, был рад ее видеть опять, и как раз в то время начинался танец, — и они танцевали вместе. Но только кончился танец, она исчезла так быстро, что король не успел заметить, куда она скрылась. А убежала она к себе в каморку, стала снова Дикаркой и пошла на кухню варить хлебную похлебку. А повар был наверху; и вот достала она золотое, веретенце, бросила его, в миску и налила туда похлебку. Подали ее королю, и он ее ел, и похлебка ему понравилась так же, как и в прошлый раз; велел король позвать повара, и пришлось тому и на этот раз признаться, что эту похлебку варила Дикарка. Призвали Дикарку опять к королю, но она ответила, что для одного лишь годна, чтоб получать пинки да побои, и что о золотом веретенце она ничего не знает.

Устроил король в третий раз пир, и случилось все так же, как и прежде. И хотя повар сказал:

— Дикарка, а ты, видно, колдунья, должно быть в суп что-то подкладываешь, отчего становится он таким вкусным и нравится королю больше, чем тот, что варю я.

Но она долго его упрашивала, и, наконец, он отпустил ее на короткое время побывать на пиру. Надела она платье, что сияло, как звезды, и вошла в нем в зал. И снова король танцевал с прекрасной девушкой, и ему казалось, что она никогда еще не была такою красивой. В то время как он танцевал, надел он ей незаметно на палец золотое кольцо и велел, чтоб танцы продолжались подольше. Кончился танец, и он хотел удержать ее за руку, но она вырвалась и быстро затерялась среди гостей. Побежала она второпях в свою каморку под лестницей, но так как она пробыла в замке больше, чем полчаса, то она не успела снять с себя прекрасное платье, а набросила только меховую мантию, и не смогла второпях вымазаться вся сажей, и вот один палец остался у нее белым. Прибежала Дикарка на кухню, сварила королю хлебную похлебку и, только повар ушел, положила в нее золотое мотовило. Увидел король золотое мотовило на дне миски и велел позвать Дикарку. И вдруг он увидел, что у нее белый палец, а на пальце кольцо, которое он подарил ей во время танцев. Схватил он тогда ее за руку и крепко зажал, и только она хотела вырваться и убежать, вдруг распахнулась слегка меховая мантия и засверкало на ней звездное платье. Схватил король мантию и сорвал ее с нее. И вот стали видны золотые волосы, и она предстала перед ним во всей своей красоте, — никак нельзя уже было ей скрыться. А когда она смыла с лица сажу и золу, то стала она прекрасной, и подобной красоты еще никто на свете не видывал.

И сказал король:

— Ты моя милая невеста, и мы никогда с тобой не расстанемся.

А потом и свадьбу сыграли, и жили они в счастье и довольстве до самой смерти.




Чудо-птица

Жил-был однажды на свете колдун; обернулся он нищим и стал ходить по домам и милостыню просить и хватал красивых девушек. И никто не знал, куда он их уносит, так как с той поры их никто больше нигде не видел.

Вот подошел он раз к дому одного человека, у которого было три красивых дочери; а был у колдуна вид бедного, дряхлого старца, и висела у него за плечами сума, будто для сбора подаяний. Попросил он дать ему немного поесть. Вышла из дома к нему старшая дочь и хотела подать ему кусок хлеба, но только он к ней прикоснулся, как тотчас пришлось девушке прыгнуть к нему в суму. Потом он ушел оттуда быстрыми шагами и отнес ее в темный лес, в свой дом, а стоял он в самой гущине леса. В том доме было все убрано очень красиво; и дал ей колдун все, что только она пожелала, и сказал:

— Моя любушка, тебе у меня понравится, все у тебя будет, чего только душа твоя пожелает.

Так продолжалось несколько дней, и вот однажды он ей говорит:

— Мне надо будет из дому отлучиться и оставить тебя на короткое время одну; на тебе ключи от дома, и можешь всюду ходить и все рассматривать, только не смей заходить в одну из комнат, открыть ее можно вот этим маленьким ключиком; делать это я тебе запрещаю под страхом смертной казни.

Дал он ей еще яйцо и сказал:

— Это яйцо береги как следует, а лучше всего носи его всегда при себе; если оно пропадет, то случится из-за этого большое несчастье.

Взяла она ключи и яйцо и обещала выполнить все как следует. Когда он ушел, стала она бродить по дому, обошла его весь снизу и доверху и осмотрела всё; комнаты сияли серебром и золотом, и ей казалось, что ни разу в жизни не видела она подобной красоты. Наконец она подошла к запретной двери, хотела было мимо нее пройти, но любопытство не давало ей покоя. Она осмотрела ключик, а был он похож на все остальные, вставила его в замочную скважину, слегка повернула — и вдруг дверь отворилась.

Но что же увидела она, войдя в комнату?

Стояло там посредине большое окровавленное корыто, и лежали в нем изрубленные люди; поодаль стояла плаха, и лежал на ней блестящий топор. Она так сильно испугалась, что яйцо выскочило у нее из рук. Она подняла его и стала стирать с него кровь, но напрасно она старалась, — кровь тотчас опять появлялась на яйце; терла она его, вытирала, но ничего из этого не вышло.

А вскоре воротился домой из своих странствий колдун, и первое, что он потребовал, были ключик и яйцо. Она подала их ему, но при этом дрожала, и увидел колдун тотчас по красному пятну, что она была в кровавой комнате.

— Если ты входила против моей воли в ту комнату, — сказал он, — то должна будешь теперь против своей воли опять вернуться туда. Твоей жизни пришел конец!

Он бросил ее наземь и потащил туда за волосы; отрубил ей на плахе голову, всю ее изрубил на куски, — и потекла кровь по полу. Кинул он ее потом в корыто, туда, где лежали и остальные.

— А теперь надо будет мне притащить и другую, — сказал колдун и, обернувшись нищим, стал опять ходить по домам и просить милостыню.

И подала ему вторая сестра кусок хлеба, он поймал ее, как и первую, лишь только к ней прикоснулся, — и унес ее с собой. Пришлось ей не лучше, чем ее сестре, — ее тоже погубило любопытство. Открыла она кровавую комнату, заглянула туда и поплатилась за это жизнью.

А колдун отправился снова и принес третью сестру, но та оказалась умной и хитрой. Дал он ей ключик и яйцо, а сам ушел из дому. Но она сначала бережно спрятала яйцо, а потом осмотрела весь дом и, наконец, вошла в запретную комнату, и — ах! — что же она увидела! Обе ее любимые сестры лежали в корыте, убитые и порубленные.

Но она подняла их и собрала по кускам, сложила их вместе, как должно, голову, руки и ноги. И когда все было сложено как следует, они начали сами собой двигаться, срослись, — и обе девушки открыли глаза и ожили снова.

Они обрадовались, стали целоваться и обнимать друг дружку. А тут вернулся колдун и потребовал тотчас ключик и яйцо и, не найдя на нем и следа крови, сказал:

— Ты испытанье выдержала и должна стать моей невестой.

И потерял он над ней теперь всякую власть и должен был исполнять все, что она потребует.

— Хорошо, — ответила она, — но ты должен сначала отнести на своих плечах моему отцу и матери полную корзину золота; а там мы и свадьбу справим.

Побежала она тогда к своим сестрам, которых она спрятала в маленькой каморке, и говорит:

— Настал час, когда я могу вас спасти; злодей должен будет сам отнести вас домой. Но как только вы окажетесь дома, присылайте мне тотчас подмогу.

Посадила она обеих сестер в корзину, а сверху прикрыла их золотом так, что их не было видно, потом кликнула она колдуна и сказала:

— Ну, теперь отнеси корзину, да смотри, по дороге не останавливайся и не отдыхай, я буду смотреть в окошко и за тобой доглядывать.

Взвалил колдун корзину на плечи и отправился в путь-дорогу, но корзина была такая тяжелая, что пот градом катился у него с лица. Вот присел он немного отдохнуть, но тотчас закричала из корзины одна из сестер:

— Я смотрю в окошко и вижу, вижу, что ты отдыхаешь, а ну, отправляйся-ка дальше.

Колдун подумал, что это кричит ему невеста, и тотчас двинулся дальше. Вот захотелось ему еще раз присесть отдохнуть, но тотчас послышался голос:

— Я гляжу в окошко и вижу, вижу, что ты отдыхаешь, а ну, отправляйся живей дальше!

И только он останавливался, как тотчас раздавался голос, и ему приходилось идти дальше, и вот наконец, со стоном, запыхавшись, притащил он корзину с золотом и двумя девушками домой, к их отцу-матери.

А тем временем приготовила невеста дома свадебный пир и велела созвать на него друзей колдуна. Взяла она череп с оскаленными зубами, раскрасила его, надела на него венок из цветов, отнесла его наверх и поставила на чердаке в слуховом окошке, будто он оттуда выглядывает.

Когда все было уже приготовлено, окунулась она в бочку с медом, распорола перину, выкаталась в перьях и стала теперь похожа на белую чудо-птицу, и никто не смог бы ее теперь узнать. Вышла она после этого из дому; и повстречались ей по дороге некоторые из свадебных гостей и спрашивают у нее:

— Ты кто, скажи мне, чудо-птица?

— Да я вот из семейства Фица.

— А что же делает невеста молодая?

— Она убрала дом и, гостя ожидая,

Глядит в окошко, головой кивая.

Наконец ей встретился и сам жених. Он медленно возвращался домой. И спросил он у нее, как и те гости свадебные:

— Ты кто, скажи мне, чудо-птица?

— Да я вот из семейства Фица.

— А что же делает невеста молодая?

— Она убрала дом и, гостя ожидая,

Глядит в окошко, головой кивая.

Глянул жених наверх, увидел разукрашенный череп и подумал, что то его невеста, поклонился ей и ласково ее приветствовал. Но только вошел он вместе со своими гостями в дом, а тут вскоре явились братья и родные невесты, посланные ей на подмогу. Они заперли все двери дома, чтобы никто не мог оттуда убежать, и подожгли его со всех сторон, — и сгорел колдун вместе со всем своим сбродом в огне.




Царица пчел

Вышли однажды два королевича на поиски приключений, и стали они вести жизнь разгульную да распутную, и даже домой не возвращались.

И отправился младший, которого звали Дурнем, в путь-дорогу, на поиски братьев. И вот он нашел их, и стали они над ним смеяться, что вздумал он своей простотой себе в жизни дорогу пробить, — ведь они двое куда его поумней, да и то не сумели той дороги найти.

И отправились они все трое дальше, и пришли к муравейнику. Двое старших порешили его раскопать, чтоб поглядеть, как маленькие муравьи будут в страхе бежать и уносить свои личинки, но Дурень сказал:

— Оставьте муравьев в покое, я не позволю, чтобы вы их тревожили.

Пошли они дальше и пришли к озеру, на котором плавало много уток. Двое братьев хотели поймать и зажарить несколько уток, но Дурень им этого не позволил и сказал:

— Оставьте уток в покое, я не позволю, чтоб вы их убивали.

Пришли они, наконец, к дуплу, где было пчелиное гнездо, и было там так много меда, что он даже по стволу стекал. Двое братьев решили развести под деревом костер, чтоб выкурить пчел, а мед забрать себе. Но Дурень снова их удержал и сказал:

— Оставьте пчел в покое, я не позволю, чтоб вы их уничтожали.

Наконец пришли трое братьев к замку, и стояли на конюшне одни только окаменевшие кони, и не было видно кругом ни одной живой души. Прошли они по всем залам и подошли, наконец, к дверям, и висело на них три замка; но в двери была щель, через которую они смогли разглядеть комнату; и увидели они седого человечка, что сидел у стола. Они окликнули его раз, другой, но он не слышал. Наконец окликнули его в третий раз, и он тогда встал, отпер замки и вышел им навстречу. Но он не вымолвил ни слова и повел их к богато убранному столу. Вот поели они и попили, и отвел он каждого из них в особую опочивальню.

На другое утро седой человечек явился к старшему из братьев, кивнул ему и повел его к каменному столу, и написаны были на нем три задачи, — если их решить, то замок будет расколдован. А состояла первая задача в том, что надо было разыскать в лесу подо мхом жемчуга королевны, и было их счетом целая тысяча. А если до захода солнца не хватит хотя бы одной жемчужины до тысячи, то тот, кто будет искать их, обратится в камень.

Старший брат отправился в лес и целый день провел в поисках, но день подходил к концу, когда нашел он только сотню жемчужин; и случилось с ним то, что начертано было на столе, — обратился он в камень. На другой день вышел на поиски второй брат. Но и ему не очень-то повезло: нашел он не больше чем две сотни жемчужин, и обратился он в камень.

И настал, наконец, черед идти Дурню; стал он искать во мхах, но найти жемчуга было так трудно, и дело подвигалось медленно. Сел он тогда на камень и заплакал. Вот сидит он на камне и плачет, и явился к нему царь муравьиный, которому он однажды спас жизнь; а явился тот царь муравьиный с пятью тысячами муравьев, и вскоре они собрали одну за другой все жемчужины и сложили их в кучу.

А вторая задача состояла в том, чтоб достать со дна озера ключ к опочивальне королевны.

Вот пришел к озеру Дурень, и подплыли к нему утки, которых он однажды спас, нырнули в воду и достали со дна ключ.

Третья задача была самая трудная — надо было выбрать из трех спящих королевен самую младшую и самую хорошую. А были они похожи одна на другую и ничем одна от другой не отличались, — разве только тем, что перед сном ели они разные сладости: старшая съела кусок сахару, средняя — немного сиропа, а младшая — целую ложку меда.

И явилась тогда пчелиная матка тех пчел, которых Дурень защитил от огня; прикоснулась она к губам каждой из трех королевен и осталась на губах той, которая мед ела; и вот королевич узнал, что это младшая. И были сняты чары — всё освободилось ото сна, и тот, кто был обращен в камень, снова принял свой человеческий образ.

И женился Дурень на младшей и самой милой, и стал после смерти ее отца королем; а двум остальным братьям достались в жены две другие сестры.




Белоснежка и Краснозорька

На краю леса, в маленькой избушке, одиноко жила бедная вдова. Перед избушкой у нее был сад, а в саду росли два розовых куста. На одном из них цвели белые розы, а на другом — красные. И были у нее две дочки — одна белее белой розы, другая румяней красной. Одну прозвали Белоснежкой, Другую — Краснозорькой.

Обе девочки были скромные, добрые, работящие, послушные. Кажется, весь свет обойди — не найдешь лучше! Только Белоснежка была тише и ласковей, чем ее сестра. Краснозорька любила бегать и прыгать по лугам и полям, собирать цветы, ловить певчих птичек. А Белоснежка охотнее оставалась подле матери: помогала ей по хозяйству или читала что-нибудь вслух, когда делать было нечего.

Сестры так сильно любили друг дружку, что всюду ходили вместе, взявшись за руки. И если Белоснежка говорила: «Мы никогда не расстанемся», то Краснозорька прибавляла: «До тех пор, пока живы!» А мать заканчивала: «Во всем помогайте друг дружке и все делите поровну!»

Часто обе сестры уходили вдвоем в дремучий лес собирать спелые ягоды. И ни разу ни один хищный зверь не тронул их, ни один маленький зверек не спрятался от них в страхе. Зайчик смело брал капустный лист из рук сестер, дикая коза, как домашняя, паслась у них на глазах, олень весело прыгал вокруг, а лесные птицы и не думали улетать от девочек — они сидели на ветках и пели им все песни, какие только знали.

Никогда никакой беды не приключалось с ними в лесу. Если, бывало, они замешкаются и ночь застанет их в чаще, они укладывались рядышком на мягкий мох и спокойно засыпали до утра. Мать знала это и нисколько не тревожилась о них.

Белоснежка и Краснозорька так чисто прибирали всегда свой домик, что и заглянуть туда было приятно.

Летом за всем присматривала Краснозорька. Каждое утро, прежде чем просыпалась мать, она ставила возле ее постели букет цветов, а в букете непременно было по цветку с каждого розового куста — белая роза и красная.

А зимой в доме хозяйничала Белоснежка. Она разводила в очаге огонь и вешала над огнем котелок на крюке. Котелок был медный, но блестел, как золотой, — так ярко он был начищен.

Вечером, когда за окнами мела метель, мать говорила:

— Поди, Белоснежка, закрой поплотнее дверь!

И они втроем усаживались перед очагом.

Мать доставала очки, раскрывала большую толстую книгу и принималась читать, а обе девочки сидели за своими прялками, слушали и пряли. Подле них на полу лежал барашек, а позади, на насесте, дремал, спрятав голову под крыло, белый голубок.

Вот как-то раз, когда они сидели так перед огнем и коротали вечер за книгой и прялкой, кто-то робко постучался у дверей, словно просил впустить его.

— Слышишь, Краснозорька? — сказала мать. — Отопри поскорей! Это, наверное, какой-нибудь путник ищет у нас приюта и отдыха.

Краснозорька пошла и отодвинула засов. Она думала, что увидит за дверью усталого человека, застигнутого непогодой.

Но нет, на пороге стоял не человек. Это был медведь, который сразу же просунул в дверь свою огромную черную голову.

Краснозорька громко вскрикнула и отскочила назад. Барашек заблеял. Голубок захлопал крыльями. А Белоснежка спряталась в самый дальний угол, за кровать матери.

Медведь посмотрел на них и сказал человечьим голосом:

— Не боитесь! Я не сделаю вам никакого зла. Я просто очень озяб и хотел бы хоть немного обогреться у вас.

— Ах ты бедный зверь! — сказала мать, — Ложись-ка вот тут. у огня… Только смотри поосторожнее — не подпали как-нибудь ненароком свою шубу.

Потом она закричала:

— Белоснежка! Краснозорька! Идите сюда поскорей! Медведь не сделает вам ничего дурного. Он умный и добрый

Обе девочки подошли поближе, а за ними и барашек и голубок. И скоро уже никто из них не боялся медведя.

— Дети, — сказал медведь, — почистите-ка немного мою шубу, а то она вся в снегу.

Девочки принесли метелку, обмели и почистили густой медвежий мех. и медведь растянулся перед огнем, урча от удовольствия.

А Белоснежка и Краснозорька доверчиво примостились возле него и давай тормошить своего неповоротливого гостя. Они ерошили его шерсть, ставили ему на спину ноги, толкали то в один бок, то в другой, дразнили ореховыми прутьями. А когда зверь начинал рычать, они звонко смеялись.

Медведь охотно позволял играть с ним и, только когда его уж очень донимали, ворчал:

— Белоснежка! Краснозорька!

Долго ль, дети, до греха? Вы убьете жениха.

Когда наступила ночь и пришло время ложиться спать, мать сказала медведю:

— Оставайся-ка тут, перед очагом. Здесь ты, по крайней мере, будешь укрыт от ветра и стужи.

Мохнатый гость остался.

На рассвете девочки отворили дверь, и медведь медленно побрел в лес по снежным сугробам.

Но с той поры каждый вечер в один и тот же час он приходил к ним, ложился перед очагом и позволял обеим сестрам тормошить его сколько им вздумается.

Девочки так привыкли к нему, что даже дверей не закрывали, пока не придет их косматый черный приятель.

И вот наступила весна. Когда все вокруг зазеленело, медведь сказал Белоснежке:

— Прощай. Я должен уйти от вас, и целое лето мы не увидимся.

— Да куда ж ты идешь, милый медведь? — спросила Белоснежка.

— В лес — охранять свои сокровища от злых карликов, — ответил медведь. — Зимой, когда земля накрепко замерзает, они не могут выкарабкаться наверх и поневоле сидят в своих глубоких норах. Но сейчас солнце обогрело землю, растопило лед, и они уже, верно, проложили дорогу из своего подземелья на волю, вылезли наружу, всюду шарят и тащат к себе, что приглянется. А уж что попадет к ним в руки и окажется у них в норе, то не скоро выйдет опять на дневной свет.

Жалко было Белоснежке расставаться с добрым другом. Она в последний раз отворила ему дверь. А он, пробираясь мимо нее через порог, зацепился нечаянно за дверной крюк и вырвал кусочек шерсти. И тут Белоснежке показалось, что под косматой медвежьей шкурой блеснуло золото… Но она и глазам своим не поверила. Медведь опрометью бросился бежать и, прежде чем она успела оглянуться, пропал за деревьями.

Вскоре после того послала мать обеих дочек в лес за хворостом. В чаще девочки набрели на большое дерево, поваленное наземь непогодой. Еще издали они заметили, что возле ствола в траве что-то суетится и прыгает. Но что это такое — они не могли разобрать.

Сестры подошли поближе и увидели карлика — маленького старичка с морщинистым лицом и длинной белой, как снег, бородой. Кончик его бороды попал в трещину дерева, и малыш прыгал и метался, словно собачонка на веревочке, но никак не мог вырваться на волю.

Завидев девочек, он выпучил свои красные, светящиеся, как искры, глазенки и закричал:

— Чего же вы стали? Не можете подойти поближе и помочь?

— Да что ты тут делаешь, старичок? — спросила Краснозорька.

— Глупая любопытная гусыня! — ответил карлик. — Я хотел расколоть дерево, чтобы наготовить себе мелких дровец для кухни. На толстых поленьях пригорают наши нежные, легкие кушанья. Ведь мы едим понемножку, а не набиваем себе брюхо, как вы, грубый, жадный народ!.. Я уж было вколотил в дерево клин. и все шло отлично, да проклятая деревяшка оказалась слишком скользкой и ни с того ни с сего вылетела обратно. Я не успел отскочить, и мою прекрасную белую бороду защемило, словно тисками. Вот она и застряла в трещине, и я, сколько ни бьюсь, не могу вырваться… Да вы что смеетесь, толстощекие дурочки? Тьфу, и смотреть-то на вас противно!

Девочки изо всех сил старались помочь карлику, но высвободить его бороду им никак не удавалось: уж очень крепко зажало ее в расщелине.

— Я побегу позову людей, — сказала Краснозорька.

— Пустые бараньи головы! — заскрипел карлик. — Очень нужно звать сюда людей! Хватит с меня и вас двоих. Неужто вы не можете придумать ничего лучшего?

— Потерпи немножко, — сказала Белоснежка. — Сейчас я тебя выручу.

Она вытащила из кармана маленькие ножницы и отстригла ему кончик бороды.

Чуть только карлик почувствовал себя на свободе, он схватил запрятанный меж корней дерева и доверху набитый золотом мешок и крепко завязал его, ворча под нос:

— Неотесанный народ!.. Отхватили кусок моей роскошной бороды… Чтоб вам пусто было!

С этими словами он взвалил мешок на плечи и ушел, даже не поглядев на девочек.

Через несколько дней после того Белоснежка и Краснозорька вздумали наловить к обеду немного рыбы. Придя на берег ручья, они увидели какого-то большого кузнечика, который прыгал около самой воды, словно хотел кинуться в ручей.

Они подбежали поближе и узнали карлика, которого недавно видели в лесу.

— Да что с тобой? — спросила Краснозорька. — Ты, кажется, собираешься прыгнуть в воду?

— Я не такой дурак! — крикнул в ответ карлик. — Неужто вы сами не видите, что это проклятая рыба тянет меня за собой?

Оказалось, что карлик сидел на берегу и удил рыбу. На беду, ветер вздумал поиграть его длинной бородой и намотал ее на леску удочки. А тут, словно нарочно, клюнула большая рыба. У бедняги не хватило силенок вытащить ее на берег. Рыба одолела рыболова и потянула его за собой в воду. Он цеплялся за травинки и соломинки, но никак не мог удержаться. Рыба металась в воде и таскала его за собой по берегу то вправо, то влево… Еще немного, и она утащила бы его на дно.

Девочки подоспели как раз вовремя. Крепко ухватив карлика, они попытались распутать его бороду. Да где там! Борода и леска так тесно переплелись, что думать об этом было нечего.

Оставалось одно: снова достать из кармана маленькие ножницы и отстричь еще клочок бороды.

Чуть только щелкнули ножницы, карлик закричал не своим голосом:

— Да где это видано, лягушки вы лупоглазые, так уродовать человека! Мало того, что давеча вы отхватили у меня конец бороды, теперь вы обкорнали ее лучшую часть. Да как я в таком виде своим покажусь! Ах, чтоб вам на бегу подошвы потерять!..

Тут он схватил мешок с жемчугом, запрятанный в камышах, и, не сказав больше ни слова, пропал за камнем.

Прошло еще дня три, и вот мать послала обеих дочек в город купить иголок, ниток, шнурков и лент.

Дорога шла через пустынную равнину, по которой тут и там были разбросаны огромные глыбы камней.

Девочки заметили, что в небе парит большая птица. Медленно кружась, она опускалась все ниже и ниже и, наконец, села неподалеку от девочек, возле одной из скал.

В то же мгновение они услышали чей-то пронзительный жалобный крик.

Сестры бросились на помощь и с ужасом увидели, что в когти орла попал их старый знакомый — седобородый карлик. Птица расправила крылья и уже собиралась унести его.

Девочки изо всех сил ухватились за человечка и до тех пор дергали и тянули его к себе, пока птица не выпустила свою добычу.

Едва карлик опомнился от испуга, как закричал своим скрипучим, визгливым голоском:

— Неужто нельзя было обойтись со мной как-нибудь поосторожней? Вы в клочья разорвали мой кафтанчик из такого тонкого сукна!.. Эх вы, неуклюжие, неповоротливые девчонки!

Он поднял мешок, на этот раз набитый драгоценными камнями, и юркнул в какую-то нору под скалой.

А девочки, ничуть не удивившись, пошли дальше: они уже привыкли к его неблагодарности.

Вечером, окончив в городе свои дела, сестры возвращались той же дорогой и опять неожиданно увидели карлика.

Выбрав чистое, ровное местечко, он вытряхнул из своего мешка драгоценные камни и разбирал их, не думая, что кто-нибудь так поздно пойдет мимо скал.

В лучах заходящего солнца блестящие камешки так чудесно мерцали, переливаясь всеми цветами радуги, что сестры невольно остановились и залюбовались.

Карлик поднял голову и заметил девочек.

— Ну, чего стали, разини? — закричал он, и его пепельно-серое лицо побагровело от злости. — Что вам тут надо?..

Он открыл рот, чтобы выкрикнуть еще какое-то ругательство, но тут послышалось грозное рычание, и большой черный медведь шаром выкатился из леса.

Карлик в страхе отскочил в сторону, но улизнуть в свою подземную нору ему не удалось: медведь уже был в двух шагах от него.

Тогда, дрожа от ужаса, он запищал:

— Дорогой господин медведь, пощадите меня! Я отдам вам все свои сокровища! Взгляните хоть на те прекрасные камешки, что лежат перед вами… Только подарите мне жизнь! Ну на что я вам, такой маленький и щупленький? Вы даже не почувствуете меня на зубах. Возьмите лучше этих скверных девчонок! Вот это будет для вас лакомый кусочек. Вы же сами видите, что они жирнее молодых перепелок. Съешьте их обеих на здоровье!..

Но медведь и ухом не повел, как будто не слышал, что говорит ему злой карлик. Он только ударил его разок своей тяжелой лапой, и карлик больше не шевельнулся.

Девочки очень испугались и бросились было бежать, но медведь крикнул им вслед:

— Белоснежка, Краснозорька, не бойтесь, подождите! И я с вами!

Тут они узнали голос своего старого приятеля и остановились. Когда же медведь поравнялся с ними. толстая медвежья шкура вдруг свалилась с него, и они увидели перед собой прекрасного юношу, с ног до головы одетого в золото.

— Я королевич, — сказал юноша. — Этот злой карлик похитил мои сокровища, а меня самого превратил в медведя. Диким зверем должен я был скитаться по лесным дебрям до тех пор, пока его смерть не освободит меня. И вот наконец он наказан поделом, а я опять стал человеком. Но я никогда не забуду, как вы пожалели меня, когда я был еще в звериной шкуре. Больше мы с вами не расстанемся. Пусть Белоснежка станет моей женой, а Краснозорька — женой моего брата.

Так и случилось. Когда пришло время, королевич женился на Белоснежке, а его брат — на Красно-зорьке.

Драгоценные сокровища, унесенные карликом в подземные пещеры, снова засверкали на солнце.

Добрая вдова еще долгие годы жила у своих дочерей спокойно и счастливо. Оба розовых куста она взяла с собою. Они росли под ее окном. И каждый год расцветали на них чудесные розы — белые и красные.




Белоснежка и Алоцветик

Жила бедная вдова одна в своей избушке, а перед избушкой был у нее сад; росло в том саду два розовых деревца, и цвели на одном белые розы, а на другом — алые; и было у нее двое детей, похожих на эти розовые деревца, звали одну — Белоснежка, а другую — Алоцветик. Были они такие скромные и добрые, такие работящие и послушные, что таких еще и не было на свете; только Белоснежка была еще тише и нежней, чем Алоцветик. Алоцветик все больше прыгала и бегала по лугам и полям, собирала цветы и ловила бабочек; а Белоснежка — та больше сидела дома возле матери, помогала ей по хозяйству, а когда не было работы, читала ей что-нибудь вслух. Обе сестры так любили друг друга, что если куда-нибудь шли, то держались всегда за руки, и если Белоснежка, бывало, скажет: «Мы всегда будем вместе» — то Алоцветик ей ответит: «Да, пока мы живы, мы никогда не расстанемся» — а мать добавляла: «Что будет у одной из вас, пусть поделится тем и с другой».

Часто девочки бегали в лесу одни, собирали спелые ягоды, но ни один зверь их не трогал, и все доверчиво подходили к ним. Зайчик ел у них с руки капустный лист, дикая коза паслась рядом с ними, весело прыгал около них олень, и птицы оставались сидеть на ветках и распевали разные песни, какие только знали. И ни разу никакой беды с сестрами не случалось. Если они, бывало, в лесу задержатся и наступит уже ночь, они лягут рядом на мягком мху и спят так до утра; мать знала об этом и никогда о них не беспокоилась. Однажды заночевали они в лесу, проснулись на рассвете, видят — сидит рядом с ними чудесное дитя в белом сверкающем платьице. Оно встало и ласково на них поглядело, но ничего им не сказало и ушло в глубину леса. Оглянулись они и увидели, что спали они как раз на самом краю пропасти и, должно быть, упали бы в нее, если бы в темноте сделали хоть один шаг. И вот мать им объяснила, что то, должно быть, был ангел, охраняющий добрых детей.

Белоснежка и Алоцветик держали избушку в такой чистоте, что в нее приятно было заглянуть. Летом за домом присматривала Алоцветик. Каждое утро, пока мать еще спала, ставила она у ее постели цветы — с каждого деревца по розе. Зимой Белоснежка затапливала печь, подвешивала к очагу котел на крюке; и медный котел блестел, точно золото, так хорошо он был вычищен. Вечером, когда падал белыми хлопьями снег, мать говорила:

— Ступай, Белоснежка, и запри дверь на задвижку.

Они садились потом у очага, и мать надевала очки и читала им вслух из большой книги. А девочки сидели, пряли и слушали. Рядом с ними лежал на полу ягненок, а сзади сидел на насесте белый голубок, спрятав голову под крыло.

Раз вечером сидели они мирно все вместе, вдруг кто-то постучался в дверь и попросил, чтоб его впустили. Мать говорит:

— Алоцветик, открой поскорей дверь, это, пожалуй, какой-нибудь странник просится на ночлег.

Алоцветик пошла и отодвинула задвижку, думая, что это какой-нибудь бедный человек; но то был медведь, который просунул в дверь свою большую черную голову. Алоцветик громко вскрикнула и отскочила назад, ягненок в то время заблеял, голубок вспорхнул, а Белоснежка забралась к матери на постель. Но медведь вдруг заговорил и сказал:

— Не бойтесь, я вас не трону, я очень озяб и хочу у вас немного отогреться.

— Ох ты, бедный медведь, — сказала мать, — ну, ложись тогда поближе к огню; только смотри, не спали своей шубы.

Затем она кликнула:

— Белоснежка, Алоцветик, идите сюда, медведь нас не тронет, он добрый.

Девочки подошли поближе, и мало-помалу и ягненок с голубком тоже перестали бояться медведя. Тогда медведь и говорит:

— Дети, стряхните снежок с моей шубы.

Девочки принесли метелку и как следует почистили медведю шубу; он растянулся у очага и начал весело урчать от удовольствия. Вскоре они и совсем к медведю привыкли и стали подшучивать над своим неуклюжим гостем. Они теребили его за шерсть, становились ему на спину, таскали его по комнате или брали прут и били его, а когда он ворчал, они весело смеялись. И медведю это нравилось, но когда уж слишком сильно они ему докучали, он кричал:

— Ах, дети, оставьте меня в живых:

Вы меня уж пожалейте,

Женишка-то не убейте.

Когда пришло время ложиться спать и все уже были в постели, мать сказала медведю:

— А ты уж, бог с тобой, оставайся лежать себе у печки, уж тут ты укроешься от холода и непогоды.

Когда начало светать, дети выпустили медведя, и он затопал по сугробам в лес. С той поры стал медведь приходить к ним каждый вечер в свой обычный час. Он ложился у очага и всегда позволял детям с ним играть и коротать свой досуг; и все так к нему привыкли, что даже дверей не запирали, пока не явится их черный приятель.

Но вот наступила весна, все кругом зазеленело, и сказал тогда медведь Белоснежке:

— Ну, теперь мне пора убираться, — целое лето я к вам не приду.

— Куда же ты пойдешь, милый медведь? — спросила его Белоснежка.

— Мне надо идти в лес, свои сокровища от злых карликов сторожить. Зимой, когда земля замерзает, их никто там не откопает; но теперь, когда земля на солнце оттаяла и согрелась, карлики, чего доброго, еще заберутся, начнут искать сокровища, докопаются и их утащут; а что попадет к ним в руки, то запрячут они в свои пещеры, и не так-то легко их будет разыскать.

Белоснежка сильно загрустила, что приходится им расставаться. Когда она открыла дверь, то медведь, пробираясь, зацепился за дверной крюк, дернулся и вырвал кусок шкуры, — и показалось Белоснежке, будто золото блеснуло; но она не была в этом уверена. Медведь быстро убежал и вскоре исчез за деревьями.

Спустя некоторое время мать послала детей в лес собирать валежник. В лесу нашли они большое срубленное дерево; лежало оно на земле, и у ствола в траве что-то прыгало; но они никак не могли разобрать, что это такое. Они подошли поближе, видят — стоит перед ними карлик, лицо у него старое, морщинистое, и длинная-предлинная седая борода. Кончик бороды попал в трещину дерева, и человечек прыгал, как собачонка на привязи, и не знал, как ему свою бороду вытащить. Он вытаращил на девушек красные горящие глаза и крикнул:

— Ну, чего стоите, разве нельзя подойти и помочь мне?

— Да как это с тобой, человечек, случилось? — спросила его Алоцветик.

— Глупая гусыня, да к тому ж и любопытная, — ответил карлик, — хотел я было дерево расколоть, чтоб дров себе для печки нарубить; если класть толстые поленья, то наше кушанье быстро подгорает, — мы ведь не так прожорливы, как вы, грубый да жадный народ. Клин вогнал я удачно, и все шло как следует, но проклятое дерево было слишком гладкое, вот клин случайно и выскочил, дерево так быстро сошлось, что я не успел вытащить своей красивой белой бороды. Вот она и защемилась, и мне нельзя теперь выбраться отсюда. Чего смеетесь, глупые, толстые рожи? Тьфу, до чего же вы скверные!

Дети стали изо всех сил бороду тащить, но вытащить ее никак не могли, — уж очень крепко она застряла.

— Я сбегаю людей позову, — сказала Алоцветик.

— Эх, головы вы бараньи! — прокричал карлик. — Зачем людей-то звать — вас тут и двоих будет достаточно. Лучше ничего надумать не можете?

— Ты уж потерпи маленько, — сказала Белоснежка, — я что-нибудь да придумаю, — и она достала из кармана маленькие ножницы и отрезала кончик бороды. Как только карлик освободился, он тотчас схватил мешок, полный золота, спрятанный под корнями, вытащил его оттуда и проворчал про себя: «Вот неотесанный народ, отрезали кусок такой чудесной бороды, черт вас возьми!» Схватил мешок свой на плечи и ушел, — на детей даже не глянул.

Захотелось вскоре после того Белоснежке и Алоцветику наловить рыбы к обеду. Подошли они к ручью, видят — скачет над водой большой кузнечик, точно в воду прыгнуть собирается. Подбежали они и узнали карлика.

— Ты куда это собрался? — спросила его Алоцветик. — Уж не в воду ли прыгнуть хочешь?

— Я не такой уж дурак, — крикнул ей карлик, — разве не видите, что проклятая рыба меня за собой тянет?

Человечек сидел и удил рыбу, а ветер, к несчастью, запутал его бороду в леске, и когда клюнула большая рыба, у карлика не хватило сил ее вытянуть; рыба была сильнее его и тянула карлика за собой. Как ни хватался он за траву и за камыш, ничего поделать не мог, и пришлось бы ему нырять вслед за рыбой, вот-вот утащила бы она его в воду. Девочки подоспели как раз вовремя, подхватили карлика и стали бороду из лески выпутывать; но ничего у них не выходило, борода и леска крепко перепутались. Оставалось только одно — достать небольшие ножницы и отрезать бороду, — вот и пропал еще кусок бороды. Увидал это карлик, начал на них кричать:

— Разве это дело, жабы вы этакие, уродовать человеку лицо? Мало вам того, что вы мне уж раз бороду обкорнали, а теперь собираетесь отрезать еще кусок, да притом самый красивый? Мне теперь к своим и на глаза показываться нельзя будет! Чтоб вам пусто было! — Тут достал он мешок с жемчугами, запрятанный в камышах, и, не сказав больше ни слова, потащил его куда-то и исчез за прибрежным камнем.

Случилось, что вскоре после того послала мать обеих девочек в город купить ниток, иголок, шнурков и лент. А дорога шла через долину, где повсюду лежали в беспорядке огромные обломки скал. И вдруг увидели они на небе большую птицу; она медленно кружила над ними, спускаясь все ниже, и села, наконец, поблизости на скалу. Затем они услыхали резкий, жалобный крик. Они подбежали и с ужасом увидели, что орел схватил их старого знакомца карлика, собираясь его унести. Добрые дети тотчас уцепились за человечка и стали его у орла отнимать; и выпустил, наконец, орел свою добычу. Не успел карлик прийти в себя от испуга, как начал кричать своим визгливым голосом:

— Разве нельзя было обращаться со мной повежливее? Вот ухватились за мой тоненький сюртучок и весь его разорвали, весь он теперь в дырках, ах вы такие-сякие, неуклюжие да неповоротливые!

Взял затем карлик свой мешок с драгоценными камнями и шмыгнул снова в свою пещеру под скалами. Но девушки уже привыкли к его неблагодарности; они продолжали свой путь, пришли в город и сделали свои покупки.

На обратном пути через долину они увидели карлика: выбрав ровное местечко, карлик высыпал из мешка драгоценные камни, не подозревая, что кто-нибудь будет так поздно проходить мимо. Вечернее солнце падало на блестящие камни, и они так красиво сияли и светились разными цветами, что дети остановились и засмотрелись на них.

— Чего вы стоите, мерзкие ротозеи? — закричал карлик, и его пепельно-серое лицо стало от гнева красное, как киноварь.

Он бы продолжал еще браниться, но вдруг послышался громкий рев, и черный медведь затопал из лесной чащи. Вскочил испуганный карлик, но добраться до своей лазейки не успел — медведь был уже совсем близко. И крикнул карлик в большом страхе:

— Дорогой мой сударь медведь, пощади ты меня, я отдам тебе за это все свои сокровища! Погляди на эти прекрасные драгоценные камни, что лежат перед тобой. Не убивай меня! Что пользы тебе от такого маленького, щуплого человечка? Да ты меня на зубах и не почувствуешь; съешь лучше вот этих двух злых девочек; они будут для тебя лакомым куском, они жирны, как молодые перепелки, съешь их во славу господню!

Но медведь не обратил внимания на его слова и ударил злобного человечка лапой так, что тот больше уже и не поднялся.

Девочки бросились бежать, но медведь крикнул им вслед:

— Белоснежка, Алоцветик, не бойтесь, подождите, я вас провожу.

Они узнали его по голосу, остановились. Подошел к ним медведь, и вдруг свалилась с него медвежья шкура, — и стоял перед ними красивый юноша, одетый весь в золото.

— Я сын короля, — сказал он, — я был околдован этим злым карликом. Он украл у меня мои сокровища, обратил меня в дикого медведя и заставил жить в лесу до той поры, пока его смерть не расколдует меня снова. А теперь он получил должное возмездие.

И вышла Белоснежка за королевича замуж, а Алоцветик — за его брата; а большие сокровища они поделили между собой поровну. Мать-старуха жила еще долгие годы счастливо и спокойно вместе со своими детьми. Два розовых деревца она взяла вместе с собой, и они росли перед ее окном, и каждый год зацветали на них прекрасные розы — белые и алые.




Белая змея

Много лет тому назад жил на свете король и мудростью своею во всем царстве славился. Ничто не оставалось ему неизвестным, и казалось, что вести о сокровеннейших делах как бы сами собою доносились к нему отовсюду.

Но у того короля был странный обычай: за каждым обедом, когда со стола уже все было убрано и никто, кроме его самого, за столом не оставался, доверенный слуга должен был подавать ему еще одно блюдо. Но блюдо это было закрыто, и сам слуга этот не знал, что было на блюде, да и никто не знал, потому что король не вскрывал блюда и не отведывал его, пока не оставался один-одинешенек в комнате.

Долго так шло дело, и случилось однажды, что любопытство вдруг одолело слугу в то время, когда он уносил блюдо с королевского стола, да так одолело, что он против него устоять не мог и снес блюдо к себе в комнату.

Тщательно притворив дверь, он приподнял крышку блюда и увидел, что на блюде лежит белая змея. Едва взглянул он на нее, как уж не мог воздержаться, чтобы ее не отведать; отрезал кусочек и сунул в рот.

И чуть только коснулся он этого кушанья языком, как услышал за окном какое-то странное насвистыванье многих тоненьких голосков.

Он подошел к окну и стал прислушиваться, и тут узнал, что это воробьи, которые между собой разговаривали и друг дружке рассказывали обо всем, что они в поле и в лесу видели.

Отведав мяса белой змеи, слуга получил способность понимать язык животных.

Вот и случилось, что как раз в этот самый день у королевы пропало ее самое дорогое кольцо и подозрение в краже пало именно на доверенного слугу, который всюду имел доступ.

Король призвал его к себе, стал его бранить, и кричать на него, и пригрозил ему, что если он до завтра не укажет ему виновника пропажи, то сам будет обвинен в ней и предан суду. Напрасно слуга уверял в том, что он не виноват, — король не отменил своего решения.

В тревоге и страхе сошел слуга во двор замка и стал обдумывать, как бы ему выпутаться из своей беды. А тут поблизости тихохонько сидели утки около проточной воды и отдыхали, то охорашиваясь, то оглаживая перья своими широкими клювами; при этом они вели между собою откровенную беседу. Слуга приостановился и прислушался.

Они пересказывали друг дружке, где они сегодня побывали и где какой хороший корм находили; а одна из них и говорит с досадою: «У меня что-то тяжело в желудке, я впопыхах проглотила кольцо, которое лежало под окном королевы».

Тогда слуга тотчас ухватил ее за шею, стащил в кухню и сказал повару: «Прирежь-ка вот эту, она уж достаточно отъелась». — «Да, — сказал повар, взвешивая утку на руке, — эта не пожалела труда, чтобы откормиться: ей давно на вертеле быть пора». Он перерезал ей глотку, а когда стал потрошить, то и кольцо королевы нашлось в ее внутренностях.

После этого уж нетрудно было слуге доказать свою невинность, и так как король хотел загладить свою несправедливость, то он ему дозволил испросить себе какую угодно награду и обещал дать при своем дворе любое, самое почетное место, какое бы он себе пожелал. Слуга отказался от всего и просил только дать ему коня да немного денег на дорогу, потому что ему хотелось посмотреть на белый свет и постранствовать.

Когда его просьба была исполнена, он тотчас собрался в путь и пустился по белу свету.

При этом странствовании случилось ему однажды проезжать мимо пруда, и увидел он в том пруду трех рыб, которые запутались в тростнике и бились в нем на безводье. Хотя и говорят о рыбах, будто они немы, однако же слуга явственно услышал их жалобы на то, что им предстоит так бедственно погибнуть.

Сердце у юноши было жалостливое — он сошел с коня и спустил всех трех рыб с тростника в воду. Те весело заплескались, выставили из воды головы и крикнули ему: «Мы этого не забудем и отблагодарим тебя за оказанную нам помощь!»

Он поехал далее, и немного спустя ему показалось, будто он слышит у ног своих, в песке, чей-то голос. Стал юноша прислушиваться и расслышал, как муравьиный царек жаловался: «Кабы нам как-нибудь избавиться от этих людей и их неуклюжих животных! Вот хотя бы эта глупая лошадь — давит себе моих муравьев своими тяжелыми копытами без всякой жалости». Юноша тотчас свернул с дороги на боковую тропинку, и муравьиный царек крикнул ему вслед: «Мы этого не забудем и в долгу у тебя не останемся».

Дорога привела его к лесу, и в том лесу увидел он старого ворона и ворониху, которые выбрасывали из гнезда своих птенцов, приговаривая: «Прочь отсюда, негодные! Нам уж вас не накормить теперь досыта. Довольно вы подросли — сами, чай, теперь можете прокормиться». Бедные птенчики лежали лежмя на земле, трепыхались, похлопывали своими крылышками и кричали: «Бедные мы, беспомощные! Как можем мы себя пропитать, коли еще летать не умеем? Одно и осталось нам — поколеть здесь с голода». Тогда добрый юноша сошел с коня, заколол его своим мечом и подкинул его тушу воронятам на пропитание. Те налетели на тушу, насытились и крикнули ему вслед: «Мы этого не забудем и в долгу у тебя не останемся!»

Пошел добрый молодец пешком, шел да шел и пришел в большой город.

В том городе на улицах было шумно, и народ всюду теснился толпами, и разъезжал кто-то по улицам на коне и выкликал, что вот, мол, королевна ищет супруга, и кто хочет за нее свататься, тот должен выполнить мудреную задачу, а коли ее не выполнит, то должен за это поплатиться жизнью. Многие, мол, уже пытались ту задачу выполнить, однако же лишь напрасно жизнь свою утратили.

Но юноша, увидев королевну, был до такой степени ослеплен ее красотой, что позабыл обо всех опасностях, явился к королю и заявил о своем желании — свататься за королевну.

Вот и повели его к морю и бросили при нем золотое кольцо в волны. Затем король приказал ему это кольцо достать со дна морского и к своему приказу добавил: «Если ты за ним нырнешь и выплывешь без кольца, то тебя опять будут сбрасывать в воду до тех пор, пока ты не погибнешь в волнах».

Все сожалели о прекрасном юноше и покинули его на берегу морском. И он там на берегу стоял и раздумывал, как ему быть; вдруг видит — всплывают со дна морского три рыбы, и рыбы те самые, которым он жизнь спас. Средняя из них держала во рту раковину, которую она и положила на берегу у ног юноши; а когда тот раковину поднял и вскрыл, то в ней оказалось золотое кольцо.

Юноша обрадовался, отнес кольцо королю и ожидал, что тот даст ему обещанную награду. Но гордая королевна, узнав, что он ей не ровня по происхождению, с презрением от него отвернулась и потребовала, чтобы он выполнил еще одну задачу.

Она сошла в сад и сама рассыпала в нем десять полных мешков проса. «Завтра к восходу солнца, — сказала она, — он должен все это просо подобрать, да так, чтобы ни одно зернышко не пропало».

Юноша сел в саду под дерево и стал думать, как бы ему выполнить эту задачу; однако же ничего не мог придумать и опечалился, и ожидал, что вот-вот, с восходом солнца поведут его на казнь.

Но когда первые лучи солнца запали в сад, то он увидал, что все десять мешков стоят перед ним полны-полнешеньки, до последнего зернышка! Муравьиный царек приходил ночью со своими тысячами муравьев, и благодарные насекомые с великим усердием потрудились над собиранием проса и ссыпали его в мешки.

Королевна сама сошла в сад и с удивлением увидала, что юноша выполнил трудную задачу. Но она все еще не могла побороть своего гордого сердца и сказала: «Хотя он и выполнил обе заданные ему задачи, однако же не бывать ему моим супругом прежде, нежели он добудет мне яблоко с дерева жизни».

Юноша и знать не знал, где растет это дерево жизни, однако же собрался в путь и задумал идти по белу свету, пока его понесут резвые ноги. Но он не надеялся это дерево разыскать.

Вот он пошел и прошел уже через три царства, когда однажды под вечерок пришел в лес, сел под дерево и собирался соснуть; вдруг слышит шум и шелест в ветвях, и золотое яблоко прямо падает ему в руку. В то же самое время слетели с дерева три ворона, сели к нему на колено и сказали: «Мы — те самые три вороненка, которых ты спас от голодной смерти. Когда мы выросли да услыхали, что ты ищешь яблоко с дерева жизни, то полетели мы за море, на самый край света, где растет дерево жизни — и вот принесли тебе оттуда это яблоко».

Добрый молодец обрадовался, вернулся к красавице королевне и поднес ей золотое яблоко. Тогда у той уж не было больше никаких отговорок.

Они поделили яблоко с дерева жизни и скушали его вдвоем; и наполнилось ее сердце любовью к юноше, и они в нерушимом счастье дожили до глубокой старости.




Барабанщик

Однажды вечером шел молодой барабанщик один по полю. Подходит он к озеру, видит — лежат на берегу три куска белого льняного полотна. «Какое тонкое полотно», — сказал он и сунул один кусок в карман. Пришел он домой, а про свою находку и думать позабыл и улегся в постель. Но только он уснул, как почудилось ему, будто зовет его кто-то по имени. Стал он прислушиваться и услыхал тихий голос, который молвил ему: «Барабанщик, проснись, барабанщик!» А ночь была темная, он не мог никого разглядеть, но ему показалось, будто носится перед его постелью, то вверх подымается, то вниз опускается, какая-то фигура.

— Что тебе надо? — спросил он.

— Отдай мне мою рубашечку, — ответил голос, — ты забрал ее у меня вечером возле озера.

— Я отдам тебе ее, — сказал барабанщик, — если ты мне скажешь, кто ты такая.

— Ах, — ответил голос, — я дочь могущественного короля, но я попала в руки ведьмы и заключена на Стеклянной горе. Каждый день я должна купаться в озере вместе со своими двумя сестрами, а без рубашечки я улететь назад не могу. Сестры мои вернулись домой, а мне пришлось там остаться. Прошу я тебя, отдай мне назад мою рубашечку.

— Бедное дитятко, успокойся, — сказал барабанщик, — я охотно готов отдать ее тебе.

Он достал из кармана рубашечку и протянул ее ей в темноте. Она торопливо схватила ее и собралась было уходить.

— Погоди немного, — сказал он, — может быть, я смогу тебе чем помочь.

— Ты сможешь мне помочь только в том случае, если взберешься на Стеклянную гору и освободишь меня из рук ведьмы. Но на Стеклянную гору тебе не взойти; если ты даже к ней и подойдешь, то на нее не взберешься.

— Что я захочу, то и смогу, — ответил барабанщик, — мне тебя жалко, и я ничего не боюсь. Но дороги к Стеклянной горе я не знаю.

— Дорога туда идет через дремучий лес, а живут в нем людоеды, — ответила она, — больше я тебе ничего не смею сказать.

И он услыхал, как она улетела.

Только начало светать, поднялся барабанщик, повесил через плечо свой барабан и двинулся без всякого страха прямо в тот лес. Прошел он немного, никакого великана не увидел и подумал про себя: «Надо будет мне этих сонливцев разбудить», — он перевесил барабан на грудь и начал выбивать дробь, да так громко, что птицы с криком повзлетали с деревьев. А вскоре поднялся ввысь и великан, который лежал на траве и спал, он оказался такой большой, как ель.

— Эй ты, чертенок! — крикнул он барабанщику. — Что это ты тут барабанишь и будишь меня от сладкого сна?

— Я потому барабаню, — ответил он, — что идут за мной вслед много тысяч людей, чтоб знали они дорогу.

— Что ж им тут надо в моем лесу? — спросил великан.

— Они собираются тебя уничтожить и очистить лес от такого чудища, как ты.

— Ого, — сказал великан, — да я вас растопчу, как муравьев!

— Ты, что ж, думаешь, что сможешь против них устоять? — сказал барабанщик. — Только ты нагнешься, чтоб схватить одного из них, а он отскочит и спрячется; а если ты ляжешь и уснешь, они явятся изо всех кустов и взберутся на тебя. У каждого из них за поясом стальной молоток, они разобьют тебе череп.

Великану стало не по себе, и он подумал: «Если я свяжусь с этим хитрым народом, это может кончиться для меня плохо. Волков и медведей я могу схватить за горло и задушить, а против таких земляных червей я защитить себя не смогу».

— Послушай-ка ты, малышка, — сказал великан, — возвращайся ты лучше назад, — я обещаю тебе с этой поры ни тебя, ни твоих товарищей не трогать, а если у тебя есть еще какое-нибудь желание, то скажи мне его, и я готов тебе оказать услугу.

— У тебя длинные ноги, — сказал барабанщик, — ты можешь быстрей меня двигаться, так вот перенеси меня к Стеклянной горе, а я уж дам знак моим, чтоб они отступили, и они на этот раз оставят тебя в покое.

— Ну иди сюда, козявка, — сказал великан, — взберись ко мне на плечи, и я отнесу тебя, куда ты хочешь.

Поднял великан барабанщика к себе на плечи, и тот принялся на радостях наверху барабанить. Подумал великан: «Это, пожалуй, знак, чтоб остальные отступили назад». Вскоре повстречался им по дороге второй великан, он снял барабанщика со спины первого великана и засунул его к себе в петлицу. Уцепился барабанщик за пуговицу, — а была она размером с целое блюдо, — и стал за нее держаться да весело по сторонам оглядываться. Подошли они к третьему великану, вынул тот его из петлицы и посадил себе на поля шляпы; и расхаживал барабанщик наверху взад и вперед и мог видеть теперь все за деревьями, что впереди делается. Заметил он в голубых далях гору и подумал: «Пожалуй, это она и есть Стеклянная гора». Так и оказалось. Сделал великан всего два шага, и вот подошли они к подошве горы, тут великан и спустил его на землю. Барабанщик потребовал было, чтоб великан донес его до самой вершины горы, но тот покачал головой, что-то проворчал себе в бороду и вернулся назад в лес.

Стоял теперь барабанщик у горы, а была она такая высокая, точно три горы одна на другой поставлены были, да притом такая гладкая, как зеркало, и не знал он, как ему на ту гору взобраться. Начал он взбираться, но ничего не вышло, он все назад скатывался. «Быть бы мне сейчас птицей!» — подумал он; но одного желания было мало, крылья у него от этого не выросли. Стоит он и не знает, что ему делать, и вот увидел он невдалеке от себя двух людей, яростно споривших между собой. Он подошел к ним и понял, что они спорят из-за седла оно лежало между ними на земле, и каждому из них хотелось его получить.

— Что ж вы, однако, за дураки, — сказал барабанщик, — спорите из-за седла, а коня-то у вас и нету.

— Это седло такое дорогое, что есть из-за чего спорить, — ответил один из людей, — кто на него сядет и куда ни пожелает попасть, хоть на самый край света, тот там враз и окажется, стоит ему только желанье свое сказать. Седло это принадлежит нам обоим, и мой черед ехать на нем, а он вот не соглашается.

— Этот спор я быстро разрешу, — сказал барабанщик. Он отошел на некоторое расстояние и воткнул в землю белый шест. Потом вернулся назад и говорит:

— А теперь бегите к цели, — кто первый добежит, тот первый и поедет.

Бросились оба бежать во весь дух; но только отбежали они несколько шагов, вскочил барабанщик на седло, пожелал перенестись на Стеклянную гору; и не успел он и рукой махнуть, как был уже там.

Было на вершине горы ровное место, стоял старый каменный дом, а перед домом был большой рыбный пруд, а дальше за ним густой лес. Барабанщик не заметил нигде ни людей, ни зверей, всюду было тихо, только ветер шумел на деревьях, и почти над самой его головой тянулись облака. Он подошел к дверям и постучался раз и другой. Постучал он в третий раз, и открыла ему дверь старуха, лицо у нее было смуглое, глаза красные, на длинном носу у нее были очки; она поглядела на него сурово, потом спросила, чего он хочет.

— Впустите, дайте мне поесть и переночевать, — ответил барабанщик.

— Это можно будет, — сказала старуха, — если ты согласишься выполнить за это три работы.

— Чего ж не согласиться, — ответил он, — я никакой работы не боюсь, даже самой тяжелой.

Старуха его впустила, дала ему поесть, а вечером приготовила хорошую постель. Поутру, когда он выспался, сняла старуха со своего худого пальца наперсток и сказала:

— Ну, а теперь принимайся за работу, вычерпай мне вот этим наперстком пруд во дворе; но с работой ты должен управиться до наступления ночи и разобрать всех рыб, что находятся в пруде, по сортам и размерам и сложить их в порядке.

— Это работа необычная, — сказал барабанщик, но, однако, направился к пруду и начал вычерпывать воду.

Черпал он целое утро, но как можно было вычерпать наперстком столько воды, даже если б и заниматься этим тысячу лет? Наступил полдень и подумал барабанщик: «Все понапрасну, — работаю я иль не работаю, а оно одно и то же». Он бросил это дело и уселся на берегу. И вот вышла из дома девушка, поставила перед ним корзинку с едой и сказала:

— Ты сидишь тут такой грустный, чего тебе не хватает?

Посмотрел на нее барабанщик и видит, что девушка она чудесной красоты.

— Ах, — сказал он, — я не в силах выполнить и первой работы, а что ж будет с остальными? Я вышел на поиски королевны, которая должна находиться здесь, но я ее не нашел. Видно, придется мне идти дальше.

— А ты здесь оставайся, — сказала девушка, — я тебя из беды выручу. Ты устал, положи голову мне на колени и усни. Когда ты проснешься, работа будет сделана.

Барабанщик не заставил просить себя дважды. И только закрылись у него глаза, повернула девушка волшебное кольцо и молвила: «Вода ввысь, рыбы наружу!» И вмиг поднялась вода белым туманом ввысь и потянулась за облаками, а рыбы начали барахтаться, выпрыгнули на берег и легли, каждая по величине и по сорту, в ряды. Проснулся барабанщик и в изумленье увидел, что все уже выполнено. Но девушка сказала:

— Одна из рыб лежит не в ряду с подобными ей рыбами, а отдельно. Когда старуха явится вечером и увидит, что все сделано, как она требовала, она спросит: «А эта рыба почему лежит отдельно?» Ты кинь ей тогда рыбу в лицо и скажи: «Эта рыба для тебя, старая ведьма».

Вечером явилась старуха, и когда она задала этот вопрос, барабанщик бросил ей рыбу в лицо. Она притворилась, будто ничего не заметила, и промолчала, но глянула на него злыми глазами. На другое утро она сказала:

— Вчера тебе все удалось слишком легко, надо будет дать тебе работу потрудней. Нынче ты должен вырубить весь лес, распилить деревья на дрова, сложить их в поленницы, и все это надо закончить к вечеру.

Она дала ему топор, молоток и два клина. Но был топор оловянный, а молоток и клинья из жести. Только он начал рубить, покривился топор, а молоток и клинья погнулись. Он не знал, что ему делать. В полдень явилась снова девушка, принесла еду и утешила его.

— Положи голову ко мне на колени, — сказала она, — и усни, а когда проснешься, работа будет исполнена.

Повернула она волшебное кольцо, в тот же миг рухнул с треском весь лес, деревья покололись сами собой и сложились в поленницы; и было похоже, будто исполнили эту работу незримые великаны. Проснулся барабанщик, а девушка и говорит:

— Вот видишь, деревья все порублены и в поленницы сложены; осталась всего лишь одна ветка. Когда старуха придет и спросит, почему эта ветка осталась, ты ударь ее тою веткой и скажи: «Это для тебя, ведьма ты этакая!»

Явилась ведьма.

— Вот видишь, — сказала она, — какою легкой оказалась работа. Но для чего лежит эта ветка?

— Для тебя, ведьма ты этакая, — ответил барабанщик и ударил ее той веткой. Но она притворилась, будто ничего не почувствовала, посмеялась и сказала:

— Завтра рано поутру ты должен все эти дрова сложить в кучу, поджечь их и спалить.

Поднялся он на рассвете, начал складывать в кучу дрова. Но как мог один человек весь лес собрать в одно место? Работа не подвигалась. Но девушка не покинула его в беде. Она принесла ему в полдень еду; поел он, положил голову ей на колени и уснул. А когда проснулся, вся груда дров была объята чудовищным пламенем, и его языки подымались до самого неба.

— Теперь послушай меня, — сказала девушка, — когда явится ведьма, она станет давать тебе разные поручения; выполнишь ты без страха все, что она потребует, тогда не сможет она к тебе придраться; а будешь бояться, то охватит тебя пламя, и ты сгоришь. Под конец, когда ты все выполнишь, ты схвати ее обеими руками и кинь в самое пламя. — Ушла девушка, а вскоре подкралась старуха.

— Ух-х, как мне холодно! — сказала она. — Да вот пылает огонь, он уж согреет мне старые косточки, и мне будет приятно. Вот лежит чурбан, он никак не загорается, ты его вытащи мне из пламени. Сделаешь это, будешь свободен и можешь себе идти, куда вздумается. Ну, поживей в пламя!

Не долго думая, бросился барабанщик в огонь, но он ему ничего не сделал, даже волос не опалил. Вытащил он оттуда чурбан и положил его в сторону. Но только прикоснулось дерево к земле, как обратилось оно мигом в красивую девушку, и была это та самая, что помогала ему в беде. А по шелковому, блистающему золотом платью, что было на ней, он сразу понял, что это королевна. Но старуха злобно усмехнулась и сказала:

— Ты думаешь, что она уже твоя? Нет, она еще не твоя.

Она хотела броситься к девушке и утащить ее с собой; но он схватил старуху обеими руками, поднял ее и кинул в самое пекло, и охватило ее пламя, словно радуясь, что можно теперь сожрать ведьму.

Королевна глянула на барабанщика и увидела, что он красивый юноша, вспомнив, что он был готов отдать свою жизнь, чтоб ее спасти, она протянула ему руку и сказала:

— Ты ради меня отважился на все; я тоже хочу сделать для тебя все. Если ты обещаешь мне верность, то будешь моим мужем. А богатства у нас много, нам довольно и того, что насобирала здесь ведьма.

Она повела его в дом, где стояли лари и сундуки, наполненные ее сокровищами. Золота и серебра они не тронули, взяли только драгоценные камни. Королевне не захотелось оставаться больше на Стеклянной горе, и он сказал ей:

— Садись ко мне в седло, и мы спустимся вниз, точно птицы.

— Мне старое твое седло не нравится, — сказала она, — стоит мне только повернуть на пальце волшебное кольцо, и мы окажемся дома.

— Хорошо, — ответил барабанщик, — в таком случае пожелай, чтоб мы были у городских ворот.

И вмиг они очутились там, и говорит барабанщик:

— Но мне хочется сперва навестить своих родителей, дать им о себе весточку. Ты подожди меня здесь на поле, я скоро вернусь назад.

— Ах, — сказала королевна, — я прошу тебя, будь осторожен, не целуй своих родителей в правую щеку, когда прибудешь ты к ним, а не то позабудешь ты все, и я останусь здесь одна, покинутая на поле.

— Как могу я тебя позабыть? — сказал он и протянул ей руку в знак обещанья в скором времени вернуться назад.

Когда он вошел в отчий дом, никто его не узнал, оттого что три дня, проведенные им на Стеклянной горе, были на самом-то деле три долгих года. Он объявил, кто он, и бросились родители от радости к нему на шею, и он так расчувствовался, что расцеловал их в обе щеки, а про слова девушки и позабыл. Только поцеловал он их в правую щеку, как все мысли о королевне у него тотчас исчезли.

Он стал доставать из карманов драгоценные камни и положил их целую пригоршню на стол. И родители не знали, что им с таким богатством и делать. Тогда начал отец строить великолепный замок, окруженный садами, лесами и лугами, такой красивый, будто должен был в нем поселиться какой-нибудь князь. Когда замок был готов, сказала мать сыну:

— Я выбрала для тебя девушку, через три дня мы справим свадьбу.

И сын был доволен всем, что хотели родители.

Долго стояла у городских ворот бедная королевна, дожидаясь возвращения юноши. Когда наступил вечер, она подумала:

«Должно быть, он поцеловал своих родителей в правую щеку, а обо мне позабыл».

Сердце ее было печально, ей. хотелось бы попасть в одинокую лесную избушку, а вернуться назад, к королевскому двору, к своему отцу, ей не хотелось. Каждый вечер отправлялась она в город и проходила мимо дома барабанщика; иногда он видел ее, но не узнавал. Наконец она услыхала от людей, что завтра будут праздновать его свадьбу. И она сказала себе: «Я попытаюсь, может быть, снова пленю его сердце». Когда справляли первый день свадьбы, она повернула свое волшебное кольцо и молвила: «Хочу платья, блистающего, как солнце». И вмиг лежало перед ней платье, и оно было такое сверкающее, будто было соткано все из одних солнечных лучей. Уже собрались все гости, и вот она вошла в зал. Каждый дивился ее прекрасному платью, а больше всех невеста, а так как красивые платья были самой большой ее страстью, то она подошла к незнакомке и спросила, не продаст ли она его.

— За деньги нет, — ответила та. — Но если мне будет позволено пробыть первую ночь у дверей, где будет спать жених, тогда я согласна платье отдать.

Невеста не могла сдержать своего желания и согласилась; но она подмешала сонного зелья в вино, которое поднесли жениху на ночь, и он погрузился в глубокий сон. Когда все в доме утихло, королевна присела на корточки перед дверью опочивальни, приоткрыла ее немного и сказала так:

Слушай меня, барабанщик,

Неужели меня позабыл?

На Стеклянной горе ты ведь долгое время прожил.

А не я ли тебя от злой ведьмы спасала?

И не ты ли мне верность навек обещал?

Слушай, слушай меня, барабанщик!

Но все было напрасно, — барабанщик не проснулся, и когда наступило утро, королевне пришлось уйти ни с чем. На другой вечер повернула королевна свое волшебное кольцо и сказала:

«Хочу платье серебряное, как луна». И вот она явилась на праздник в платье, что было такое нежное, как лунное сияние, и невесте снова захотелось его иметь, и она отдала ей платье за то, что та позволила провести ей у двери опочивальни и вторую ночь. И молвила королевна в ночной тишине:

Слушай меня, барабанщик,

Неужели меня позабыл?

На Стеклянной горе ты ведь долгое время прожил.

А не я ли тебя от злой ведьмы спасала?

И не ты ли мне верность навек обещал?

Слушай, слушай меня, барабанщик!

Но добудиться барабанщика, одурманенного сонным зельем, было невозможно. Опечаленная вернулась королевна поутру назад в свою лесную избушку. Но люди в доме слыхали жалобу девушки-незнакомки и рассказали о том жениху; рассказали они и о том, что он и не мог бы ничего услышать, потому что подсыпали ему в вино сонного зелья.

На третий вечер повернула королевна волшебное кольцо и молвила: «Хочу платье, сверкающее, как звезды». Когда она показалась в нем на свадебном пиру, невеста была вне себя от великолепия этого платья, что превосходило все остальные, и сказала: «Я должна во что бы то ни стало им обладать». Девушка отдала его, как и первые два платья, за позволение провести ночь у дверей жениха. Но не выпил жених вина, поданного ему на ночь, а выплеснул его за кровать. И когда в доме все утихло, он услыхал голос, который его окликнул:

Слушай меня, барабанщик,

Неужели меня позабыл?

На Стеклянной горе ты ведь долгое время прожил.

А не я ли тебя от злой ведьмы спасала?

И не ты ли мне верность навек обещал?

Слушай, слушай меня, барабанщик!

И вдруг к нему вернулась память. «Ах, — воскликнул он, — как я мог поступить так неверно? Но виною всему то, что на радостях я от всего сердца поцеловал родителей в правую щеку, и это помрачило мне память». Он вскочил, взял королевну за руку и привел ее к постели своих родителей.

— Вот она, моя настоящая невеста, — сказал он, — если бы я женился на другой, я совершил бы большую несправедливость.

Когда родители узнали, как все это случилось, они дали свое согласие. И были опять зажжены в зале огни, принесены литавры и барабаны и приглашены друзья и родные; и была отпразднована в великой радости настоящая свадьба. А первая невеста получила в возмещение за это прекрасные платья и была этим довольна.




Золотой гусь

Жил да был на свете человек, у которого было три сына, и самый младший из них звался Дурнем, и все его презирали и осмеивали и при каждом удобном случае обижали.

Случилось однажды, что старший должен был идти в лес дрова рубить, и мать дала ему про запас добрый пирог и бутылку вина, чтобы он не голодал и жажды не знал.

Когда он пришел в лес, повстречался ему старый седенький человечек, пожелал ему доброго утра и сказал: «Я голоден, и жажда меня мучит — дай мне отведать кусочек твоего пирога и выпить глоток твоего вина».

Умный сын отвечал: «Коли я дам тебе отведать своего пирога да отхлебнуть своего вина, так мне и самому ничего не останется. Проваливай!» — и, не обращая на человечка внимания, пошел себе далее.

Когда же он стал обтесывать одно дерево, то вскоре ударил как-то топором мимо да попал по своей же руке так неловко, что должен был уйти домой и перевязать свою руку. Так отплатил ему маленький седенький человечек за его скупость.

Затем пошел второй сын в лес, и мать точно так же, как старшему, дала и этому про запас пирог и бутылку вина. И ему тоже повстречался старенький, седенький человечек и стал у него просить кусочек пирога и глоток вина.

Но и второй сын отвечал ему весьма разумно: «То, что я тебе отдам, у меня убудет, проваливай!» — и, не оглядываясь на человечка, пошел своей дорогой.

И он был также за это наказан: едва успел он сделать удар-другой по дереву, как рубанул себе по ноге, да так, что его должны были снести домой на руках.

Тогда сказал Дурень: «Батюшка, дозволь мне разочек в лес сходить, дров порубить». — «Что ты в этом смыслишь? Вот братья твои и поумнее тебя, да какого себе ущерба наделали! Не ходи!»

Дурень однако же просил да просил до тех пор, пока отец не сказал: «Да ну, ступай! Авось тебя твоя беда уму-разуму научит!» А мать про запас только и дала ему, что лепешку, на воде в золе выпеченную, да бутылку прокисшего пива.

Пришел он в лес, и ему тоже повстречался старенький, седенький человечек и сказал: «Мне и есть и пить хочется, дай мне кусочек твоей лепешки и глоточек твоего питья».

Дурень и ответил ему: «Да у меня только и есть, что лепешка, на воде замешанная, а в бутылке прокисшее пиво; коли это тебе любо, так сядем да поедим вместе».

Вот и уселись они, и каково же было удивление Дурня, когда он полез за пазуху за своею лепешкою, а вынул отличный пирог, откупорил бутылку, а в бутылке вместо прокисшего пива оказалось доброе винцо!

Попили они, поели, и сказал человечек Дурню: «Сердце у тебя доброе, и ты со мною охотно поделился всем, что у тебя было; за то и я хочу тебя наделить счастьем. Вот стоит старое дерево; сруби его и в корневище найдешь подарок».

Затем человечек распрощался с Дурнем.

Пошел Дурень к дереву, подрубил его и, когда оно упало, увидел в корневище дерева золотого гуся. Поднял он гуся, захватил с собою и зашел по пути в гостиницу, где думал переночевать.

У хозяина той гостиницы было три дочери; как увидели они золотого гуся, так и захотелось им посмотреть поближе, что это за диковинная птица, и добыть себе хоть одно из ее золотых перышек.

Старшая подумала: «Уж я улучу такую минутку, когда мне можно будет выхватить у него перышко», — и при первом случае, когда Дурень куда-то отлучился, она и ухватила гуся за крыло…

Но увы! И пальцы, и вся рука девушки так и пристали к крылу, словно припаянные!

Вскоре после того подошла и другая; она тоже только о том и думала, как бы ей добыть себе золотое перышко, но едва только она коснулась своей сестры, как приклеилась к ней, так что и оторваться не могла.

Наконец подошла и третья с тем же намерением; и хоть сестры кричали ей, чтобы она не подходила и не прикасалась, но она их не послушалась.

Она подумала, что коли они там при гусе, так отчего же и ей там тоже не быть?

И подбежала, и чуть только коснулась своих сестер, как и прилипла к ним.

Так должны были они всю ночь провести с гусем. На другое утро Дурень подхватил гуся под мышку и пошел своею дорогою, нимало не тревожась о том, что вслед за гусем волоклись и три девушки, которые к гусю приклеились.

Среди поля на дороге повстречался им пастор, и когда увидел это странное шествие, то сказал: «Да постыдитесь же, дрянные девчонки! Как вам не совестно бежать следом за этим молодым парнем? Разве так-то водится?»

При этом он схватил младшую за руку и хотел отдернуть; но едва он коснулся ее, как и прилип к ее руке, и сам был вынужден бежать за тремя девушками.

Немного спустя повстречался им причетник и не без удивления увидел господина пастора, который плелся следом за девушками. Он тотчас крикнул: «Э, господин пастор, куда это вы так поспешно изволите шествовать? Не забудьте, что нам с вами еще придется крестить сегодня», — и он тоже подбежал к пастору, и ухватил было его за рукав, но так и прилип к рукаву…

Когда они все пятеро плелись таким образом вслед за гусем, повстречались им еще два мужика, которые возвращались с поля с заступами на плече. Пастор подозвал их и попросил как-нибудь освободить его и причетника из этой связки. Но едва только те коснулись причетника, как и они пристали к связке, и таким образом их уже побежало семеро за Дурнем и его гусем.

Так пришли они путем-дорогою в город, где правил король, у которого дочь была такая задумчивая, что ее никто ничем рассмешить не мог. Вот и издал король указ, по которому тот, кому удалось бы рассмешить королевскую дочь, должен был и жениться на ней.

Дурень, прослышав о таком указе, тотчас пошел со своим гусем и всей свитой к королевской дочке, и когда та увидела этих семерых человек, которые бежали за гусем, она разразилась громким смехом и долго не могла уняться.

Тогда Дурень потребовал, чтобы она была выдана за него замуж, но будущий зять королю не понравился, он стал придумывать разные увертки, и наконец сказал, что отдаст за него дочь только тогда, когда он приведет ему такого опивалу, который бы мог один целый погреб выпить.

Дурень вспомнил о седеньком человечке, который, конечно, мог ему в этой беде оказать помощь, пошел в тот же лес и на том месте, где он срубил дерево, увидел того же самого человечка, и сидел он там очень грустный.

Дурень спросил его, что у него за горе на сердце. Тот отвечал: «Меня томит такая жажда, что я ее ничем утолить не могу; холодной воды у меня желудок не переносит; а вот бочку вина я выпил; но что значит эта капля, коли выплеснешь ее на раскаленный камень?» — «Ну, так я могу тебе в горе пособить, — сказал Дурень, — пойдем со мною, и я утолю твою жажду».

Он привел человечка в королевский погреб, и тот набросился на большие бочки вина, и пил-пил, так что у него и пятки от питья раздуло, и прежде чем миновали сутки, успел уже осушить весь погреб.

Дурень вторично потребовал у короля свою невесту, но король рассердился на то, что дрянной парнишка, которого каждый называл Дурнем, смел думать о женитьбе на его дочери; поэтому король поставил новые условия: прежде, чем жениться на королевне. Дурень должен был добыть ему такого объедалу, который бы мог один съесть целую гору хлеба.

Дурень, недолго думая, прямо направился в лес, там увидел он на том же месте человечка, который подтягивал себе что есть мочи живот ремнем и корчил весьма печальную рожу, приговаривая: «Вот сейчас съел я полнехоньку печь ситного хлеба, но что может значить этот пустяк, когда такой голод мучит! Желудок у меня пустехонек, и вот я должен стягивать себе живот ремнем как можно туже, чтобы не околеть с голоду».

Дурень-то и обрадовался, услышав эти речи. «Пойдем со мною, — сказал он, — я тебя накормлю досыта».

Он повел человечка ко двору короля, который велел свезти всю муку со своего королевства и приказал испечь из той муки огромную хлебную гору; но лесной человек как пристал к той горе, принялся есть, и горы в один день как не бывало!

Тогда Дурень в третий раз стал требовать у короля свою невесту, а король еще раз постарался увильнуть и потребовал, чтобы Дурень добыл такой корабль, который и на воде, и на земле может одинаково двигаться: «Как только ты ко мне на том корабле приплывешь, — сказал король, — так тотчас и выдам за тебя мою дочь замуж».

Дурень прямехонько прошел в лес, увидел сидящего там седенького человечка, с которым он поделился своею лепешкою, и тот сказал ему: «Я за тебя и пил, и ел, я же дам тебе и такой корабль, какой тебе нужен; все это я делаю потому, что ты был ко мне жалостливым и сострадательным».

Тут и дал он ему такой корабль, который и по земле, и по воде мог одинаково ходить, и когда король тот корабль увидел, он уж не мог Дурню долее отказывать в руке своей дочери.

Свадьба была сыграна торжественно, а по смерти короля Дурень наследовал все его королевство и долгое время жил со своею супругою в довольстве и в согласии.




Заяц и еж

Сказка эта, ребята, на небылицу похожа, а все же она правдивая, — дед мой, от которого я ее слышал, говаривал всякий раз, когда он с чувством и с толком ее рассказывал:

«Правда-то в ней, сынок, есть; а то зачем бы и стали ее рассказывать?»

А дело было вот как.

Случилось это в одно воскресное утро, в пору жатвы, как раз когда зацветает гречиха. Солнце на небе взошло яркое, утренний ветер дул по скошенному жнивью, жаворонки распевали над полями, пчелы гудели на гречихе; люди шли в праздничных одеждах в церковь, и всякая тварь земная радовалась, и еж в том числе тоже.

И стоял еж у своей двери сложа руки, дышал утренним воздухом и напевал про себя веселую песенку — не хорошую и не плохую, какую поют обычно ежи в теплое воскресное утро. И вот когда он тихо напевал про себя эту песенку, пришло ему в голову, что он может, пока его жена купает и одевает детей, прогуляться немного по полю да поглядеть, как растет брюква. А брюква росла совсем близко возле его дома, и он всегда ел ее вместе со своей семьей, потому и смотрел он на нее, как на свою. Сказано — сделано. Запер еж за собой дверь и направился в поле. Отойдя недалеко от дома, он хотел было пробраться через терновник, что рос возле поля, почти у того места, где росла и брюква, и вдруг заметил он зайца, который вышел за тем же делом — посмотреть на свою капусту. Увидел еж зайца и пожелал ему доброго утра. А заяц был господин вроде как бы знатный и уж очень надменный. Он ничего не ответил на привет ежа и сказал ему, скорчив презрительную гримасу:

— Чего это ты так рано бегаешь тут по полю?

— Гуляю, — говорит еж.

— Гуляешь? — засмеялся заяц. — Мне думается, что ты мог бы применить свои ноги для какого-нибудь более полезного дела.

Этот ответ сильно раздосадовал ежа: он мог бы все перенести, но о своих ногах он не позволял ничего говорить, — уж очень они были у него кривые.

— Ты, видно, воображаешь, — сказал еж зайцу, — что своими ногами ты можешь лучше управиться?

— Я думаю, — ответил заяц.

— Это надо еще проверить, — сказал еж. — Я готов биться об заклад, что если мы с тобой побежим взапуски, я прибегу первым.

— Да это прямо смешно — ты-то, со своими кривыми ногами? — сказал заяц. — Ну, что ж, если у тебя такая большая охота, я, пожалуй, согласен. А на что мы будем спорить?

— На один золотой луидор и на бутылку водки, — говорит еж.

— Идет! — ответил заяц. — Ну, тогда уж давай начнем сейчас.

— Нет, зачем нам так торопиться, я не согласен, — говорит еж, — ведь я еще ничего не ел и не пил. Сперва пойду домой и немного позавтракаю, а через полчаса вернусь на это же самое место.

Заяц согласился, и еж направился домой. По пути еж подумал про себя: «Заяц надеется на свои длинные ноги, но я-то его перехитрю. Хотя он и знатный господин, да глупый, он наверняка проиграет».

Пришел еж домой и говорит своей жене:

— Жена, скорее одевайся, придется тебе идти вместе со мной на поле.

— А что такое случилось? — спрашивает она.

— Да вот поспорили мы с зайцем на один золотой луидор и на бутылку водки: хочу бежать я с ним взапуски, и ты должна быть при этом.

— Ах, боже ты мой! — стала кричать на него жена. — Да ты что, одурел в самом деле. Да в своем ли ты уме? Как можешь ты бежать с зайцем взапуски?

— Да ты уж, жена, лучше помолчи, — говорит ей еж, — это дело мое. В мужские дела ты не вмешивайся. Ступай оденься и пойдем вместе со мной.

Что тут было ей делать? Хочешь не хочешь, а пришлось ей идти вслед за мужем.

Идут они вдвоем по дороге в поле, и говорит еж жене:

— А теперь внимательно выслушай, что я тебе скажу. Видишь, вон по тому большому полю мы и побежим с зайцем взапуски. Заяц будет бежать по одной борозде, а я по другой, а бежать мы начнем с горы. А твое дело — только стоять здесь, внизу, на борозде. Когда заяц пробежит по своей борозде, ты и крикнешь ему навстречу: «А я уже здесь!»

С тем и добрались они на поле. Указал еж жене место, где ей надо стоять, а сам отправился повыше. Когда он пришел, заяц был уже на месте.

— Давай, что ли, начинать? — говорит заяц.

— Ладно, — отвечает еж, — начнем.

И стал каждый на свою борозду. Начал заяц считать: «Ну, раз, два, три», и помчался, как вихрь, вниз по полю. А еж пробежал примерно шага три, забрался затем в борозду и уселся себе там преспокойно.

Добежал заяц до конца поля, а ежиха и кричит ему навстречу:

— А я уже здесь!

Заяц остановился и был немало удивлен: он подумал, что это кричит, конечно, сам еж, — а известно, что ежиха выглядит точно так же, как и еж. Но заяц подумал: «Тут что-то неладно» и крикнул:

— Давай побежим еще раз назад!

И кинулся он вихрем, прижав уши, по борозде, а ежиха осталась преспокойно на своем месте. Добежал заяц до конца поля, а еж кричит ему навстречу:

— А я уже здесь!

Разозлился заяц и крикнул:

— Давай бежать еще раз назад!

— Как хочешь, — ответил еж, — мне-то все равно, сколько тебе будет угодно.

Так бегал заяц еще семьдесят три раза, а еж все приходил первым. Всякий раз, когда заяц прибегал на край поля, еж или ежиха говорили:

— А я уже здесь!

Но на семьдесят четвертый раз не добежал заяц до конца: упал на передние ноги, пошла у него кровь горлом, и не мог он двинуться дальше.

Взял еж выигранные им золотой луидор и бутылку водки, вызвал свою жену из борозды, и они пошли вместе домой, оба друг другом вполне довольные. Если они не умерли, то живут они еще и сейчас.

Вот как оно вышло, что простой полевой еж обогнал зайца, и с той поры уже ни один заяц не решался больше бегать с ежом взапуски.

А сказки этой поученье такое: во-первых, никто, каким бы знатным он себя ни почитал, не должен себе позволять глумиться над простым человеком — хотя бы даже и над ежом. Во-вторых, дается совет такой: если надумает кто жениться, то пускай тот берет себе жену из того же круга, что и сам, и пусть будет она на него самого похожа. Вот, скажем, если ты еж, то и бери себе в жены ежиху, и так дальше.




Верные звери

Давно тому назад жил один человек. Денег у него было совсем мало, и вот с тем немногим, что у него осталось, отправился он странствовать по свету. Пришел он раз в деревню, видит — сбежались ребята, кричат и шумят.

— Дети, что у вас тут такое? — спросил человек.

— Да вот, — говорят они, поймали мы мышь, хотим научить ее плясать. Посмотрите, как забавно она бегает!

Но человек пожалел бедного зверька и сказал:

— Ребята, отпустите мышь на волю, я вам за то заплачу. — Он дал им денег, и они отпустили мышь, и бедный зверек убежал и спрятался в норку.

Пошел человек дальше. Приходит он в другую деревню, видит — у ребят обезьяна; заставляют они ее плясать и кувыркаться, потешаются над ней, не дают ей покоя. Дал человек ребятам денег, чтоб отпустили они обезьяну. Потом пришел он в третью деревню, а там у ребят был на цепи медведь; приходилось ему становиться на задние лапки и плясать, а когда он ворчал, это их забавляло. И он выкупил медведя; обрадовался медведь, что можно стать теперь опять на свои четыре лапы, и затопал он прямо в лес.

Роздал человек последние свои деньги, не осталось у него в кармане и медного гроша. И говорит он себе: «Денег у короля в казне куда больше, чем ему надо; чего мне с голоду пропадать, возьму-ка я у него немного, а заработаю — верну их опять в казну». Забрался он в казну и взял оттуда немного денег, но когда он вылез из королевской кладовой, схватили его королевские слуги. Объявили ему, что он вор, и привели его на суд, а так как совершил он неправое дело, то присудили посадить его в ящик и бросить в реку. Проделали в крышке ящика дырки, чтобы мог проходить в него воздух, и дали человеку кувшин воды да хлеба кусок. Вот и поплыл он по реке; и так ему стало страшно! Но вдруг слышит он — что-то царапается и скребется о замок, грызет и постукивает. Вдруг открывается замок, подымается крышка ящика — стоят перед ним мышь, обезьяна и медведь, — это они крышку открыли; когда-то выручил их человек из беды, а теперь и они пришли ему на помощь. Но звери не знали, что им делать дальше, и стали они между собой советоваться. А тут выкатился к ним вдруг из воды белый камень, был он похож на яйцо. Вот медведь и говорит:

— Он вовремя к нам явился, это камень волшебный: чей он будет, тот и сможет пожелать себе все, чего только захочет.

Вытащил человек из воды этот камень, взял его в руку и пожелал, чтобы был у него замок с садом и королевской конюшней. И только вымолвил он свое желание, как сидел уже в замке с садом и королевской конюшней, и все было таким прекрасным и великолепным, что никак не мог он надивиться, на все это глядючи.

А проходили в это время по дороге купцы-торговцы.

— Поглядите-ка, — сказали они, — какой великолепный построили замок, а ведь в прошлый-то раз, как мы проходили, здесь были одни только зыбучие пески.

Стало им любопытно, явились они в замок, стали у человека расспрашивать, как сумел он все это так быстро построить. А он им и говорит:

— Да это не я сделал, это сделал мой волшебный камень.

— А что это за камень такой? — спросили они.

Он пошел и принес его и показал купцам-торговцам. Захотелось им тот камень получить, и они спросили, нельзя ли его будет у него купить, и предложили ему за него все свои дорогие товары. Глянул человек на прекрасные товары, разбежались у него глаза при виде их, а было сердце у него не постоянное, оно стремилось все к новому, и вот дал он себя одурачить, думая, что прекрасные товары куда дороже его волшебного камня, и отдал его купцам-торговцам. Только выпустил он его из рук, и тотчас исчезло вместе с камнем и все его счастье, — очутился он снова в запертом ящике на реке, и была у него одна только кружка воды да хлеба краюха.

Как увидели верные звери — мышь, обезьяна и медведь, — что попал он в беду, явились снова к нему на помощь, но никак не могли они теперь сбить того замка — был он куда крепче, чем в первый раз. Тогда медведь и говорит:

— Надо нам волшебный камень найти, а не то все наши старания будут напрасны.

А купцы остались жить в замке. Вот звери и пошли туда все вместе; и когда были они уже около самого замка, медведь говорит:

— Мышь, загляни-ка ты в замочную скважину и посмотри, как нам быть; ты ведь маленькая, никто тебя не заметит.

Мышь согласилась на это, но вскоре вернулась и говорит:

— Дело не выйдет; я заглядывала: камень висит над зеркалом на красном шнурке, по бокам сидят две большие кошки с огненными глазами и его охраняют.

Говорят тогда обезьяна и медведь:

— А ты еще раз ступай туда да подожди, пока хозяин ляжет в постель и уснет, а потом пролезь в замочную скважину, взберись на кровать и ущипни его за нос да отгрызи ему волосы.

Пробралась мышь снова туда и сделала так, как сказали ей обезьяна и медведь. Хозяин проснулся, стал себе нос тереть и говорит:

— Кошки-то мои, видно, никуда не годятся: пускают мышей, а те волосы мне все с головы пообгрызли, — и он прогнал своих кошек.

Вот мышь своего и добилась.

Когда на другую ночь хозяин уснул, забралась мышь к нему в комнату, начала грызть красный шнурок, на котором висел камень, пока наконец его не перегрызла. Упал камень на пол, тут она и дотащила его до двери. Но нелегко это было бедной маленькой мышке; и говорит она обезьяне, а та стояла за дверью, ее дожидаясь:

— Ты вытащи его отсюда лапой.

Дело это было для обезьяны нетрудное, она взяла камень в руку, и пошли они все вместе к реке.

Обезьяна и говорит:

— Как же нам теперь к ящику-то добраться?

А медведь отвечает:

— Да это мы сейчас устроим! Я войду в реку и поплыву, а ты, обезьяна, сядешь ко мне на спину; но смотри, держись за меня обеими руками, да покрепче, а камень положи себе в рот. А ты, мышка, залезай ко мне в правое ухо.

Так они и сделали и поплыли вниз по реке. Вскоре медведю молчать надоело, стал он болтать о том да о сем и говорит:

— Послушай, обезьяна, а мы-то ведь с тобой храбрые товарищи; как ты думаешь?

Но обезьяна промолчала, ничего ему не ответила.

— Что это у тебя за манера такая, — сказал медведь, — товарищам своим не отвечать? Не люблю я тех, кто не отвечает.

Тут обезьяна дольше сдерживаться была не в силах, упустила она камень в воду и крикнула:

— Дурак ты! Как же мне было отвечать-то с камнем во рту? Вот он теперь и пропал, а виноват во всем ты.

— Да ты не бранись, — сказал медведь, — мы что-нибудь да придумаем.

Посоветовались они между собой, созвали всех древесных лягушек, жерлянок и прочую водяную тварь и говорят:

— На вас собирается напасть сильный враг, надо вам будет побольше камней набрать, сколько сможете, а мы построим вам стену, она вас защитит.

Испугались водяные твари и натащили камней отовсюду, и приплыла, наконец, со дна речного старая толстая лягушка-квакушка и притащила во рту красный шнурок с волшебным камнем. Обрадовался медведь, взял у лягушки камень и сказал, что теперь все, мол, в порядке и могут они себе домой спокойно отправляться, — тут он с ними быстро и распрощался. И поплыли они втроем вниз по реке к человеку, который находился в ящике. Взорвали они волшебным камнем крышку, — явились они вовремя — весь хлеб он уже поел и всю воду выпил и чуть не пропал с голоду. Как только взял он в руку волшебный камень, пожелал себе доброго здоровья, так вмиг перенесся в свой прекрасный замок с садом и королевскою конюшней и стал жить припеваючи. А троих зверей он оставил при себе, и всю жизнь прожили они счастливо вместе.




Три пряхи

Жила-была девушка, ленивица да прясть не охотница; и что ей мать ни говорила, а заставить ее работать никак не могла.

Вот, наконец, у матери терпенья не стало, разгневалась она и побила свою дочь, а та и разревелась вовсю. А как раз в это время проезжала мимо королева; услыхала она плач, велела остановить карету, вошла в дом и спрашивает у матери, за что та бьет свою дочь так, что слышен крик даже на улице.

Стыдно было женщине рассказывать, что дочка у ней такая ленивая, и она сказала:

— Да вот никак не могу оторвать ее от прялки, у нее все охота прясть да прясть, а мне-то, по бедности, откуда достать столько льна?

И сказала королева:

— Нет для меня ничего приятней, как слышать, когда прядут, и нет ничего мне милее, когда жужжат веретена. Отдайте мне дочь свою в замок, льна у меня достаточно, и пусть себе прядет, сколько ей вздумается.

Мать была этому рада, и королева забрала девушку с собой. Вот прибыли они в замок, повела королева ее наверх и показала три светелки, а набиты они были сверху донизу самым отборным льном.

— Вот этот лен ты мне и перепряди, — сказала она. Коль управишься с этой работой, я выдам тебя замуж за старшего своего сына. Я не посмотрю на то, что ты девушка бедная, твое усердие будет вместо приданого.

Испугалась девушка: ведь она не могла перепрясть столько льна, даже если бы сидела над пряжей каждый день с утра и до вечера целых триста лет.

Осталась она одна и стала плакать и просидела так, сложа руки, целых три дня. А на третий день пришла королева и, увидев, что девушка ничего не напряла, удивилась, но та ей объяснила, что не могла начать работать, тоскуя по материнскому дому. Королева этим объяснением удовлетворилась, но, уходя, сказала:

— Ну, завтра, смотри, за работу принимайся.

И осталась девушка опять одна, и, не зная, что ей начать, что и придумать, подошла в горе к окошку. Она увидела, что идут три женщины: и была у одной из них ступня широкая, а у другой такая толстая нижняя губа, что прямо вся к подбородку свисала, а у третьей был широкий большой палец.

Остановились они у окошка, посмотрели наверх и спросили девушку, чего ей не хватает. Она стала жаловаться на свое горе; и вот предложили они ей помочь и сказали:

— Если ты пригласишь нас на свадьбу и нас стыдиться не будешь, а станешь называть нас своими тетушками и к себе за стол посадишь, то мы весь лен тебе перепрядем, и сделаем это быстро.

— Я буду очень рада, — ответила она, — входите и принимайтесь скорей за работу.

Она впустила трех диковинных женщин и освободила для них место в первой светелке. Они сели и начали прясть. Одна тянула нитку и вертела колесо, другая ее смачивала, а третья сучила и пальцем о стол постукивала, — и падал ворох пряжи наземь, и была пряжа самой тонкой работы. Девушка скрывала от королевы этих трех прях, и когда та приходила, показывала ей целый ворох готовой пряжи, и похвалам королевы не было конца. Когда в первой комнате льна уже не хватило, они перешли во вторую, наконец — в третью, а вскоре и в этой льна больше не хватило.

Потом три женщины попрощались и напомнили девушке:

— Смотри же, не забудь, что нам обещала; и будет тебе счастье!

Девушка показала королеве пустые комнаты и большую груду пряжи, и та стала готовить ей свадьбу; и радовался жених, что женится на такой искусной и прилежной девушке, и всячески ее расхваливал.

— Есть у меня три тетки, — сказала девушка, — они мне сделали много добра, и я не хотела бы позабыть о них в своем счастье, — так вот, дозвольте мне пригласить их на свадьбу и посадить рядом с собою за стол.

Королева и жених отвечали:

— Ну, конечно, мы разрешаем!

И вот, когда начался свадебный пир, вошли во дворец три женщины в странном одеянии, а невеста им и говорит:

— Добро пожаловать, милые тетушки!

— Ах, — говорит жених, — как ты можешь дружить с такими противными бабами? — И он подошел к той, у которой была широкая ступня, и спрашивает:

— Отчего это у тебя такая широкая ступня?

— От работы на прялке, — ответила она, — от работы на прялке.

Потом подходит жених ко второй и спрашивает:

— Отчего это у тебя губа такая отвисшая?

— Оттого, что лен смачивала, — ответила она, — оттого, что лен смачивала!

Спросил он третью:

— Отчего у тебя палец такой широкий?

— Оттого, что нитки сучила, — ответила она, — оттого, что нитки сучила!

Испугался тогда королевич и говорит:

— С этой поры никогда моя милая невеста не должна к прялке и близко подходить.

Так избавилась она от ненавистной ей пряжи.




Стоптанные туфельки

Жил-был некогда король. Было у него двенадцать дочерей, одна другой красивей. Спали они все вместе в одной зале, и постели их стояли рядом; вечером, когда они ложились спать, король закрывал дверь и запирал ее на засов. А утром, когда он ее открывал, то всегда замечал, что туфли у дочерей все от танцев стоптаны, и никак он не мог понять, отчего это происходит. И велел король кликнуть клич по всему королевству, что тот, кто дознается, где это они по ночам танцуют, может выбрать одну из них себе в жены, а после его смерти стать королем. Но кто объявится, а в течение трех дней и ночей о том не дознается, тому голова с плеч долой.

Вот вызвался вскоре один королевич взяться за это отважное дело. Его хорошо приняли и вечером отвели в комнату, что находилась рядом с залой-опочивальней. Ему приготовили постель, и он должен был наблюдать, куда королевны уходят и где танцуют; а чтоб ничего они не смогли сделать тайком или уйти куда-нибудь в другое место, то двери в залу были оставлены открытыми. Но вдруг веки у королевича налились точно свинцом, и он уснул, а когда наутро он проснулся, оказалось, что все двенадцать королевен ходили куда-то танцевать, — туфельки их стояли в зале, но у всех на подошвах были протерты дыры. И на второй, и на третий вечер случилось то же самое: и вот отрубили королевичу без всякой жалости голову. Приходило потом еще много других, которые брались за это отважное дело, но всем им пришлось поплатиться жизнью.

И вот случилось, что один бедный солдат, который был ранен и служить больше не мог, направился в тот самый город, где жил король. Повстречалась ему на пути старуха, она спросила его, куда он идет.

— Да я и сам точно не знаю, — ответил солдат и в шутку добавил: — Есть у меня охота дознаться, где это и в самом деле королевны свои туфли во время танцев стаптывают, — вот, может, я и королем сделаюсь.

— Да это не так-то и трудно, — сказала старуха. — Ты не пей вина, что поднесут тебе вечером, и притворись, будто крепко спишь.

Затем дала она ему небольшой плащ и сказала:

— Если ты наденешь его, то станешь невидимкой и сможешь тогда пробраться вслед за двенадцатью королевнами.

Солдат, получив добрый совет, решил приняться за это дело: набрался он смелости и к королю женихом объявился. Был он принят так же хорошо, как и другие, и на него тоже надели королевские одежды. Вечером, как пришло время спать ложиться, отвели его в комнату рядом с опочивальней; и когда он собирался ложиться спать, пришла старшая королевна и поднесла ему кубок вина; но он привязал к подбородку губку, — вино все и впиталось, и он и капли не выпил. Затем лег он в постель, полежал немного и начал храпеть, будто спит самым глубоким сном. Услыхали то двенадцать королевен, засмеялись, а старшая и говорит:

— И этому бы тоже не мешало жизнь свою поберечь.

Затем они встали, открыли шкафы, ларцы и шкатулки и достали роскошные платья; стали перед зеркалами наряжаться и прыгать на радостях, что вскоре смогут они опять танцевать. Но одна из них, младшая, и говорит:

— Я не знаю, вы вот радуетесь, а у меня на душе как-то тяжело: должно быть, с нами случится какое-нибудь несчастье.

— Эх ты, пуганая ворона, — сказала ей старшая, — всего ты вечно боишься! Разве ты забыла, сколько уже королевичей здесь понапрасну побывало? Солдату я даже и не стала бы сонного зелья подносить, этот олух и так не проснется.

Вот королевны были уже готовы и глянули на солдата, а он глаза закрыл, не двинется, не шелохнется, и подумали они, что теперь уже бояться им нечего. Подошла старшая к своей кровати и постучала в нее; и опустилась тотчас кровать в подземелье, и сошли они одна за другой вниз через подземный ход, а впереди всех шла старшая. Солдат, видя все это, долго не мешкал, он набросил на себя свой плащ и спустился вниз вслед за младшей. Посреди лестницы он наступил ей слегка на платье, она испугалась и крикнула:

— Что это? Кто это схватил меня за платье?

— Да ты не выдумывай, — молвила старшая, — это ты, видно, за крючок зацепилась.

Вот сошли они все вниз и очутились в чудесной аллее, и были все листья на деревьях серебряные, и они все сияли и сверкали. Солдат подумал: «Возьму-ка я что-нибудь в знак доказательства», — и он отломил с дерева ветку; вдруг послышался страшный треск. Младшая вскрикнула:

— Тут что-то неладное, вы слышали треск?

Но старшая сказала:

— Это салютуют на радостях, что мы скоро освободим от чар наших принцев.

И они пошли затем по другой аллее, где листья на деревьях были все золотые, и, наконец, по третьей, где были листья все из чистых алмазов; и он отломил с обоих деревьев по ветке, и всякий раз дерево трещало, и младшая дрожала от страха, но старшая настаивала на том, что это салютуют в знак радости. Пошли они дальше, и вот подошли, наконец, к большой реке; стояло у берега двенадцать лодок, и в каждой лодке сидело по прекрасному принцу, и они ждали своих двенадцать королевен, и каждый посадил королевну к себе в лодку, солдат же сел вместе с младшей. А принц и говорит:

— Отчего это лодка вдруг стала сегодня тяжелее? Приходится мне грести изо всех сил.

— Это, пожалуй, — молвила младшая, — от жаркой погоды, и меня нынче что-то томит.

И стоял на другом берегу красивый, ярко освещенный замок, доносилась оттуда веселая музыка, трубы и литавры. Переплыли принцы через реку, вошли в замок, и каждый из них стал танцевать со своей милой. Солдат тоже танцевал вместе с ними, никем не видимый, и когда одна из королевен держала кубок с вином, то он весь его выпивал до дна, только она подносила его ко рту; и страшно было от того младшей, но старшая все заставляла ее молчать. Так протанцевали они там до трех часов утра, и вот все туфельки истоптались от танцев, и пришлось им оставить свои пляски. Перевезли принцы их опять через реку, а солдат на этот раз сел на переднюю лодку, к старшей. На берегу они попрощались со своими принцами и пообещали им прийти снова на следующую ночь. Когда они всходили по лестнице, солдат забежал вперед и лег в свою постель; и когда двенадцать королевен медленно подымались, утомленные, по лестнице, он уже храпел, да так громко, что все слышали; и они сказали: «Уж этого человека опасаться нам нечего». Сняли они свои красивые платья, спрятали их, стоптанные во время танцев туфельки поставили под кровать, а сами легли спать.

На другое утро солдат решил ничего не рассказывать, а еще раз поглядеть на это диво, — и вот ходил он и вторую и третью ночь с ними вместе. И все было так же, как и в первый раз, — они плясали до тех пор, пока туфельки не стаптывали. Но на третий раз взял он с собой в доказательство кубок. Вот наступило время ему отвечать, и взял он с собой и спрятал три ветки и кубок и пошел к королю, а двенадцать королевен стояли за дверью и слушали, что он скажет. Когда король стал спрашивать:

— Ну, сказывай, где мои двенадцать дочерей ночью все свои туфельки в плясках истоптали? — то солдат ответил:

— Вместе с двенадцатью принцами в подземном замке.

И рассказал он королю все, как было, и принес ему знаки доказательства.

Велел тогда король позвать своих дочерей и спросил их, правду ли говорит солдат? Видя, что все обнаружилось, и если отпираться, то все равно ничего не поможет, они сознались во всем. Тогда король и говорит:

— Какую же ты хочешь взять себе в жены?

Он ответил:

— Я-то уж не молод, так отдайте мне старшую.

В тот же день и свадьбу сыграли, и было ему обещано после смерти короля и все государство.

И принцы были снова заколдованы на столько дней, сколько ночей проплясали они вместе с двенадцатью королевнами.




Сладкая каша

Жила-была бедная, скромная девочка одна со своей матерью, и есть им было нечего. Пошла раз девочка в лес и встретила по дороге старуху, которая уже знала про ее горемычное житье и подарила ей глиняный горшочек. Стоило ему только сказать: «Горшочек, вари!» — и сварится в нем вкусная, сладкая пшенная каша; а скажи ему только: «Горшочек, перестань!» — и перестанет вариться в нем каша. Принесла девочка горшочек домой своей матери, и вот избавились они от бедности и голода и стали, когда захочется им, есть сладкую кашу.

Однажды девочка ушла из дому, а мать и говорит: «Горшочек, вари!» — и стала вариться в нем каша, и наелась мать досыта. Но захотелось ей, чтоб горшочек перестал варить кашу, да позабыла она слово. И вот варит он и варит, и ползет каша уже через край, и все варится каша. Вот уже кухня полна, и вся изба полна, и ползет каша в другую избу, и улица вся полна, словно хочет она весь мир накормить; и приключилась большая беда, и ни один человек не знал, как тому горю помочь. Наконец, когда один только дом и остался цел, приходит девочка; и только она сказала: «Горшочек, перестань!» — перестал он варить кашу; а тот, кому надо было ехать снова в город, должен был в каше проедать себе дорогу.




Семь воронов

У одного отца было семь сыновей, а дочки-то ни одной, хоть он и очень желал бы иметь дочку; наконец явилась надежда на то, что семья должна будет еще увеличиться, и жена родила ему дочку. Радость по поводу ее рождения была очень велика; но ребеночек-то был и маленький, и хилый, так что родители даже вынуждены были поспешить с крещением.

Отец поскорее послал одного из мальчиков к ближайшему роднику за водою для крещения; и остальные шестеро вслед за посланным побежали, и так как каждому хотелось первому зачерпнуть воды, то оказалось, что кружка упала в воду. Это их так озадачило, что они стояли у воды и никто из них не решался первый вернуться домой.

Подождал-подождал их отец, наконец потерял всякое терпение и сказал: «Верно, они, негодяи, заигрались там, да и забыли о деле». Он стал опасаться того, что, пожалуй, девочка умрет у него на руках некрещеная и в досаде своей проговорил: «А чтоб им всем воронами быть!»

И едва только произнес это слово, как услышал вдруг свист крыльев у себя над головою, глянул вверх и видит — низко-низко летят над ним семь черных воронов. Пролетели и скрылись.

Родители уж никак не могли снять с них заклятия, и как ни горевали об утрате своих семерых, однако же милая дочка их, которая вскоре окрепла и стала день ото дня хорошеть, служила им немалым утешением в горе.

Она и знать не знала о том, что у ней были братцы, потому что родители опасались при ней об этом и упоминать; однако же случилось как-то, что посторонние люди при ней однажды проговорились: дочка-то, мол, и очень у них хороша, а все-таки она была виною несчастия своих семи братьев.

Тогда она была очень этим опечалена, пошла к отцу с матерью и спросила, точно ли у нее были братья и если были, то куда же они подевались? Тут уж родители не посмели от нее скрыть тайну; но сказали, что случилось это по воле судьбы, а ее рождение послужило лишь невольным поводом к тому.

Но девочка каждый день себя упрекала в том, что она загубила братьев, и задалась мыслью, что она должна их избавить от наложенного на них заклятия. И до тех пор она не успокоилась, пока потихоньку не ушла из дому и не пустилась странствовать по белу свету, чтобы разыскать своих братьев и освободить их во что бы то ни стало.

Она взяла с собою на дорогу только колечко от родителей на память, каравай хлеба на случай, если проголодается, кружечку воды для утоления жажды да стулик, на котором бы присесть можно было, утомившись. И пошла, пошла она далеко-далеко — на самый конец света. Пришла она к солнцу; но оно было слишком жарко, слишком страшно, да еще и пожирало маленьких деток.

Поспешно побежала она от солнца к месяцу; но месяц был уж чересчур холоден и тоже смотрел сумрачно и злобно, и, завидев девочку, стал поговаривать: «Чую — пахнет, пахнет человечьим мясом».

Убежала она и от месяца и пришла к звездочкам, которые были к ней и добры, и ласковы, и каждая сидела на своем особом стулике. А как поднялась утренняя звездочка, так она девочке и костылек принесла и сказала: «Коли не будет у тебя этого костылька, не вскрыть тебе будет гору стеклянную, а в стеклянной-то горе и есть твои братья».

Девочка приняла костылек, завернула его в платок и опять шла, шла, пока к стеклянной горе не пришла. Ворота внутрь той горы были замкнуты, и девочка вспомнила о костыльке; но когда вскрыла платок, то увидела, что костылька там нет: она потеряла на дороге подарок добрых звездочек.

Что ей было делать? Хотелось братьев вызволить — и как раз ключа-то к стеклянной горе и не оказалось!

Тогда взяла добрая сестрица нож, отрезала себе мизинчик, сунула его в замочную скважину ворот и отомкнула их благополучно. Вошла она внутрь горы, вышел ей навстречу карлик и сказал: «Дитятко, ты чего ищешь?» — «Ищу моих братьев, семерых воронов», — отвечала она. Карлик сказал: «Господ воронов нет теперь дома, но если ты хочешь подождать их возвращения, то войди».

Затем карлик внес воронам их кушанье и питье на семи тарелочках и в семи чарочках, и с каждой тарелочки съела сестрица по крошечке, и из каждой чарочки отхлебнула по глоточку; в последнюю же чарочку опустила принесенное с собою колечко.

И вдруг зашумело, засвистало в воздухе, и карлик сказал: «Вот это господа вороны домой возвращаются».

И точно: прилетели, есть-пить захотели и стали искать свои тарелочки и чарочки. Тогда каждый из них поочередно сказал: «Кто же это из моей тарелочки ел? Кто из моей чарочки отхлебнул? Это человечьи уста и пили, и ели».

А когда седьмой осушил свою чарочку, из нее и выкатилось ему колечко.

Посмотрел он на него, узнал кольцо родительское и сказал: «Дай-то Бог, чтобы наша сестричка тут была — тогда бы и для нас наступило избавление».

Как услыхала эти слова сестричка (а она стояла за дверью и прислушивалась), тогда вышла к ним, и все вороны в то же мгновенье вновь обратились в ее братьев. И целовались-то они, и миловались, и радешеньки, веселешеньки домой пошли.




Молодой великан (Юный великан)

У одного крестьянина был маленький-премаленький сынишка — не больше мизинца.

Вот как-то раз собрался крестьянин в поле пахать, а мальчик с пальчик и говорит:

— Возьми меня с собой!

— Куда тебе! Ведь ты ещё не можешь пахать, — отвечал ему отец. — Сиди-ка лучше дома, а то, чего доброго, потеряешься в поле.

Но мальчик с пальчик горько заплакал. Чтобы успокоить сына, отец сунул его в карман и пошёл в поле. Там он посадил мальчика в свежую борозду и стал пахать.

Сидит мальчик с пальчик в борозде и вдруг видит: из-за дальней горы показался великан.

— Ага, вот он сейчас тебя утащит! — припугнул мальчугана отец.

Только он успел это сказать, а великан уже тут как тут — шагнул два раза своими длинными ногами и оказался у самой борозды. Осторожно, двумя пальцами, поднял великан мальчика с пальчик с земли, оглядел его молча со всех сторон и зашагал с мальчиком на руке в горы.

А отец стоял, онемев от страха и горя, и думал, что уж никогда больше не увидит своего сынишку.

Принёс великан мальчика с пальчик к себе в дом и стал кормить его такой пищей, от которой люди превращаются в великанов. Мальчик с пальчик быстро рос и становился всё сильнее и сильнее.

Прожил так мальчик у великана два года. Тогда привёл его великан в лес и говорит:

— А ну-ка, выдерни себе палочку! Мальчик ухватился за молоденькое деревцо да и вытащил его вместе с корнем. Вот какой он стал сильный!

— Нет, ты ещё не очень силён, — сказал великан.

Он увёл мальчика домой и кормил ещё два года. А через два года мальчик стал такой сильный, что выдернул из земли большое, старое дерево.

— Ну нет, ты ещё не совсем сильный! — сказал великан и опять увёл его домой.

А ещё через два года снова пошёл великан с мальчиком в лес и сказал:

— Ну-ка, выдерни себе палочку! Мальчик взял да и выдернул из земли прямо с корнями здоровенный, старый дуб.

— Вот теперь ты стал силачом! — сказал старый великан.

И он отвёл мальчика обратно на то поле, где когда-то взял его.

Крестьянин и на этот раз пахал. Молодой великан подошёл к нему и сказал:

— Погляди-ка, отец, каким я стал большим да сильным!

Но крестьянин испугался молодого великана.

— Нет, нет, какой я тебе отец! Уходи отсюда! — отвечал он.

— Да правда же, отец, я твой сын! Посмотри, как хорошо я умею пахать! Даже лучше, чем ты.

— Нет, нет, совсем ты мне не сын! И пахать ты не умеешь. Уходи! — твердил крестьянин.

Он боялся, как бы огромный человек не сделал ему чего-нибудь плохого.

А великан подошёл к плугу и только взялся за него одной рукой — он так и врезался до половины в землю.

Не выдержал тут крестьянин и крикнул:

— Ну нет, такая работа никуда не годится! Хочешь пахать, так паши как следует, а не нажимай что есть мочи.

Тогда великан выпряг из плуга лошадей и впрягся вместо них сам. А отцу сказал:

— Иди-ка, отец, домой да скажи матери, чтобы побольше еды приготовила, а я за это время поле вспашу.

Отец пошёл домой, а молодой великан вспахал и забороновал один всё большое поле. Потом пошёл в лес и вырвал там с корнем два дуба. Взвалил великан оба дерева себе на плечи, повесил на концах дубов, спереди и сзади, по бороне да по лошади и понёс домой. И нёс всё так легко, как охапку соломы. Увидала его мать из окна и спросила мужа:

— Что это там за громадина идёт?

— Это наш сын, — отвечал крестьянин.

— Что ты! Он ничуть не похож на нашего сына, — сказала жена. — Наш-то был совсем малюсенький, а этот вон какой великан!

Тут их сын подошёл к дому, и она закричала:

— Уходи, уходи подобру-поздорову! Ты нам совсем не нужен.

Великан ничего не ответил. Он отвёл лошадей в конюшню, засыпал им овса — всё как следует, потом вошёл в дом, сел на лавку и сказал:

— А ну-ка, мать, давай скорее обедать, уж больно мне есть хочется!

Мать поставила перед ним на стол две большущие миски каши, полные до краёв, и подумала: “Нам бы с мужем этой еды на целую неделю хватило”.

А великан съел быстрёхонько всю кашу и говорит:

— Нет ли там ещё чего-нибудь?

— Нет, — отвечала мать. — Мы отдали тебе всё, что у нас было.

— А я совсем не наелся и хочу ещё, — сказал великан. — Вижу я, трудно вам будет меня досыта кормить. Пойду-ка я лучше бродить по свету.

И отправился в путь.

Вот пришёл он в деревню, где жил кузнец, очень жадный и завистливый. Великан спросил кузнеца, не нужен ли ему подмастерье.

Взглянул кузнец на великана и подумал: “Ну, этот здоровяк сумеет работать, не зря будет деньги получать”.

— А сколько тебе надо платить за работу? — спросил он великана.

— Я буду работать совсем даром, — отвечал великан. — Но только каждый раз, когда другие работники получают деньги, я хочу давать тебе два пинка.

Скряга кузнец очень обрадовался, что его денежки останутся при нём, и согласился.

На другой день захотел кузнец поглядеть, как работает его новый подмастерье. Принёс он толстенную полосу раскалённого железа и положил её на наковальню. Великан как ударил молотом — полоса тут же и разлетелась на две части. А наковальня так глубоко в землю врезалась, что её и вытащить не смогли.

Разозлился скряга кузнец и закричал:

— Не нужен мне такой работник! У тебя слишком тяжёлая рука — ишь как колотишь! Сколько тебе заплатить за этот один удар?

— Я дам тебе за него только один, и совсем слабенький, пиночек, — отвечал великан.

И он так наподдал кузнеца, что тот через пять стогов сена перелетел.

А великан сковал себе в кузнице огромную железную палку и пошёл по белу свету бродить.

Шёл он, шёл и пришёл в деревню, где жил один жадный богач.

— Не нужен ли вам работник? — спросил он богача.

— Да, — отвечал тот, — мне нужны такие здоровые парни, как ты. А много ль ты хочешь получать за свою работу?

— Я буду работать совсем даром, если вы согласны каждый год получать от меня по три пинка.

Богач согласился. Он был таким же скрягой, как и кузнец, и очень обрадовался, что нашёл бесплатного работника.

Вот прослужил великан у этого богача год и стал требовать расплаты. Но хозяин испугался и принялся упрашивать великана пожалеть его.

— Возьми сколько хочешь денег, возьми всё моё добро и будь сам хозяином, только не трогай меня! — взмолился он.

— Нет, — отвечал великан, — я как был работником, так и хочу им быть. А то, что мне причитается, отдавай!

Понял тогда богач, что от великана не так-то легко отделаться, и попросил его подождать две недели.

Великан согласился. А хозяин собрал всех своих родных и попросил их посоветовать, как ему быть.

Долго думали они и наконец решили так:

— Пошли-ка ты своего работника чистить колодец. И когда он будет в колодце, сбрось ему на голову мельничный жёрнов. Вот и избавимся мы от него. А то ведь этому громадине стоит только захотеть — он всех нас, как комаров, может передушить.

Богачу понравился этот совет, и он послал великана чистить колодец. Великан пошёл. И вот, когда он стоял на дне колодца, несколько человек подкатили к колодцу тяжёлый жёрнов и сбросили его на великана. “Ну теперь-то уж мы избавились от него!” — подумал хозяин.

И вдруг они услыхали из колодца голос.

— Эй вы там! — кричал великан. — Отгоните-ка кур от колодца, а то они копаются в песке, и песок сыплется прямо мне на голову. Совсем глаза засорил!

— Кш, кш, пошли отсюда! — закричал хозяин, чтобы великан думал, будто он отгоняет кур. Великан вычистил колодец, вылез из него и сказал:

— Смотрите, какое у меня ожерелье! И все увидели у него на шее жёрнов. Стал великан опять требовать у хозяина расплаты. Но богач попросил его подождать ещё две недели, и великан согласился.

Вот собрались снова все родственники богача.

Думали, думали и решили послать великана ночью на заколдованную мельницу зерно молоть.

— Уж тогда-то мы от него избавимся, потому что каждый, кто остаётся ночью на этой мельнице, погибает, — сказали они.

Богач позвал великана, велел ему ехать на мельницу и смолоть там за ночь восемь пудов зерна. Насыпал великан в один карман два пуда зерна да в другой два пуда, а остальные четыре пуда перекинул в мешках через плечо и пошёл на заколдованную мельницу.

— Разве ты не знаешь, что эта мельница заколдована? На ней можно работать только днём, а ночью здесь опасно, и ты можешь погибнуть, — сказал ему мельник.

— Ничего! — отвечал великан. — Спи спокойно, а я и сам о себе позабочусь.

Высыпал он зерно, сел в комнате на лавку и стал ждать. А время-то было уже позднее: полночь наступила. Вот видит великан — что за чудо! Открылась дверь, и в комнату въехал большой-пребольшой стол. А на столе сами собой появились всякие вкусные кушанья и вино. Потом, откуда ни возьмись, показались стулья, хотя вокруг не было видно ни одного человека. И наконец, замелькали вилки и ножи, как будто чьи-то руки накладывали на тарелку еду, наливали вино, подносили вино и еду ко рту, А самих людей не было видно.

Великану очень захотелось есть. А потому, не долго думая, он уселся за накрытый стол и угостился на славу. Когда он наелся досыта и у всех невидимых людей тарелки тоже стали пустыми, он увидел, как одна за другой начали гаснуть свечи. Они погасли все до единой, и стало совсем темно. И вдруг великану показалось, будто кто ударил его по лицу. Но он ничуть не испугался и сказал:

— А ну-ка, попробуйте только тронуть ещё раз, так сдачи получите!

Его ударили опять. Тогда он размахнулся и тоже ударил. Началась драка да так и продолжалась всю ночь. А когда стало рассветать, все невидимки исчезли.

Пришёл мельник утром, смотрит — а великан-то жив-невредим! Ну и удивился же мельник!

А великан говорит:

— Уж и наелся же я сегодня ночью! Да и подрался вволю. Ни одного удара не спустил врагам.

Мельник очень обрадовался.

— Своей храбростью ты избавил мельницу от колдовства, — сказал он великану и хотел дать ему много денег.

— Не надо мне денег, — отвечал великан. — Для чего они мне!

Он взвалил на плечи мешки с мукой, пошёл к хозяину и снова стал требовать у него обещанную плату.

Понял тут богач, что не избавиться ему от великана. И так ему стало страшно, так страшно!

Заметался богач из угла в угол по комнате и подбежал к окну. Но только он открыл окно, великан дал ему хорошего пинка. Вылетел богач кувырком, и с тех пор его больше не видали.

А юный великан взял свою палку и пошёл дальше по белу свету бродить.




Лис и госпожа кума

Волчица родила волчонка и приказала позвать лиса в кумовья. «Он ведь нам сродни, — сказала волчица, — и разумен, и изворотлив; может и сынка моего научить уму-разуму и наставить его, как жить на белом свете».

Лис и явился на крестины с великой охотой и сказал: «Милейшая госпожа кума, благодарю вас за честь, оказанную мне, и со своей стороны обещаю вам, что, избрав меня в кумовья, вы не раз будете иметь случай этому порадоваться».

Во время празднества лис всласть всего покушал, повеселился, а затем и сказал: «Милейшая госпожа кума, наша прямая обязанность — заботиться о нашем дитятке, а потому и надо его питать хорошею пищею, чтобы оно скорее в силу вошло и окрепло. Я же знаю одну овчарню, из которой нам нетрудно будет добыть лакомый кусочек».

Понравилась волчице эта песенка, и она отправилась вместе с кумом ко двору того крестьянина, где находилась овчарня. Лис и показал волчице овчарню издали и сказал: «Туда вы можете пробраться незаметно, а я тем временем с другой стороны подойду — авось, удастся нам подцепить курочку».

А сам-то не пошел к овчарне, а присел на опушке леса, протянул ножки и стал отдыхать.

Пролезла волчица в овчарню и как раз наткнулась на собаку, которая стала лаять, и на лай ее сбежались мужики, накрыли волчицу и задали ей надлежащую трепку.

Она от них наконец-таки вырвалась и кое-как убралась в лес, и видит — лежит лис на опушке и жалобно так говорит: «Ах, милая госпожа кума, куда как плохо мне пришлось! Мужики на меня напали и в лоск меня побили! Коли вы не хотите меня здесь покинуть на погибель, так уж понесите вы меня на себе».

Волчица и сама-то еле ноги волочила, но все же очень была озабочена бедою лиса: взвалила его на спину и донесла его, здоровешенького, до его дома.

Как только лис поравнялся с домом, так и крикнул волчице: «Счастливо оставаться, милая кумушка — не прогневайтесь на угощенье!» — расхохотался громко и был таков.




Лесная избушка

Жил бедный дровосек со своей женой и тремя дочерьми в маленькой хижине на опушке дремучего леса.

Однажды утром, собираясь идти на работу, говорит он своей жене:

— Пусть старшая дочка обед принесет мне в лес, а не то мне с работой никак не управиться. А чтоб ей не заблудиться, — добавил он, — я захвачу с собой лукошко с просом и буду сыпать его по дороге.

Когда солнце уже стояло над самым лесом, взяла девушка горшок с супом и отправилась в путь-дорогу. Но полевые и лесные птицы, воробьи, жаворонки и зяблики, дрозды и чижи давно уже просо то успели поклевать, и девушка найти следа не могла. Она шла наугад все дальше и дальше, пока не зашло солнце и не наступила ночь. В темноте шумели деревья, кричали совы, и ей стало страшно. И увидела она вдалеке огонек, который мерцал меж деревьев. «Должно быть, там живут люди, — подумала она, — может, они пустят меня на ночлег», — и она пошла на огонек. Вскоре пришла она к домику; окна его были освещены. Она постучала, и хриплый голос закричал оттуда:

— Войди!

Девушка вошла в темные сени и постучала в дверь.

— Ну, входи, входи, — закричал голос.

Она отворила дверь, видит — сидит за столом седой как лунь старик, подперев голову руками, и седая его борода свешивалась над столом почти до самой земли. А у печки лежали курочка, петушок и пестрая корова. Рассказала девушка старику, что она заблудилась, и попросилась у него переночевать. Старик спросил:

Курочка-красотка,

Красавец-петушок

И ты, коровка пестрая,

Что скажете на то?

— Дукс! — ответили животные; и это должно было значить: «мы на это согласны»; и старик тогда ей сказал:

— Тут у нас всего вдосталь, ступай к печи да состряпай нам ужин.

Девушка нашла в кухне всего в избытке и приготовила вкусное кушанье, а о животных и не подумала. Она принесла и поставила на стол полную миску еды, села рядом с седым стариком и наелась досыта. Насытившись, она сказала:

— Я уже утомилась; где постель, на которой можно бы лечь и уснуть?

И ответили животные:

Ты с ним за столом сидела,

Ты с ним все пила да ела,

О нас не подумала, знать, —

Так вот и ищи, где спать!

Тогда старик ей сказал:

— Взберись по лесенке наверх, там найдешь ты горенку с двумя кроватями, взбей перины, покрой их чистыми простынями, и я тоже приду туда и лягу спать.

Девушка взошла наверх, взбила перины, постлала чистые простыни и легла, не дожидаясь старика, в одну из постелей. А вскоре пришел и седой человек, осветил девушку свечой, поглядел да головой покачал, Увидев, что она уже крепко спит, он открыл потайной лаз и спустил ее в погреб.

Поздним вечером воротился дровосек домой и стал свою жену попрекать, что заставила она его целый день голодать.

— Я в том вовсе не виновата, — ответила она, — обед тебе дочка в лес отнесла, должно быть, она заблудилась. Утром она вернется домой.

Встал дровосек рано на рассвете, собрался в лес идти и велел, чтоб принесла ему обед другая дочь.

— Захвачу я с собой мешок чечевицы, — сказал он, — она будет покрупней, чем просо, и дочке легче будет ее заметить, и с дороги она не собьется.

К полудню взяла девушка обед и пошла в лес, но чечевица исчезла — птицы лесные всю ее, как и в прошлый раз, поклевали, и ничего не осталось. Стала девушка плутать по лесу и сбилась с дороги, а тут ночь наступила, и пришла она тоже к избушке старика; ее впустили, предложили ей поесть и позволили переночевать. Человек с седой бородой снова спросил у животных:

Курочка-красотка,

Красавец-петушок

И ты, коровка пестрая,

Что скажете на то?

И снова животные ответили: «Дукс», и случилось все то же, что и в прошлый раз.

Приготовила девушка вкусной еды, поела и попила вместе со стариком, а о животных не позаботилась. Стала спрашивать она, где ей ночевать, и они ей ответили:

Ты с ним за столом сидела,

Ты с ним все пила да ела,

О нас не подумала, знать, —

Так вот и ищи, где спать.

Когда она уснула, явился старик, поглядел на нее, покачал головой и спустил ее в погреб.

Вот на третье утро и говорит дровосек своей жене:

— Нынче пришли ты мне обед в лес с младшей дочерью; она была всегда добрая да послушная, она уж с пути никогда не собьется, не то что сестры ее, баловницы, — тем бы все где-нибудь бегать да резвиться.

Не хотелось матери ее отпускать, и она сказала:

— Неужто должна я потерять и любимую дочку?

— Да чего ты беспокоишься, — ответил дровосек, — она не заблудится, она у нас умная и понятливая. Возьму я с собой побольше гороху и рассыплю его по пути; горох, он покрупней чечевицы, и укажет ей дорогу в лесу.

Но когда девушка вышла из дому с лукошком в руке, то горох весь уже был у лесных голубей в зобу, и не знала она, куда ей теперь идти. Она встревожилась и стала думать о том, что придется отцу остаться голодным, а мать будет горевать, если она собьется с пути. Наконец стало уже совсем темно, и увидела она вдали огонек и пришла к лесной избушке. Она ласково попросилась переночевать, и старик с седой бородой опять спросил у своих животных:

Курочка-красотка,

Красавец-петушок

И ты, коровка пестрая,

Что скажете на то?

— Дукс, — ответили они.

Подошла девушка к печи, где лежали животные, и стала ласкать и гладить курочку и петушка по гладким перышкам, а пеструю корову между рогами. Когда она приготовила, как велел ей старик, вкусную похлебку и поставила миску на стол, она спросила:

— Как же буду я есть, если добрых животных мы еще не накормили? Ведь в хозяйстве-то здесь всего вдосталь, — сперва уж я их накормлю.

Пошла и принесла ячменя и посыпала зерен курочке да петушку, а корове принесла большую охапку душистого свежего сена.

— Ешьте, мои милые, — сказала она, — а захочется вам попить, напою вас и свежей водицей.

И она принесла в избушку полное ведро воды, и сели курочка с петушком на край ведерка, клювы свои опустили, а потом закинули головы вверх, как пьют птицы, и пестрая корова тоже всласть напилась. Когда животные были накормлены и напоены, подошла девушка к столу, где сидел старик, и поела, что он ей оставил.

Тут вскоре стали курочка и петушок головки свои под крыло прятать, а корова глазами моргать. И спросила тогда девушка:

— Не пора ли и нам на покой?

Курочка-красотка,

Красавец-петушок

И ты, коровка пестрая,

Что скажете на то?

И ответили животные: — Дукс,

Ты с нами вместе сидела,

Накормить, напоить нас велела, —

Ложись спокойно в кровать,

И будешь ты мирно спать.

Взошла девушка по лесенке наверх, взбила пуховые подушки, чистые простыни постлала, и когда уже все приготовила, то пришел старик и лег в постель, и седая его борода протянулась до самых его ног. А девушка легла в другую постель, прочитала молитву и уснула.

Спала она тихо до самой полуночи. Вдруг стало в доме так неспокойно, и девушка проснулась. И начало по всем углам трещать да постукивать, открылись настежь двери, и что-то ударило в стену. Задрожали стропила, будто их кто вырвал из пазов, и казалось, что рухнула и лесенка; наконец все так затрещало, будто рушилась и сама крыша. Потом снова все вдруг стихло, с девушкой никакой беды не случилось, и она осталась спокойно лежать и снова уснула. Когда она утром проснулась, ярко светило солнце, — и что же она увидела? Лежит она теперь в большой зале, и вокруг все блистает роскошью королевской: по стенам подымаются вверх, по зеленому шелковому полю, золотые цветы, постель вся из слоновой кости, а одеяло из алого бархата, и стоят рядом с ней на стуле жемчугом шитые туфли. Девушка подумала, что это все ей снится; но вот подходят к ней трое богато одетых слуг и спрашивают у нее, что она им прикажет.

— Уйдите, — сказала девушка, — сейчас я буду вставать и сварю старику похлебку, а потом накормлю и курочку-красотушку, и золотого петушка, и пеструю коровушку.

Она думала, что старик уже встал, глянула на его постель, видит — лежит в ней незнакомый человек. Поглядела она на него, а он молодой да такой красивый! Проснулся он, поднялся и говорит:

— Я королевич. Меня околдовала злая ведьма, она обратила меня в седого как лунь старика, заставила меня жить в лесу, и никто не смел находиться около меня, кроме трех моих слуг в образе курочки, петушка и пестрой коровы. Заклятье должно было длиться до той поры, пока не явится к нам девушка, добрая сердцем, и не к одним только людям, но и к животным ласковая; и это оказалась ты. В эту полночь ты нас расколдовала, а старая лесная избушка вновь обратилась в мой королевский замок.

Когда они встали, королевич сказал трем своим слугам, чтоб пошли они к отцу и матери девушки, звать их на свадьбу.

— А где ж мои сестры? — спросила девушка.

— Я запер их в погребе; завтра их выведут в лес, они будут там работать служанками у одного угольщика до тех пор, пока не исправятся и не перестанут морить голодом бедных животных.




Ленивая пряха

Жил-был в одной деревне муж со своею женой, и была жена такая ленивая, что делать ничего никогда не хотела.

Даст ей муж что напрясть, бывало, а она пряжу не кончит. А если и напрядет, то не намотает, а оставит всю пряжу на гребне. Выбранит ее муж за это, а она спуску ему не даст и начнет говорить:

— Ой, да как же мне наматывать пряжу, если нет у меня мотовила! Ступай-ка сначала в лес да сделай мне мотовило.

— Ежели дело только за этим стало, — говорит муж, — я пойду в лес и принесу дерево для мотовила.

Испугалась жена, что если будет у мужа дерево, чтоб сделать из него мотовило, придется ей пряжу разматывать и начинать пряжу заново. Подумала она, пораздумала, кое-что надумала и побежала тайком в лес вслед за мужем.

Вот взобрался муж на дерево, чтоб выбрать и срубить подходящий кусок, а она спряталась внизу в кустах, где он заметить ее не мог, и как крикнет оттуда:

Кто дерево для мотовила рубит —

Умрет, а кто мотает — тот себя погубит.

Услыхал это муж, опустил топор и стал раздумывать, что бы это могло значить. «Э, да что там, — молвил он, наконец, — что может случиться? Это мне только послышалось, нечего на себя страх напускать». Взялся он снова за топор, хотел было начать рубить, а снизу опять как закричит:

Кто дерево для мотовила рубит —

Умрет, а кто мотает — тот себя погубит.

Он бросил рубить, стало ему жутко и страшно. Начал он раздумывать, что бы это могло значить. Прошло немного времени, он опять успокоился и взялся третий раз за топор, хотел было рубить. Но и в третий раз опять кто-то громко закричал:

Кто дерево для мотовила рубит —

Умрет, а кто мотает — тот себя погубит.

Этого было достаточно, чтобы он потерял всякую охоту рубить; и он поспешил спуститься с дерева и отправиться домой. А жена кинулась опрометью окольной дорогой, чтоб вернуться домой раньше мужа. Вот входит муж в комнату, а она прикинулась, будто ничего не было, и спрашивает:

— Ну что, принес подходящее дерево для мотовила?

— Нет, — говорит он, — вижу, что дело с мотаньем пряжи не выйдет, — и он рассказал ей о том, что случилось в лесу, и с той поры оставил жену с этим делом в покое.

Но вскоре начал муж сердиться опять на то, что в доме у них непорядок.

— Жена, — говорит он, — стыдно тебе, что готовая пряжа лежит на гребне.

— Знаешь что, — сказала жена, — так как нам не достать мотовила, то стань ты вот тут, а я нагнусь и буду гребень тебе подбрасывать, а ты будешь его бросать мне вниз, вот и получится у нас по крайней мере веревка.

— Да, пожалуй, — сказал муж.

Так они и сделали; и когда с работой покончили, говорит ей муж:

— Ну, вот мы пряжу и смотали, а теперь надо будет ее проварить.

Испугалась жена и говорит:

— Уж мы проварим ее завтра утром пораньше, — а сама опять кое-что надумала.

Поднялась она раным-рано, растопила печь и поставила на огонь котел, но вместо пряжи положила в него ворох пакли и начала ее варить. Потом подошла она к мужу, тот лежал еще в постели, и говорит ему:

— Мне надо отлучиться по делу, а ты вставай да за пряжей присмотри; она лежит в котле и вываривается. За ней надо вовремя присмотреть, ты поглядывай повнимательней, а то когда запоет петух, а ты не досмотришь, обратится пряжа в паклю.

Начал муж подыматься, решил времени не терять, быстро схватился и направился на кухню. Подошел он к котлу, глянул в него и, к ужасу своему, увидел в нем один лишь сплошной комок пакли. Промолчал бедный муж, ничего не сказал и подумал, что он прозевал, видно, и сам виноват в этом, и с той поры никогда уже больше не заговаривал он ни о прядеве, ни о пряже. Ну, скажи мне теперь сам, не скверная ли была у него хозяйка?




Королевские дети

Жил давно тому назад один король; родился у него младенец, и был на нем знак, что когда ему исполнится пятнадцать лет, он должен будет погибнуть от оленя. Когда он достиг этого возраста, однажды отправились с ним егеря на охоту. В лесу королевич отъехал от других в сторону и вдруг заметил большого оленя, он хотел его застрелить, но нагнать его никак не мог. Мчался олень до тех пор, пока не заманил королевича в самую чащу лесную, глядь — вместо оленя стоит перед ним огромный, высокий человек и говорит:

— Вот и хорошо, что я тебя захватил! Я уже шесть пар стеклянных лыж из-за тебя загубил, а поймать тебя никак не мог.

Он взял королевича с собой, перетащил его через озеро, привел в большой королевский замок, усадил с собой за стол, и стали они вместе ужинать. Вот поели они, и говорит тогда король королевичу:

— Есть у меня трое дочерей; и ты должен простоять в опочивальне у старшей на страже с девяти вечера до шести утра. Я буду являться к тебе всякий раз, когда будет звонить колокол, буду тебя окликать, и если ты хоть раз не отзовешься, будешь утром казнен; а если каждый раз будешь откликаться, то получишь дочь мою в жены.

Вот вошел молодой королевич с королевною в опочивальню, где стоял каменный истукан, и сказала королевна истукану:

— Мой отец будет являться сюда каждый час, начиная с девяти часов вечера, пока не пробьет три часа; если он будет окликать, ты отзывайся вместо королевича.

Закивал головой каменный истукан и кивал все тише и тише, пока, наконец, его голова стала по-прежнему неподвижна. На другое утро говорит король королевичу:

— Ты свое дело выполнил хорошо, но выдать за тебя замуж старшую дочь я не могу. Ты должен прежде простоять на страже всю ночь у второй дочери, а там я подумаю, можно ли тебе на моей старшей дочери жениться. Я буду являться к тебе каждый час, и если я тебя позову, ты откликайся, а если я окликну тебя, а ты не отзовешься, то кровью своей за это расплатишься.

Направился королевич с королевною в опочивальню, и стоял там каменный истукан еще повыше того, и сказала ему королевна:

— Если мой отец будет окликать, то отвечай ты. — Закивал молча головой большой каменный истукан, а потом стал раскачивать головой все тише и тише, пока голова, наконец, стала неподвижна.

Улегся королевич у порога опочивальни, подложил себе руку под голову и уснул. На другое утро говорит ему король:

— Хотя ты с делом управился хорошо, но выдать за тебя замуж вторую дочь я не могу. Ты должен простоять еще ночь на страже у младшей королевны, а там я подумаю, можно ли выдать за тебя среднюю дочь. Я буду являться к тебе каждый час, и если тебя окликну, ты мне отзывайся; а если я окликну тебя, а ты не отзовешься, то кровью своей за это расплатишься.

Вот вошел королевич с младшей королевной в опочивальню, и стоял там истукан куда побольше и повыше, чем в опочивальне у первых двух королевен. И молвила истукану королевна:

— Если мой отец будет окликать, то отвечай ты. — И в ответ на это большой, высокий каменный истукан кивал головой чуть не целых полчаса, пока его голова стала опять неподвижна.

А королевич улегся у порога и уснул.

Говорит на другое утро ему король:

— Хотя ты стражу нес хорошо, а все-таки выдать за тебя замуж свою дочь я не могу. Есть у меня дремучий лес, если ты мне его с шести часов утра до шести вечера весь дочиста вырубишь, то я тогда о том пораздумаю.

И дал он ему стеклянный топор, стеклянный клин и стеклянный колун. Только пришел королевич в лес, ударил раз топором — а топор пополам и раскололся. Взял он клин, ударил по нему колуном, а тот на мелкие осколки рассыпался. Он был этим так поражен, что подумал: «Вот смерть уж моя пришла». Он сел и заплакал.

Наступил полдень, и говорит король:

— Дочки милые, кто-нибудь из вас должен ему отнести поесть.

— Нет, — сказали обе старшие, — ничего мы ему относить не станем. Пускай та, у которой он сторожил последнюю ночь, и отнесет ему.

Пришлось тогда младшей отнести ему поесть. Пришла она в лес и спрашивает его, как подвигается у него работа.

— О, совсем плохо, — говорит он.

Тогда она сказала ему, что он должен сначала немного поесть.

— Нет, мне теперь не до еды, мне умирать придется, есть мне совсем не хочется.

Стала она говорить ему ласковые слова и уговорила его хоть что-нибудь поесть. Вот подошел он и немного поел. Когда он маленько подкрепился, она и говорит:

— А теперь давай я поищу у тебя в голове, может, ты немного повеселеешь.

Стала она ему в голове искать, и вдруг он почувствовал усталость и уснул. А она взяла свой платок, завязала на нем узелок, ударила трижды узелком о землю и молвила: «Арвеггер, сюда!»

И вмиг явилось множество подземных человечков, и стали они спрашивать, что королевне надобно. И она им сказала:

— Надо за три часа весь дремучий лес вырубить да сложить все деревья в кучи.

Пошли подземные человечки, созвали всех своих на подмогу, и принялись те враз за работу; и не прошло и трех часов, как все уже было исполнено. Явились подземные человечки к королевне и доложили ей об этом.

Взяла она опять свой белый платок и говорит: «Арвеггер, домой!» И все человечки исчезли. Проснулся королевич, сильно обрадовался, а королевна и говорит:

— Как пробьет шесть часов, ты ступай домой.

Он так и сделал, и спрашивает его король:

— Ну что, вырубил лес?

— Да, — говорит королевич.

Уселись они за стол, и говорит король:

— Я не могу еще выдать дочь за тебя замуж, ты сперва должен мне кое-что выполнить.

Спросил королевич, что ж он должен сделать.

— Есть у меня большой пруд, — сказал король, — так вот завтра поутру сходи ты туда да вычисти мне его, чтоб блестел он, как зеркало, да чтоб водились в нем разные рыбы.

На другое утро дал ему король стеклянную лопату и говорит:

— К шести часам вечера пруд должен быть готов.

Направился королевич к пруду, ткнул лопатой в тину, а лопата сломалась; ткнул он мотыгой в тину — и мотыга сломалась. Сильно запечалился королевич. Принесла ему в полдень младшая королевна поесть и спросила, как идет у него работа. Сказал королевич, что дело идет совсем плохо:

— Видно, придется мне головой поплатиться. Лопата у меня сломалась.

— О, — сказала она, — ступай сюда да поешь сперва чего-нибудь, тогда тебе веселей станет.

— Нет, — сказал он, — есть я ничего не могу, уж очень я запечалился.

Успокоила она его ласковым добрым словом и заставила поесть. Потом стала у него опять в голове искать, и он уснул. Тогда взяла она свой платок, завязала на нем узелок, ударила трижды о землю и молвила: «Арвеггер, сюда!» И вмиг явилось к ней множество подземных человечков, стали все ее спрашивать, чего она хочет. И велела она им за три часа весь пруд очистить, чтобы сверкал он, как зеркало, хоть глядись в него, и чтоб плавали в нем всякие рыбы. Пошли человечки к пруду, созвали всех своих на подмогу; и за два часа работа была исполнена.

Вернулись они и говорят:

— Мы исполнили все, что было приказано.

Тогда взяла королевна платок, ударила им трижды о землю и молвила: «Арвеггер, домой!» И все тотчас исчезли. Проснулся королевич, видит — работа готова. Тогда королевна ушла и сказала, чтоб к шести часам он домой воротился.

Пришел он домой, а король и спрашивает:

— Что ж, очистил ты пруд?

— Да, — ответил королевич, — все исполнено.

Подошел король к пруду и сказал:

— Хотя ты пруд и очистил, но выдать свою дочь за тебя замуж пока я не могу. Ты должен прежде исполнить еще одну задачу.

— Какую ж еще? — спросил королевич.

А была у короля большая гора, вся она терновником поросла.

— Ты должен весь терновник на горе вырубить и построить там большой замок, да такой прекрасный, что никто из людей такого ни разу не видывал, и чтоб было в том замке все для житья необходимое.

Поднялся на другое утро королевич, — и дал ему король стеклянный топор и стеклянный бурав и велел, чтоб все было к шести часам вечера сделано. Но только ударил он топором по первому терновнику, как топор вдребезги разлетелся, да и бурав тоже к делу оказался непригодным. Сильно запечалился королевич, стал ожидать свою возлюбленную — не придет ли она, не поможет ли ему из беды выбраться. Наступил полдень, пришла она и принесла ему поесть. Он вышел к ней навстречу, рассказал ей все, что случилось, позавтракал, что она ему принесла, и дал ей у себя в голове поискать, а сам уснул. Завязала она опять узелок, ударила им трижды по земле и молвила: «Арвеггер, сюда!» И снова явилось множество подземных человечков, и они спросили ее, чего она хочет.

— Вы должны за три часа, — сказала она, — вырубить на горе весь терновник и построить на вершине замок, да такой красивый, какого еще никто из людей не видывал, и чтоб было в нем все для житья необходимое.

Взошли они на гору, созвали всех своих на подмогу, и в скором времени все было уже готово. Пришли они и говорят о том королевне. Взяла она тогда платок, трижды ударила им о землю и сказала: «Арвеггер, домой!» И все они тотчас исчезли.

Проснулся королевич, видит — все сделано, и стало ему весело, словно птице в воздухе. Вот пробило шесть часов, и вернулись они тогда вместе домой. И спрашивает король:

— Ну что, замок готов?

— Да, — говорит королевич.

Сели они за стол, а король и говорит:

— Моей младшей дочери замуж за тебя я отдать не могу, пока двух старших не выдам.

Сильно запечалились королевич с королевною, и не знал он, что ему теперь делать.

Пробрался он раз ночью к королевне и убежал с ней вместе из замка. Пробежали они часть дороги, обернулась королевна назад и видит, что отец их догоняет.

— Ах, — сказала она, — что ж теперь делать? Мой отец нас догоняет, хочет нас домой вернуть. Обращу я тебя в шиповник, а сама обернусь розой и укроюсь в твоих шипах.

Подошел отец к тому месту, видит — стоит шиповник, а на нем роза цветет. Хотел он было розу сорвать, но стал шиповник колоть его своими шипами, — и пришлось королю воротиться домой ни с чем. Спрашивает у него жена, почему не привел он домой свою дочь. Рассказал он жене, что почти было нагнал он ее, да вдруг потерял из виду и вместо них увидел перед собой шиповник, а на нем розу.

Говорит ему королева:

— Стоило тебе только розу сорвать, а шиповник и сам бы за нею пришел.

Отправился король опять к тому месту, чтоб розу добыть. А королевич с королевною тем временем ушли уже далеко-далеко, и пришлось королю их опять догонять. Оглянулась дочь, видит — отец уже близко. И говорит она:

— Ах, что же нам теперь делать? Обращу я тебя в кирху, а сама обернусь пастором, буду читать на кафедре проповедь.

Подошел отец к тому месту, видит — стоит кирха, а на кафедре пастор читает проповедь. Прослушал он проповедь и домой воротился. Спрашивает у него королева, почему он дочь с собой не привел, а король отвечает:

— Пришлось мне гнаться за ними далеко-далеко. Нагнал я их, вижу — стоит кирха, а в ней пастор проповедь читает.

— А тебе следовало бы пастора с собой привести, — сказала королева, — а кирха и сама бы за тобой пошла. Посылаю я тебя за ними в погоню, а ты сделать ничего не можешь, — видно, придется мне самой за ними бежать.

Пробежала она часть дороги, заметила вдали беглецов, обернулась королевна случайно назад, видит — мать за ними гонится, и говорит:

— Ах, какие ж мы несчастные, сама матушка за нами гонится! Обращу я тебя в пруд, а сама обернусь рыбой.

Пришла мать к тому месту, видит — перед нею большой пруд, а в нем рыбка плещется, голову из воды выставляет, плавает себе весело. Захотелось ей ту рыбку поймать, да никак ей это не удается. Рассердилась она крепко и задумала выпить весь пруд досуха, чтоб ту рыбку поймать; и выпила, — но стало ей так плохо, что пришлось ей назад весь пруд изрыгнуть. Вот она и говорит:

— Я вижу, что с вами ничего не поделаешь, — и стала их к себе кликать.

Тогда приняли они снова свой прежний вид, и дала королева дочери три грецких ореха и сказала:

— Эти орехи тебе службу сослужат, если ты в беду попадешь.

И пошли молодые дальше своею дорогой. Пробыли они в пути уже десять часов и подошли, наконец, к замку, откуда был родом королевич, а рядом была деревня. Пришли они, а королевич и говорит:

— Ты, моя милая, здесь обожди, я пройду в замок сперва один, а вернусь с каретой и слугами и отвезу тебя туда.

Когда он явился в замок, все очень обрадовались его возвращению. Он рассказал им, что есть у него невеста, что она в соседней деревне его дожидается, и чтоб тотчас заложили карету и привезли ее в замок. Заложили тотчас карету, и много слуг уселось в нее. Но едва королевич собрался сесть в ту карету, как вдруг мать поцеловала его, — и от материнского поцелуя он вмиг позабыл все, что было и что предстояло ему сделать. Мать велела выпрячь коней из кареты, и все вернулись домой. А девушка сидит тем временем в деревне, ждет-дожидается, когда за ней приедут; но никто не является. Нанялась тогда королевна в работницы на мельницу, что около замка была, и вот каждый день после полудня приходилось ей сидеть на берегу реки и мыть посуду. Случилось, что однажды вышла королева из замка прогуляться по берегу, заметила она красивую девушку и говорит: «Какая красотка! Как она мне понравилась!»

Стала она о ней у всех расспрашивать, но никто о той девушке ничего не знал. Прошло много времени, а девушка продолжала по-прежнему честно и верно служить у мельника. А тем временем королева подыскала для своего сына жену из далекой страны. Вот уже приехала невеста, и должна была вскоре состояться свадьба. Собралось много народу поглядеть на ту свадьбу, и стала молодая работница просить у мельника, чтоб он позволил и ей побывать на той свадьбе. Мельник тогда сказал: «Ступай, пожалуй!»

Перед тем как идти, раскрыла она один из трех грецких орехов, достала из него прекрасное платье, надела его, пошла в нем в кирху и стала у алтаря. Вот явились невеста с женихом, стали они у алтаря, но когда пастор уже собирался их благословить, глянула вдруг невеста в сторону, поднялась с колен и говорит, что венчаться не хочет, пока не будет у нее такого ж прекрасного платья, как у той вон дамы. Тогда они вернулись домой и велели узнать у дамы, не продаст ли она этого платья.

— Нет, продать я его не продам, а за услугу, пожалуй, отдам.

Ее спросили, что же она за него хочет. Она ответила, что отдаст платье, если ей будет дозволено провести ночь у дверей опочивальни, где будет спать королевич. Ей сказали, что пусть она так и сделает, но заставили слугу подсыпать королевичу сонного зелья. А королевна легла на пороге двери в его опочивальню и всю ночь жалобно ему выговаривала, что она, мол, и лес для него весь вырубила, и пруд очистила, и замок для него построила, и в шиповник его обращала, и в кирху, и в пруд, а он так скоро ее позабыл. Но королевич ведь ничего не слышал; а проснулись от ее причитаний слуги, стали прислушиваться и никак не могли разобрать, что бы это могло значить.

На другое утро, когда все поднялись, нарядилась невеста в платье и поехала с женихом в кирху. А красивая девушка тем временем раскрыла второй орешек, и оказалось в нем платье, еще прекраснее первого. Она надела его и пошла в кирху, стала у алтаря, и случилось все то же, что и накануне. Вот легла девушка на вторую ночь на пороге двери в опочивальню королевича, и велено было слуге напоить его сонным зельем. Но явился слуга и, вместо того чтобы дать ему сонного зелья, налил ему бессонного, и лег королевич в постель; а работница мельника начала жаловаться и выговаривать ему все, как и в прошлый раз.

Королевич все это слышал, сильно запечалился, и вдруг ему вспомнилось прошлое. Он хотел выйти к девушке, но его мать заперла дверь на замок. На другое утро он тотчас явился к своей возлюбленной, рассказал ей обо всем, что с ним случилось, и просил ее не иметь на него зла, что он позабыл ее на такое долгое время. Тут раскрыла королевна третий орех, достала из него платье, а было оно куда прекраснее двух первых. Она надела его, и вот поехали они с королевичем в кирху, и вышло к ним навстречу много детей, они подали жениху и невесте цветы и склонили перед ними пестрые знамена. В кирхе их обвенчали, а потом была веселая свадьба. А коварную мать и фальшивую невесту прогнали прочь.

И кто эту сказку последним сказал, у того и сейчас не остыли уста.




Король Дроздобород

У одного короля была дочка не в меру красивая, да не в меру же и гордая, и заносчивая, так что ей никакой жених был не по плечу. Она отказывала одному жениху за другим, да еще и осмеивала каждого.

Вот и устроил однажды король, ее отец, большой праздник и позвал на праздник и из ближних, и из дальних стран всех тех, кому припала охота жениться. Все приезжие были поставлены в ряд по своему достоинству и положению: сначала шли короли, потом герцоги, князья, графы и бароны, а затем уже и простые дворяне.

Король и повел королевну по рядам женихов, но никто ей не пришелся по сердцу, и о каждом она нашла что заметить.

Один, по ее мнению, был слишком толст, и она говорила: «Он точно винная бочка!»

Другой слишком долговяз: «Долог да тонок, что лен на лугу».

Третий слишком мал ростом: «Короток да толст, что овечий хвост».

Четвертый слишком бледен: «Словно смерть ходячая!»

А пятый слишком красен: «Что свекла огородная!»

Шестой же недостаточно прям: «Словно дерево покоробленное!»

Король Дроздобород

И так в каждом она нашла, что высмеять, а в особенности она насмехалась над одним добряком-королем, который стоял в, ряду женихов одним из первых. У этого короля подбородок был несколько срезан; вот она это заметила, стала над ним смеяться и сказала: «У него подбородок, словно клюв у дрозда!» Так и стали его с той поры величать Король Дроздобород.

А старый король, увидев, что дочка его только и делает, что высмеивает добрых людей и отвергает всех собранных на празднество женихов, разгневался на нее и поклялся, что выдаст ее замуж за первого бедняка, который явится к его порогу.

Два дня спустя какой-то бродячий певец стал петь под его окном, желая этим заслужить милостыню. Чуть король заслышал его песню, так и приказал позвать певца в свои королевские покои. Тот вошел к королю в своих грязных лохмотьях, стал петь перед королем и королевной и, пропев свою песню, стал кланяться и просить милостыни.

Певец перед королем

Король сказал: «Твоя песня так мне пришлась по сердцу, что я хочу отдать тебе мою дочь в замужество».

Королевна перепугалась; но король сказал ей твердо: «Я поклялся, что отдам тебя замуж за первого встречного нищего, и сдержу свою клятву!»

Никакие увертки не помогли, король послал за священником, и королевна была немедленно обвенчана с нищим.

Когда же это совершилось, король сказал дочке: «Теперь тебе, как нищей, не пристало долее жить здесь, в моем королевском замке, ступай по миру со своим мужем!»

Бедняк-певец вывел ее за руку из замка, и она должна была вместе с ним бродить по миру пешком.

Вот путем-дорогою пришли они к большому лесу, и королевна спросила:

— Ах, чей это темный чудный лес?

Королева в лесу

— Дроздобород владеет тем краем лесным;

Будь ты ему женушкой, он был бы твоим.

— Ах я, бедняжка, не знала. Зачем я ему отказала!

Потом пришлось им идти по лугу, и королевна опять спросила:

— Ах, чей это славный зеленый луг?

— Дроздобород владеет тем лугом большим; Будь ты ему женушкой, он был бы твоим.

— Ах я, бедняжка, не знала. Зачем я ему отказала!

Потом прошли они через большой город, и она вновь спросила:

— Чей это город, прекрасный, большой?

— Дроздобород владеет всей той стороной. Будь ты ему женушкой, он был бы твой!

— Ах я, бедняжка, не знала. Зачем я ему отказала!

«Ну, послушай-ка! — сказал певец. — Мне совсем не нравится, что ты постоянно сожалеешь о своем отказе и желаешь себе другого мужа. Или я тебе не по нраву пришелся?»

Вот наконец пришли они к маленькой-премаленькой избушечке, и королевна воскликнула:

Ах, Господи, чей тут домишко такой,

Ничтожный и тесный, и с виду дрянной?

Певец отвечал ей: «Это твой и мой дом, и в нем мы с тобою будем жить». Она должна была согнуться, чтобы войти в низенькую дверь. «А где же слуги?» — спросила королевна. «Слуги? Это зачем? — отвечал певец. — Ты сама должна все для себя делать. Разведи-ка сейчас же огонь да свари мне чего-нибудь поесть, я очень устал».

Но королевна, как оказалось, ничего не смыслила в хозяйстве: не умела ни огня развести, ни сварить что бы то ни было; муж ее сам должен был приняться за дело, чтобы хоть какого-нибудь толку добиться.

Разделив свою скромную трапезу, они легли спать; но на другое утро муж уже ранешенько поднял жену с постели, чтобы она могла все прибрать в доме.

Денек-другой жили они таким образом, перебиваясь кое-как, и затем все запасы их пришли к концу. Тогда муж сказал королевне: «Жена! Этак дело идти не может, чтобы мы тут сидели сложа руки и ничего не зарабатывали. Ты должна приняться за плетение корзинок».

Он пошел, нарезал ивовых ветвей и притащил их домой целую охапку. Начала она плести, но крепкий ивняк переколол нежные руки королевны. «Ну, я вижу что это дело у тебя нейдет на лад, — сказал муж, — и лучше уж ты примись за пряжу; может быть, прясть ты можешь лучше, чем плести…»

Она принялась тотчас за пряжу, но жесткая нитка стала въедаться в ее мягкие пальчики, так что они все окровянились… «Вот, изволишь ли видеть, — сказал ей муж, — ведь ты ни на какую работу не годна, ты для меня не находка! Ну, да еще попробуем — станем торговать горшками и глиняной посудой: ты должна будешь выйти на базар и приняться за торговлю этим товаром». — «Ах, Боже мой! — подумала она. — Что, если на базар явятся люди из королевства моего отца да увидят меня, что я там сижу с товаром и торгую? То-то они надо мною посмеются!»

Но делать было нечего; она должна была с этим примириться из-за куска хлеба.

При первом появлении королевны на базаре все хорошо сошло у нее с рук: все покупали у ней товар очень охотно, потому что она сама была так красива… И цену ей давали, какую она запрашивала; а многие даже давали ей деньги и горшков у нее не брали вовсе.

После того пожили они сколько-то времени на свои барыши; а когда все проели, муж опять закупил большой запас товара и послал жену на базар. Вот она и уселась со своим товаром на одном из углов базара, расставила товар кругом себя и стала продавать.

Как на грех, из-за угла вывернулся какой-то пьяный гусар на коне, въехал в самую середину ее горшков и перебил их все вдребезги. Королевна стала плакать и со страха не знала даже, что делать. «Что со мной будет! — воскликнула она. — Что мне от мужа за это достанется?»

Королева и разбитые горшки

Она побежала к мужу и рассказала ему о своем горе. «А кто тебе велел садиться на углу с твоим хрупким товаром? Нечего реветь-то! Вижу и так, что ты ни к какой порядочной работе не годишься! Так вот: был я в замке у нашего короля на кухне и спрашивал, не нужна ли им судомойка. Ну, и обещали мне, что возьмут тебя на эту должность; по крайней мере, хоть кормить-то тебя будут даром».

И пришлось королевне в судомойках быть, и повару прислуживать, и справлять самую черную работу. В обоих боковых своих карманах она подвязала по горшочку и в них приносила домой то, что от стола королевского оставалось, — и этим питались они вместе с мужем.

Случилось однажды, что в замке наверху назначено было праздновать свадьбу старшего королевича; и вот бедная королевна тоже поднялась наверх и вместе с прочей челядью стала в дверях залы, чтобы посмотреть на свадьбу.

Зажжены были свечи, стали съезжаться гости, один красивее другого, один другого богаче и великолепнее по наряду, и бедная королевна, с грустью подумав о своей судьбе, стала проклинать свою гордость и высокомерие, благодаря которым она попала в такое тяжкое унижение и нищету.

Слуги, проходя мимо нее, бросали ей время от времени крошки и остатки тех вкусных блюд, от которых до нее доносился запах, и она тщательно припрятывала все это в свои горшочки и собиралась нести домой.

Вдруг из дверей залы вышел королевич, наряженный в бархат и атлас, с золотыми цепями на шее. И когда он увидел, что красавица королевна стоит в дверях, он схватил ее за руку и захотел с нею танцевать; но та упиралась и перепугалась чрезвычайно, узнав в нем Короля Дроздоборода, который за нее сватался и был ею осмеян и отвергнут. Однако же ее нежелание не привело ни к чему: он насильно вытащил ее в залу…

И вдруг лопнул у нее на поясе тот шнур, на котором были подвязаны к карманам ее горшочки для кушанья, и горшочки эти вывалились, и суп разлился по полу, и объедки кушаний рассыпались повсюду.

Когда все гости это увидели, то вся зала огласилась смехом; отовсюду послышались насмешки, и несчастная королевна была до такой степени пристыжена, что готова была сквозь землю провалиться.

Она бросилась к дверям, собираясь бежать, но и на лестнице ее кто-то изловил и вновь привлек в залу; а когда она оглянулась, то увидела перед собою опять-таки Короля Дроздоборода.

Он сказав ей ласково: «Не пугайся! Я и тот певец, который жил с тобою в жалком домишке, — одно и то же лицо: из любви к тебе я надел на себя эту личину. Я же и на базар выезжал в виде пьяного гусара, который тебе перебил все горшки. Все это было сделано для того, чтобы смирить твою гордость и наказать твое высокомерие, которое тебя побудило осмеять меня».

Тут королевна горько заплакала и сказала: «Я была к тебе очень несправедлива и потому недостойна быть твоей женой». Но он отвечал ей: «Утешься, миновало для тебя безвременье, и мы с тобою теперь отпразднуем свою свадьбу».

Король Дроздобород и королева

Подошли к ней придворные дамы, нарядили ее в богатейшие наряды, и отец ее явился тут же, и весь двор; все желали ей счастья в брачном союзе с Королем Дроздобородом. Пошло уж тут настоящее веселье: стали все и петь, и плясать, и за здоровье молодых пить!..

А что, друг, недурно бы и нам с тобою там быть?




Храбрый портной

В одном немецком городе жил портной. Звали его Ганс. Целый день сидел он на столе у окошка, поджав ноги, и шил. Куртки шил, штаны шил, жилетки шил.

Вот как-то сидит портной Ганс на столе, шьёт и слышит — кричат на улице:

— Варенье! Сливовое варенье! Кому варенья?

“Варенье! — подумал портной. — Да ещё сливовое. Это хорошо”.

Подумал он так и закричал в окошко:

— Тётка, тётка, иди сюда! Дай-ка мне варенья.

Купил он этого варенья полбаночки, отрезал себе кусок хлеба, намазал его вареньем и стал жилетку дошивать.

“Вот, — думает, — дошью жилетку и варенья поем”.

А в комнате у портного Ганса много-много мух было — прямо не сосчитать сколько. Может, тысяча, а может, и две тысячи.

Почуяли мухи, что вареньем пахнет, и налетели на хлеб.

— Мухи, мухи, — говорит им портной,- вас-то кто сюда звал? Зачем на моё варенье налетели?

А мухи его не слушают и едят варенье. Тут портной рассердился, взял тряпку да как ударит тряпкой по мухам — семь сразу убил.

— Вот какой я сильный и храбрый! — сказал портной Ганс. — Об этом весь город должен узнать. Да что город! Пусть весь мир узнает. Скрою-ка я себе новый пояс и вышью на нём большими буквами: “Когда зол бываю, семерых убиваю”.

Так он и сделал. Потом надел на себя новый пояс, сунул в карман кусок творожного сыру на дорогу и вышел из дому.

У самых ворот увидел он птицу, запутавшуюся в кустарнике. Бьётся птица, кричит, а выбраться не может. Поймал Ганс птицу и сунул её в тот же карман, где у него творожный сыр лежал.

Шёл он, шёл и пришёл наконец к высокой горе. Забрался на вершину и видит — сидит на горе великан и кругом посматривает.

— Здравствуй, приятель, — говорит ему портной. — Пойдём вместе со мной по свету странствовать.

— Какой ты мне приятель! — отвечает великан. — Ты слабенький, маленький, а я большой и сильный. Уходи, пока цел.

— А это ты видел? — говорит портной Ганс и показывает великану свой пояс.

А на поясе у Ганса вышито крупными буквами: “Когда зол бываю, семерых убиваю”.

Прочитал великан и подумал: “Кто его знает — может, он и вправду сильный человек. Надо его испытать”.

Взял великан в руки камень и так крепко сжал его, что из камня потекла вода.

— А теперь ты попробуй это сделать, — сказал великан.

— Только и всего? — говорит портной. — Ну, для меня это дело пустое.

Вынул он потихоньку из кармана кусок творожного сыра и стиснул в кулаке. Из кулака вода так и полилась на землю.

Удивился великан такой силе, но решил испытать Ганса ещё раз. Поднял с земли камень и швырнул его в небо. Так далеко закинул, что камня и видно не стало.

— Ну-ка, — говорит он портному, — попробуй и ты так.

— Высоко ты бросаешь, — сказал портной. — А всё же твой камень упал на землю. Вот я брошу, так прямо на небо камень закину.

Сунул он руку в карман, выхватил птицу и швырнул её вверх. Птица взвилась высоковысоко в небо и улетела.

— Что, приятель, каково? — спрашивает портной Ганс.

— Неплохо, — говорит великан.- А вот посмотрим теперь, можешь ли ты дерево на плечах снести?

Подвёл он портного к большому срубленному дубу и говорит:

— Если ты такой сильный, так помоги мне вынести это дерево из лесу.

— Ладно, — ответил портной, а про себя подумал: “Я слаб, да умён, а ты глуп, да силён. Я всегда тебя обмануть сумею”.

И говорит великану:

— Ты себе на плечи только ствол взвали, а я понесу все ветви и сучья. Ведь они потяжелее будут.

Так и сделали. Великан взвалил себе на плечи ствол и понёс. А портной вскочил на ветку и сел на неё верхом. Тащит великан на себе всё дерево, да ещё и портного в придачу. А оглянуться назад не может — ему ветви мешают.

Едет портной Ганс верхом на ветке и песенку поёт:

Как пошли наши ребята
Из ворот на огород…

Долго тащил великан дерево, наконец устал и говорит:

— Слушай, портной, я сейчас дерево на землю сброшу. Устал я очень.

Тут портной соскочил с ветки и ухватился за дерево обеими руками, как будто он всё время шёл позади великана.

— Эх ты! — сказал портной великану. — Такой большой, а силы. видать, у тебя мало.

Оставили они дерево и пошли дальше. Шли, шли и пришли наконец в пещеру. Там у костра сидели пять великанов, и у каждого в руках было по жареному барану.

— Вот, — говорит великан, который привёл Ганса, — тут мы и живём. Забирайся-ка на эту кровать, ложись и отдыхай.

Посмотрел портной на кровать и подумал:

“Ну, эта кровать не по мне. Чересчур велика”.

Подумал он так, нашёл в пещере уголок потемнее и лёг спать. А ночью великан проснулся, взял большой железный лом и ударил с размаху по кровати.

— Ну, — сказал великан своим товарищам, — теперь-то я избавился от этого силача.

Встали утром все шестеро великанов и пошли в лес деревья рубить. А портной тоже встал, умылся, причесался и пошёл за ними следом.

Увидели великаны в лесу Ганса и перепугались. “Ну, — думают,- если мы даже ломом железным его не убили, так он теперь всех нас перебьёт”.

И разбежались великаны в разные стороны.

А портной посмеялся над ними и пошёл куда глаза глядят.

Шёл он, шёл и пришёл наконец к ограде королевского дворца. Там у ворот лёг на зелёную траву и крепко заснул.

А пока он спал, увидели его королевские слуги, наклонились над ним и прочитали у него на поясе надпись: “Когда зол бываю, семерых убиваю”.

— Вот так силач к нам пришёл! — сказали они. — Надо королю о нём доложить.

Побежали королевские слуги к своему королю и говорят:

— Лежит у ворот твоего дворца силач. Хорошо бы его на службу взять. Если война будет, он нам пригодится.

Король обрадовался.

— Верно, — говорит, — зовите его сюда. Выспался портной, протёр глаза и пошёл

служить королю.

Служит он день, служит другой. И стали

королевские воины говорить друг другу:

— Чего нам хорошего ждать от этого силача? Ведь он, когда зол бывает, семерых убивает. Так у него и на поясе написано.

Пошли они к своему королю и говорят:

— Не хотим служить с ним вместе. Он всех нас перебьёт, если рассердится. Отпусти нас со службы.

А король уже и сам пожалел, что взял такого силача к себе на службу.

“А вдруг, — думал он, — этот силач и в самом деле рассердится, воинов моих перебьёт, меня зарубит и сам на моё место сядет?.. Как бы от него избавиться?”

Позвал он портного Ганса и говорит:

— В моём королевстве в дремучем лесу живут два разбойника, и оба они такие силачи, что никто к ним близко подойти не смеет. Приказываю тебе найти их и одолеть. А в помощь тебе даю сотню всадников.

— Ладно, — сказал портной. — Я, когда зол бываю, семерых убиваю. А уж с двумя-то разбойниками я и шутя справлюсь.

И пошёл он в лес. А сто королевских всадников за ним следом поскакали.

На опушке леса обернулся портной к всадникам и говорит:

— Вы, всадники, здесь подождите, а я с разбойниками сам справлюсь.

Вошёл в чащу и стал оглядываться кругом. Видит — лежат под большим деревом два разбойника и так храпят во сне, что над ними ветки колышутся. Портной, не долго думая, набрал полные карманы камней, залез на дерево и стал сверху бросать камни в одного разбойника. То в грудь попадёт ему, то в лоб. А разбойник храпит и ничего не слышит. И вдруг один камень стукнул разбойника по носу.

Проснулся разбойник и толкает своего товарища в бок:

— Ты чего дерёшься?

— Да что ты! — говорит другой разбойник. — Я тебя не бью. Тебе это, видно, приснилось.

И опять они оба заснули.

Тут портной начал бросать камни в другого разбойника.

Тот тоже проснулся и стал кричать на товарища:

— Ты чего это в меня камни бросаешь? С ума сошёл?

Да как ударит своего приятеля по лбу! А тот — его.

И стали они драться камнями, палками и кулаками. И до тех пор дрались, пока друг друга насмерть не убили.

Тогда портной соскочил с дерева, вышел на опушку леса и говорит всадникам:

— Дело сделано, оба убиты. Ну и злые же эти разбойники! И камни они в меня швыряли, и кулаками на меня замахивались, да что им со мной поделать? Ведь я, когда зол бываю, семерых убиваю!

Въехали королевские всадники в лес и видят:

верно, лежат на земле два разбойника. Лежат и не шевелятся — оба убиты.

Вернулся портной Ганс во дворец к королю.

А король хитрый был. Выслушал он Ганса и думает: “Ладно, с разбойниками ты справился, а вот сейчас я тебе такую задачу задам, что ты у меня в живых не останешься”.

— Слушай, — говорит Гансу король, — поди-ка ты теперь опять в лес, излови свирепого зверя-единорога.

— Изволь, — говорит портной Ганс, — это я могу. Ведь я, когда зол бываю, семерых убиваю. Так с одним-то единорогом я живо справлюсь.

Взял он с собою топор и верёвку и опять пошёл в лес.

Недолго пришлось портному Гансу искать единорога — зверь сам к нему навстречу выскочил, страшный, шерсть дыбом, рог острый, как меч.

Кинулся на портного единорог и хотел было проткнуть его своим рогом, да портной за толстое дерево спрятался. Единорог с разбегу так и всадил в дерево свой рог. Рванулся назад, а вытащить не может.

— Вот теперь-то ты от меня не уйдёшь! — сказал портной, набросил единорогу на шею верёвку, вырубил топором его рог из дерева и повёл зверя на верёвке к своему королю.

Привёл единорога прямо в королевский дворец.

А единорог, как только увидел короля в золотой короне и красной мантии, засопел, захрипел. Глаза у него кровью налились, шерсть дыбом, рог, как меч, торчит.

Испугался король и кинулся бежать. И все его воины за ним. Далеко убежал король — так далеко, что назад дороги не нашёл.

А портной стал себе спокойно жить да поживать, куртки, штаны и жилетки шить. Пояс он на стенку повесил и больше ни великанов, ни разбойников, ни единорогов на своём веку не видал.




Горшочек каши

Жила-была одна девочка. Пошла девочка в лес за ягодами и встретила там старушку.

— Здравствуй, девочка, — сказала ей старушка. — Дай мне ягод, пожалуйста.

— На, бабушка, — говорит девочка. Поела старушка ягод и сказала:

— Ты мне ягод дала, а я тебе тоже что-то подарю. Вот тебе горшочек.

Бабушка дарит горшочек девочке

Стоит тебе только сказать:

— Раз, два, три,
Горшочек, вари!

и он начнет варить вкусную, сладкую кашу. А скажешь ему:

— Раз, два, три,
Больше не вари!

и он перестанет варить.

— Спасибо, бабушка, — сказала девочка, взяла горшочек и пошла домой, к матери.

Девочка с горшочком идет домой

Обрадовалась мать этому горшочку. Да и как не радоваться? Без труда и хлопот всегда на обед вкусная, сладкая каша готова.

Вот однажды ушла девочка куда-то из дому, а мать поставила горшочек перед собой и говорит:

— Раз, два, три,
Горшочек, вари!

Мама кушает кашу

Он и начал варить. Много каши наварил. Мать поела, сыта стала. А горшочек всё варит и варит кашу. Как его остановить?

Горшочек каши

Нужно было сказать:

— Раз, два, три,
Больше не вари!

да мать забыла эти слова, а девочки дома не было. Горшочек варит и варит. Уж вся комната полна каши, уж и в прихожей каша, и на крыльце каша, и на улице каша, а он всё варит и варит.

Испугалась мать, побежала за девочкой, да не перебраться ей через дорогу — горячая каша рекой течёт.

Каша течет рекой

Хорошо, что девочка недалеко от дома была. Увидала она, что на улице делается, и бегом побежала домой.

Девочка спешит домой

Кое-как взобралась на крылечко, открыла дверь и крикнула:

— Раз, два, три,
Больше не вари!

И перестал горшочек варить кашу. А наварил он её столько, что тот, кому приходилось из деревни в город ехать, должен был себе в каше дорогу проедать.

Весь город в каше

Только никто на это не жаловался. Очень уж вкусная и сладкая была каша.




Гензель и Гретель

В большом лесу на опушке жил бедный дровосек со своею женою и двумя детьми: мальчишку-то звали Гензель, а девчоночку — Гретель.

У бедняка было в семье и скудно и голодно; а с той поры, как наступила большая дороговизна, у него и насущного хлеба иногда не бывало.

И вот однажды вечером лежал он в постели, раздумывая и ворочаясь с боку на бок от забот, и сказал своей жене со вздохом: «Не знаю, право, как нам и быть! Как будем мы детей питать, когда и самим-то есть нечего!»

— «А знаешь ли что, муженек, — отвечала жена, — завтра ранешенько выведем детей в самую чащу леса; там разведем им огонек и каждому дадим еще по кусочку хлеба в запас, а затем уйдем на работу и оставим их там одних. Они оттуда не найдут дороги домой, и мы от них избавимся».

— «Нет, женушка, — сказал муж, — этого я не сделаю. Невмоготу мне своих деток в лесу одних оставлять — еще, пожалуй, придут дикие звери да и растерзают».

— «Ох ты, дурак, дурак! — отвечала она. — Так разве же лучше будет, как мы все четверо станем дохнуть с голода, и ты знай строгай доски для гробов».

Гензель и Гретель - картинка 1

И до тех пор его пилила, что он наконец согласился. «А все же жалко мне бедных деток», — говорил он, даже и согласившись с женою.

А детки-то с голоду тоже заснуть не могли и слышали все, что мачеха говорила их отцу. Гретель плакала горькими слезами и говорила Гензелю: «Пропали наши головы!»

— «Полно, Гретель, — сказал Гензель, — не печалься! Я как-нибудь ухитрюсь помочь беде».

И когда отец с мачехой уснули, он поднялся с постели, надел свое платьишко, отворил дверку, да и выскользнул из дома.

Месяц светил ярко, и белые голыши, которых много валялось перед домом, блестели, словно монетки. Гензель наклонился и столько набрал их в карман своего платья, сколько влезть могло.

Потом вернулся домой и сказал сестре: «Успокойся и усни с Богом: он нас не оставит». И улегся в свою постельку.

Чуть только стало светать, еще и солнце не всходило — пришла к детям мачеха и стала их будить: «Ну, ну, подымайтесь, лентяи, пойдем в лес за дровами».

Затем она дала каждому по кусочку хлеба на обед и сказала: «Вот вам хлеб на обед, только смотрите, прежде обеда его не съешьте, ведь уж больше-то вы ничего не получите».

Гретель взяла хлеб к себе под фартук, потому что у Гензеля карман был полнехонек камней. И вот они все вместе направились в лес.

Гензель и Гретель - картинка 2

Пройдя немного, Гензель приостановился и оглянулся на дом, и потом еще и еще раз.

Отец спросил его: «Гензель, что ты там зеваешь и отстаешь? Изволь-ка прибавить шагу».

— «Ах, батюшка, — сказал Гензель, — я все посматриваю на свою белую кошечку: сидит она там на крыше, словно со мною прощается».

Мачеха сказала: «Дурень! Да это вовсе и не кошечка твоя, а белая труба блестит на солнце». А Гензель и не думал смотреть на кошечку, он все только потихонечку выбрасывал на дорогу из своего кармана по камешку.

Когда они пришли в чащу леса, отец сказал: «Ну, собирайте, детки, валежник, а я разведу вам огонек, чтобы вы не озябли».

Гензель и Гретель натаскали хворосту и навалили его гора-горой. Костер запалили, и когда огонь разгорелся, мачеха сказала: «Вот, прилягте к огоньку, детки, и отдохните; а мы пойдем в лес и нарубим дров. Когда мы закончим работу, то вернемся к вам и возьмем с собою».

Гензель и Гретель сидели у огня, и когда наступил час обеда, они съели свои кусочки хлеба. А так как им слышны были удары топора, то они и подумали, что их отец где-нибудь тут же, недалеко.

А постукивал-то вовсе не топор, а простой сук, который отец подвязал к сухому дереву: его ветром раскачивало и ударяло о дерево.

Сидели они, сидели, стали у них глаза слипаться от усталости, и они крепко уснули.

Когда же они проснулись, кругом была темная ночь. Гретель стала плакать и говорить: «Как мы из лесу выйдем?» Но Гензель ее утешал: «Погоди только немножко, пока месяц взойдет, тогда уж мы найдем дорогу».

И точно, как поднялся на небе полный месяц, Гензель взял сестричку за руку и пошел, отыскивая дорогу по голышам, которые блестели, как заново отчеканенные монеты, и указывали им путь.

Гензель и Гретель - картинка 3

Всю ночь напролет шли они и на рассвете пришли-таки к отцовскому дому. Постучались они в двери, и когда мачеха отперла и увидела, кто стучался, то сказала им: «Ах вы, дрянные детишки, что вы так долго заспались в лесу? Мы уж думали, что вы и совсем не вернетесь».

А отец очень им обрадовался: его и так уж совесть мучила, что он их одних покинул в лесу.

Вскоре после того нужда опять наступила страшная, и дети услышали, как мачеха однажды ночью еще раз стала говорить отцу: «Мы опять все съели; в запасе у нас всего-навсего полкаравая хлеба, а там уж и песне конец! Ребят надо спровадить; мы их еще дальше в лес заведем, чтобы они уж никак не могли разыскать дороги к дому. А то и нам пропадать вместе с ними придется».

Тяжело было на сердце у отца, и он подумал: «Лучше было бы, кабы ты и последние крохи разделил со своими детками». Но жена и слушать его не хотела, ругала его и высказывала ему всякие упреки.

«Назвался груздем, так и полезай в кузов!» — говорит пословица; так и он: уступил жене первый раз, должен был уступить и второй.

А дети не спали и к разговору прислушивались. Когда родители заснули, Гензель, как и в прошлый раз, поднялся с постели и хотел набрать голышей, но мачеха заперла дверь на замок, и мальчик никак не мог выйти из дома. Но он все же унимал сестричку и говорил ей: «Не плачь, Гретель, и спи спокойно. Бог нам поможет».

Рано утром пришла мачеха и подняла детей с постели. Они получили по куску хлеба — еще меньше того, который был им выдан прошлый раз.

По пути в лес Гензель искрошил свой кусок в кармане, часто приостанавливался и бросал крошки на землю.

Гензель и Гретель - картинка 4

«Гензель, что ты все останавливаешься и оглядываешься, — сказал ему отец, — ступай своей дорогой».

— «Я оглядываюсь на своего голубка, который сидит на крыше и прощается со мною», — отвечал Гензель. «Дурень! — сказала ему мачеха. — Это вовсе не голубок твой: это труба белеет на солнце».

Но Гензель все же мало-помалу успел разбросать все крошки по дороге.

Мачеха еще дальше завела детей в лес, туда, где они отродясь не бывали.

Опять был разведен большой костер, и мачеха сказала им: «Посидите-ка здесь, и коли умаетесь, то можете и поспать немного: мы пойдем в лес дрова рубить, а вечером, как кончим работу, зайдем за вами и возьмем вас с собою».

Когда наступил час обеда, Гретель поделилась своим куском хлеба с Гензелем, который свою порцию раскрошил по дороге.

Потом они уснули, и уж завечерело, а между тем никто не приходил за бедными детками.

Проснулись они уже тогда, когда наступила темная ночь, и Гензель, утешая свою сестричку, говорил: «Погоди, Гретель, вот взойдет месяц, тогда мы все хлебные крошечки увидим, которые я разбросал, по ним и отыщем дорогу домой».

Гензель и Гретель - картинка 5

Но вот и месяц взошел, и собрались они в путь-дорогу, а не могли отыскать ни одной крошки, потому что тысячи птиц, порхающих в лесу и в поле, давно уже те крошки поклевали.

Гензель сказал сестре: «Как-нибудь найдем дорогу», — но дороги не нашли.

Так шли они всю ночь и еще один день с утра до вечера и все же не могли выйти из леса и были страшно голодны, потому что должны были питаться одними ягодами, которые кое-где находили по дороге. И так как они притомились и от истомы уже еле на ногах держались, то легли они опять под деревом и заснули.

Настало третье утро с тех пор, как они покинули родительский дом. Пошли они опять по лесу, но сколько ни шли, все только глубже уходили в чащу его, и если бы не подоспела им помощь, пришлось бы им погибнуть.

В самый полдень увидели они перед собою прекрасную белоснежную птичку; сидела она на ветке и распевала так сладко, что они приостановились и стали к ее пению прислушиваться. Пропевши свою песенку, она расправила свои крылышки и полетела, и они пошли за нею следом, пока не пришли к избушке, на крышу которой птичка уселась.

Гензель и Гретель - картинка 6

Подойдя к избушке поближе, они увидели, что она вся из хлеба построена и печеньем покрыта, да окошки-то у нее были из чистого сахара.

«Вот мы за нее и примемся, — сказал Гензель, — и покушаем. Я вот съем кусок крыши, а ты, Гретель, можешь себе от окошка кусок отломить — оно, небось, сладкое». Гензель потянулся кверху и отломил себе кусочек крыши, чтобы отведать, какова она на вкус, а Гретель подошла к окошку и стала обгладывать его оконницы.

Тут из избушки вдруг раздался пискливый голосок:

Стуки-бряки под окном?
Кто ко мне стучится в дом?

А детки на это отвечали:

Ветер, ветер, ветерок.
Неба ясного сынок!

— и продолжали по-прежнему кушать.

Гензель, которому крыша пришлась очень по вкусу, отломил себе порядочный кусок от нее, а Гретель высадила себе целую круглую оконницу, тут же у избушки присела и лакомилась на досуге — и вдруг распахнулась настежь дверь в избушке, и старая-престарая старуха вышла из нее, опираясь на костыль.

Гензель и Гретель - картинка 7

Гензель и Гретель так перепугались, что даже выронили свои лакомые куски из рук. А старуха только покачала головой и сказала: «Э-э, детушки, кто это вас сюда привел? Войдите-ка ко мне и останьтесь у меня, зла от меня никакого вам не будет».

Она взяла деток за руку и ввела их в свою избушечку. Там на столе стояла уже обильная еда: молоко и сахарное печенье, яблоки и орехи. А затем деткам были постланы две чистенькие постельки, и Гензель с сестричкой, когда улеглись в них, подумали, что в самый рай попали.

Но старуха-то только прикинулась ласковой, а в сущности была она злою ведьмою, которая детей подстерегала и хлебную избушку свою для того только и построила, чтобы их приманивать.

Когда какой-нибудь ребенок попадался в ее лапы, она его убивала, варила его мясо и пожирала, и это было для нее праздником. Глаза у ведьм красные и не дальнозоркие, но чутье у них такое же тонкое, как у зверей, и они издалека чуют приближение человека. Когда Гензель и Гретель только еще подходили к ее избушке, она уже злобно посмеивалась и говорила насмешливо: «Эти уж попались — небось, не ускользнуть им от меня».

Рано утром, прежде нежели дети проснулись, она уже поднялась, и когда увидела, как они сладко спят и как румянец играет на их полных щечках, она пробормотала про себя: «Лакомый это будет кусочек!»

Тогда взяла она Гензеля в свои жесткие руки и снесла его в маленькую клетку, и приперла в ней решетчатой дверкой: он мог там кричать сколько душе угодно, — никто бы его и не услышал. Потом пришла она к сестричке, растолкала ее и крикнула: «Ну, поднимайся, лентяйка, натаскай воды, свари своему брату чего-нибудь повкуснее: я его посадила в особую клетку и стану его откармливать. Когда он ожиреет, я его съем».

Гензель и Гретель - картинка 8

Гретель стала было горько плакать, но только слезы даром тратила — пришлось ей все, то исполнить, чего от нее злая ведьма требовала.

Вот и стали бедному Гензелю варить самое вкусное кушанье, а сестричке его доставались одни только объедки.

Каждое утро пробиралась старуха к его клетке и кричала ему: «Гензель, протяни-ка мне палец, дай пощупаю, скоро ли ты откормишься?» А Гензель просовывал ей сквозь решетку косточку, и подслеповатая старуха не могла приметить его проделки и, принимая косточку за пальцы Гензеля, дивилась тому, что он совсем не жиреет.

Когда прошло недели четыре и Гензель все попрежнему не жирел, тогда старуху одолело нетерпенье, и она не захотела дольше ждать. «Эй ты, Гретель, — крикнула она сестричке, — проворней наноси воды: завтра хочу я Гензеля заколоть и сварить — каков он там ни на есть, худой или жирный!»

Ах, как сокрушалась бедная сестричка, когда пришлось ей воду носить, и какие крупные слезы катились у ней по щекам! «Боже милостивый! — воскликнула она. — Помоги же ты нам! Ведь если бы дикие звери растерзали нас в лесу, так мы бы, по крайней мере, оба вместе умерли!»

— «Перестань пустяки молоть! — крикнула на нее старуха. — Все равно ничто тебе не поможет!»

Рано утром Гретель уже должна была выйти из дома, повесить котелок с водою и развести под ним огонь.

«Сначала займемся печеньем, — сказала старуха, — я уж печь затопила и тесто вымесила».

И она толкнула бедную Гретель к печи, из которой пламя даже наружу выбивалось.

«Полезай туда, — сказала ведьма, — да посмотри, достаточно ли в ней жару и можно ли сажать в нее хлебы».

И когда Гретель наклонилась, чтобы заглянуть в печь, ведьма собиралась уже притворить печь заслонкой: «Пусть и она там испечется, тогда и ее тоже съем».

Однако же Гретель поняла, что у нее на уме, и сказала: «Да я и не знаю, как туда лезть, как попасть в нутро?»

— «Дурища! — сказала старуха. — Да ведь устье-то у печки настолько широко, что я бы и сама туда влезть могла», — да, подойдя к печке, и сунула в нее голову.

Тогда Гретель сзади так толкнула ведьму, что та разом очутилась в печке, да и захлопнула за ведьмой печную заслонку, и даже засовом задвинула.

Гензель и Гретель - картинка 9

Ух, как страшно взвыла тогда ведьма! Но Гретель от печки отбежала, и злая ведьма должна была там сгореть.

А Гретель тем временем прямехонько бросилась к Гензелю, отперла клетку и крикнула ему: «Гензель! Мы с тобой спасены — ведьмы нет более на свете!»

Тогда Гензель выпорхнул из клетки, как птичка, когда ей отворят дверку.

О, как они обрадовались, как обнимались, как прыгали кругом, как целовались! И так как им уж некого было бояться, то они пошли в избу ведьмы, в которой по всем углам стояли ящики с жемчугом и драгоценными каменьями. «Ну, эти камешки еще получше голышей», — сказал Гензель и набил ими свои карманы, сколько влезло; а там и Гретель сказала: «Я тоже хочу немножечко этих камешков захватить домой», — и насыпала их полный фартучек.

«Ну, а теперь пора в путь-дорогу, — сказал Гензель, — чтобы выйти из этого заколдованного леса».

И пошли — и после двух часов пути пришли к большому озеру. «Нам тут не перейти, — сказал Гензель, — не вижу я ни жердинки, ни мосточка». — «И кораблика никакого нет, — сказала сестричка. — А зато вон там плавает белая уточка. Коли я ее попрошу, она, конечно, поможет нам переправиться».

И крикнула уточке:

Уточка, красавица!
Помоги нам переправиться;
Ни мосточка, ни жердинки,
Перевези же нас на спинке.

Уточка тотчас к ним подплыла, и Гензель сел к ней на спинку и стал звать сестру, чтобы та села с ним рядышком. «Нет, — отвечала Гретель, — уточке будет тяжело; она нас обоих перевезет поочередно».

Так и поступила добрая уточка, и после того, как они благополучно переправились и некоторое время еще шли по лесу, лес стал им казаться все больше и больше знакомым, и наконец они увидели вдали дом отца своего.

Тогда они пустились бежать, добежали до дому, ворвались в него и бросились отцу на шею.

У бедняги не было ни часу радостного с тех пор, как он покинул детей своих в лесу; а мачеха тем временем умерла.

Гензель и Гретель - картинка 10

Гретель тотчас вытрясла весь свой фартучек — и жемчуг и драгоценные камни так и рассыпались по всей комнате, да и Гензель тоже стал их пригоршнями выкидывать из своего кармана.

Тут уж о пропитании не надо было думать, и стали они жить да поживать, да радоваться.




Бабушка Метелица

У одной вдовицы были две дочери-девицы; одна-то была и красива, и прилежна; а другая и лицом некрасивая, и ленивая. Но эта некрасивая да ленивая была вдовице дочь родимая, а к тому же она ее и любила, а на другую всю черную работу валила, и была у ней та в доме замарашкой. Бедняжка должна была каждый день выходить на большую дорогу, садиться у колодца и прясть до того много, что кровь выступала у нее из-под ногтей.

Вот и случилось однажды, что веретено у ней было все перепачкано кровью; девушка наклонилась к воде и хотела веретено обмыть, а веретено-то у нее из рук выскользнуло и упало в колодец. Бедняжка заплакала, бросилась к мачехе и рассказала ей о своей невзгоде. Та ее так стала бранить и такою выказала себя безжалостною, что сказала: «Умела веретено туда уронить, сумей и достать его оттуда!»

Пришла девушка обратно к колодцу и не знала, что ей делать, да с перепугу-то прыгнула она в колодец — задумала сама оттуда веретено добыть. Она тотчас потеряла сознание и, когда очнулась и снова пришла в себя, то увидела, что лежит на прекрасной лужайке, что на нее и солнышко весело светит, и цветов кругом многое множество.

Пошла девушка по этой лужайке и пришла к печке, которая была полнешенька хлебами насажена. Хлебы ей крикнули: «Вынь ты нас, вынь скорее, не то сгорим: мы давно уже испеклись и готовы». Она подошла и лопатой повынимала их из печи.

Затем пошла она дальше и пришла к яблоне, и стояла та яблоня полнешенька яблок, и крикнула девушке: «Обтряси ты меня, обтряси, яблоки на мне давно уж созрели». Стала она трясти яблоню, так что яблоки с нее дождем посыпались, и трясла до тех пор, пока на ней ни одного яблочка не осталось; сложила их в кучку и пошла дальше.

Наконец подошла она к избушке и увидала в окошке старуху; а у старухи зубы большие-пребольшие, и напал на девушку страх, и задумала она бежать. Но старуха крикнула ей вслед: «Чего испугалась, красавица-девица? Оставайся у меня, и если всю работу в доме хорошо справлять станешь, то и тебе хорошо будет. Смотри только, постель мне хорошенько стели да перину мою взбивай постарательнее, так, чтобы перья во все стороны летели: когда от нее перья летят, тогда на белом свете снег идет. Ведь я не кто иная, как сама госпожа Метелица».

Речь старухи поуспокоила девушку и придала ей настолько мужества, что она согласилась поступить к ней в услужение. Она старалась угодить старухе во всем и перину ей взбивала так, что перья, словно снежные хлопья, летели во все стороны; зато и жилось ей у старухи хорошо, и бранного слова она от нее не слышала, и за столом у ней было всего вдоволь.

Прожив некоторое время у госпожи Метелицы, девушка вдруг загрустила и сначала сама не знала, чего ей недостает, наконец догадалась, что просто истосковалась по дому; как ей тут ни было хорошо, а все же домой ее тянуло и позывало.

Наконец она созналась старухе: «Я по дому соскучилась, и как мне ни хорошо здесь у тебя под землею, а все же не хотелось бы мне долее здесь оставаться и тянет меня вернуться туда — со своими повидаться».

Госпожа Метелица сказала: «Мне это любо, что тебе опять к себе домой захотелось, а так как ты мне служила хорошо и верно, то я сама тебе укажу дорогу на землю».

Тут взяла она ее за руку и подвела к большим воротам. Ворота распахнулись, и когда девица очутилась под сводом их, просыпалось на нее дождем из-под свода золото да так облепило ее, что она вся была золотом сплошь покрыта. «Вот это тебе награда за твое старание», — сказала госпожа Метелица да, кстати, вернула ей и веретено, упавшее в колодец.

Затем ворота захлопнулись, и красная девица очутилась опять на белом свете, невдалеке от мачехина дома; и когда она вступила во двор его, петушок сидел на колодце и распевал:

Ку-ка-ре-ку! Вот чудеса!
Наша-то девица в золоте вся!

Тогда вошла она к мачехе в дом, и так как на ней было очень много золота, то и мачеха, и сестра приняли ее весьма ласково.

Рассказала им девица все, что с нею приключилось, и когда мачеха услыхала, как она добыла себе такое богатство, то задумала и другой своей дочке, злой и некрасивой, добыть такое же счастье.

Она свою дочку усадила прясть у того же колодца; а чтобы на веретене у дочки кровь была, та должна была уколоть себе палец и расцарапать руку в колючем терновнике. Затем та бросила веретено в колодец и сама за ним туда же спрыгнула.

И очутилась она точно так же, как прежде сестра ее, на прекрасной лужайке, и пошла той же тропинкой далее.

Пришла к печке, и закричали ей хлебы: «Вынь ты нас, вынь скорее, не то сгорим: мы давно уж совсем испеклись». А лентяйка им отвечала: «Вот еще! Стану ли я из-за вас пачкаться!» — и пошла далее.

Вскоре пришла она и к яблоне, которая крикнула ей: «Обтряси ты меня, обтряси поскорее! Яблоки на мне давно уж созрели!» Но лентяйка отвечала: «Очень мне надо! Пожалуй, еще которое-нибудь яблоко мне на голову грохнется», — и пошла своей дорогою.

Придя к дому госпожи Метелицы, она ее не испугалась, потому уж слыхала от сестры о ее больших зубах, и тотчас поступила к ней на службу.

В первый-то день она еще кое-как старалась переломить свою лень и выказала некоторое рвение, и слушалась указаний своей госпожи, потому что у ней из головы не выходило то золото, которое ей предстояло получить в награду; на другой день она уже стала разлениваться, на третий — еще того более; а там уж и вовсе не хотела поутру вставать с постели.

И постель госпожи Метелицы она постилала не как следовало, и не вытряхивала ее так, чтобы перья летели во все стороны.

Вот она вскоре и прискучила своей хозяйке, и та отказала ей от места. Ленивица обрадовалась этому, думала: вот сейчас на нее золотой дождь просыплется!

Госпожа Метелица подвела ее к тем же воротам, но когда ленивица под ворота стала, на нее просыпалось не золото, а опрокинулся целый котел, полнешенек смолы. «Это тебе награда за твою службу», — сказала госпожа Метелица и захлопнула за нею ворота.

Пришла ленивица домой, с ног до головы смолою облеплена, и петушок на колодце, увидав ее, стал распевать:

Ку-ка-ре-ку — вот чудеса!
Залита девица смолою вся.

И эта смола так крепко к ней пристала, что во всю жизнь не сошла, не отстала.




Госпожа Метелица

Была у одной вдовы дочь, была у нее еще и падчерица. Падчерица прилежная, красивая, а дочка и лицом нехороша, и лентяйка страшная. Дочку свою вдова очень любила и все ей прощала, а падчерицу заставляла много работать и кормила очень плохо.

Каждое утро должна была падчерица садиться у колодца и прясть пряжу. И столько ей нужно было спрясть, что часто даже кровь выступала у нее на пальцах.

Однажды сидела она так, пряла и запачкала кровью веретено. Наклонилась девушка к колодцу,чтобы обмыть веретено, и вдруг выскользнуло у нее веретено из рук и упало в колодец.

Заплакала падчерица и побежала домой к мачехе рассказать о своей беде.

— Ты его уронила, ты его и доставай, — сказала мачеха сердито. — Да смотри, без веретена не возвращайся.

Пошла девушка обратно к колодцу и с горя взяла да и бросилась в воду. Бросилась в воду и сразу сознание потеряла.

А когда очнулась, увидела она, что лежит на зеленой лужайке, с неба солнце светит, а на лужайке цветы растут.

Пошла девушка по лужайке, смотрит: стоит на лужайке печь, а в печи хлебы пекутся. Хлебы крикнули ей:

— Ах, вынь нас, девушка, из печи поскорее:

Ах, вынь поскорее! Мы уже спеклись! А не то мы скоро совсем сгорим!

Взяла девушка лопату и вынула хлебы из печи.Потом пошла она дальше и пришла к яблоне. А на яблоне было много спелых яблок. Яблоня крикнула ей:

— Ах, потряси меня, девушка, потряси! Яблоки давно уже поспели!

Стала девушка трясти дерево. Яблоки дождем на землю посыпались. И до тех пор трясла она яблоню,пока не осталось на ней ни одного яблока.

Сложила девушка яблоки в кучу и пошла дальше. И вот наконец пришла она к избушке. В окно избушки выглянула старуха. Изо рта у нее торчали огромные белые зубы. Увидела девушка старуху, испугалась и хотела бежать, но старуха крикнула ей:

— Чего ты испугалась, милая? Оставайся-ка лучше у меня. Будешь хорошо работать, и тебе хорошо будет.Ты мне только постель стели получше да перину и подушки взбивай посильнее, чтобы перья во все стороны летели. Когда от моей перины перья летят,на земле снег идет. Знаешь, кто я? Я — сама госпожа Метелица.

— Что же, — сказала девушка, — я согласна поступить к вам на службу.

Вот и осталась она работать у старухи. Девушка она была хорошая, примерная и делала все, что ей старуха приказывала.

Перину и подушки она так сильно взбивала, что перья, словно хлопья снега, летели во все стороны.

Хорошо жилось девушке у Метелицы. Никогда ее Метелица не ругала, а кормила всегда сытно и вкусно.

И все-таки скоро начала девушка скучать.Сначала она и сама понять не могла, отчего скучает, — ведь ей тут в тысячу раз лучше, чем дома,живется, а потом поняла, что скучает она именно породному дому. Как там ни плохо было, а все-таки она очень к нему привыкла.

Вот раз и говорит девушка старухе:

— Я очень стосковалась по дому. Как мне у вас ни хорошо, а все-таки не могу я здесь больше оставаться. Мне очень хочется родных увидеть.

Выслушала ее Метелица и сказала:

— Мне нравится, что ты своих родных не забываешь.Ты хорошо у меня поработала. За это я тебе сама покажу дорогу домой.

Взяла она девушку за руку и привела к большим воротам. Ворота раскрылись, и когда девушка проходила под ними, посыпалось на нее сверху золото. Так и вышла она из ворот, вся золотом обсыпанная.

— Это тебе в награду за твое старание, — сказала Метелица и дала ей веретено, то самое, которое в колодец упало.

Потом ворота закрылись, и девушка снова очутилась наверху, на земле. Скоро пришла она к мачехиному дому. Вошла она в дом, а петушок,сидевший на колодце, в это время запел:

— Ку-ка-ре-ку, девушка пришла!
Много золота в дом принесла!

Увидели мачеха с дочкой, что принесла падчерица с собой много золота, и встретили ее ласково. Даже ругать не стали за долгую отлучку.

Рассказала им девушка обо всем, что с нею случилось, и захотелось мачехе, чтобы ее дочка тоже стала богатой, чтобы она тоже много золота в дом принесла.

Посадила она свою дочь прясть у колодца. Села ленивая дочка у колодца, но прясть не стала.Только расцарапала себе палец терновником до крови, вымазала веретено кровью, бросила его в колодец и сама за ним в воду прыгнула.

И вот очутилась она на той же самой зеленой лужайке, где росли красивые цветы. Пошла она по тропинке и скоро пришла к печи. где пеклись хлебы.

— Ах, — крикнули ей хлебы, — вынь нас из печки! Вынь поскорее! Мы спеклись уже! Мы скоро сгорим!

— Как бы не так! — ответила лентяйка. — Стану я из-за вас пачкаться, — и пошла дальше.

Потом пришла она к яблоне, яблоня крикнула ей:

— Ах, потряси меня, девушка, потряси меня! Яблоки уже давно поспели!

— Как же, как же, — отвечала она, — того и гляди.если я начну тебя трясти, какое-нибудь яблоко мне на голову свалится да шишку набьет!

Наконец подошла лентяйка к дому госпожи Метелицы. Она совсем не испугалась Метелицы. Ведь сестра рассказала ей о больших зубах Метелицы и о том, что она совсем не страшная.

Вот и поступила лентяйка к Метелице на работу.

Первый день она еще кое-как старалась побороть свою лень, слушалась госпожу Метелицу, взбивала ей перину и подушки так, что перья летели во все стороны.

А на второй и на третий день стала ее одолевать лень. Утром нехотя поднималась она с кровати,постель своей хозяйки стлала плохо, а перину и подушки совсем перестала взбивать.

Надоело Метелице держать такую служанку, вот она и говорит ей:

— Уходи-ка ты обратно к себе домой!

Тут лентяйка обрадовалась.

«Ну, — думает, — сейчас на меня золото посыплется».

Подвела ее Метелица к большим воротам.Распахнулись ворота. Но когда выходила из них лентяйка, не золото на нее посыпалось, а опрокинулся котел со смолой.

— Вот тебе награда за твою работу, — сказала Метелица и захлопнула ворота.

Пришла лентяйка домой, а петушок, сидевший на колодце, увидел ее и закричал:

— Будут смеяться все на селе:
Входит девушка вся в смоле!

И так эта смола к ней крепко пристала, что осталась у нее на коже на всю жизнь.




Королевская невеста

Глава первая, в которой повествуется о разных людях и обстоятельствах их жизни и приятным образом подготовляется все то удивительное и весьма диковинное, что содержится в последующих главах

То был благословенный год. На полях зеленели и великолепно наливались рожь и пшеница, ячмень и овес; крестьянские мальчики забирались в горох, а добрая скотина в клевер. Ветви деревьев ломились от вишен, и стаи воробьев, несмотря на самые лучшие намерения — склевать все дочиста, — вынуждены были половину оставить на съедение другим. Изо дня в день все живое досыта наедалось за большим открытым столом природы. Но краше всего были овощи, на славу уродившиеся в огороде господина Дапсуля фон Цабельтау, и не диво, что фрейлейн Аннхен была вне себя от радости.

Но здесь, пожалуй, надобно сообщить, кто были господин Дапсуль фон Цабельтау и фрейлейн Аннхен.

Быть может, любезный читатель, когда-нибудь путешествие приведет тебя в ту прекрасную страну, где протекает ласковый Майн. Теплый утренний ветер обвевает благоуханным дыханием равнину, сверкающую в сиянии восходящего солнца. Тебе не сидится в тесной карете, ты оставляешь ее и бредешь через рощу и, только спускаясь в долину, завидишь деревушку. Внезапно ты сталкиваешься в роще с долговязым господином, который приковывает твое внимание своим необычным платьем. На черный как смоль парик насажена маленькая серая войлочная шляпа, и все-то на нем серое — сюртук, жилет и панталоны, серые чулки и башмаки, и даже длинная палка покрыта серым лаком. Раскачивающейся походкой идет он навстречу, устремив на тебя большие, глубоко запавшие глаза, но, по-видимому, совсем не замечает тебя.

— С добрым утром, сударь! — кричишь ты, когда он едва не сшибает тебя с ног.

Он вздрагивает, словно внезапно пробудившись от глубокого сна, приподнимает небольшую шляпу и глухим плаксивым голосом отвечает:

— С добрым утром? О сударь! Какая радость, что утро прекрасно! Бедные жители Санта-Круц — только что два подземных удара, а теперь вот льет проливной дождь!

Ты недоумеваешь, любезный читатель, что надлежит ответить этому странному человеку, но, пока ты размышляешь, он, промолвив: «С вашего дозволения, сударь», уже тихо прикоснулся к твоему лбу и взглянул па твою ладонь.

— Да благословит вас небо, сударь, вам благоприятствуют звезды, — говорит он так же глухо и плаксиво, как прежде, и уходит.

Этот чудаковатый человек не кто иной, как господин Дапсуль фон Цабельтау, чье единственное наследственное владение, бедная деревушка Дапсульхейм, раскинулось в самой приветливой и отрадной местности — куда ты сейчас входишь. Ты расположен позавтракать, но в корчме хоть шаром покати. Во время ярмарки поели все припасы, и так как ты не довольствуешься одним молоком, то тебе указывают на господский дом, где фрейлейн Анна радушно угостит тебя всем, что на сей случай припасено. Ты не стесняясь пойдешь туда. Про этот господский дом ничего не скажешь, кроме того, что в нем и впрямь есть окна и двери, как некогда в замке господина барона фон Тондертонктонка из Вестфалии[*]. Но над входом красуется герб семейства фон Цабельтау, вырезанный из дерева с искусством новозеландского мастера. Этот дом необычен с виду оттого, что северная его сторона примыкает к ограде старинного разрушенного замка, и задняя дверь дома некогда была калиткою замка, что выходила прямо на замковый двор, посреди которого высится, до сих пор еще невредимая, круглая сторожевая башня. Из тех дверей, где прибит фамильный герб, навстречу тебе выходит молодая краснощекая девушка, которую за ее ясные синие глаза и белокурые волосы можно бы назвать и впрямь красавицей; только, пожалуй, сложена она чуть-чуть грубовато и не в меру пышна. Воплощенная приветливость, она зазывает тебя в дом и, едва приметив, что ты голоден, тотчас же угостит тебя отменным молоком, предложит изрядный ломоть хлеба с маслом, а затем копченую ветчину, которая покажется тебе приготовленной в Байонне[**], да и стаканчик свекольной настойки. Притом девушка — а она не кто иная, как фрейлейн Анна фон Цабельтау, — бойко и свободно толкует обо всем, что касается сельского хозяйства, обнаруживая отнюдь не малые познания. Внезапно невесть откуда доносится громкий грозный оклик: «Анна! Анна! Анна!» Ты в испуге, но фрейлейн Аннхен приветливо поясняет:

[* Барон фон Тондертонктоик (точнее — Туядер-тен-тронк) — персонаж из повести Вольтера «Кандид, или Оптимизм».]

[** Байонна — город на юго-западе Франции, у побережья Бискайского залива.]

— Папаша вернулся с прогулки и требует завтрак к себе в кабинет.

— Требует к себе в кабинет? (Ты изумлен.)

— Да, — отвечает фрейлейн Анна, или фрейлейн Аннхен, как ее все зовут, — да, папашин кабинет там, наверху, в башне, и он кричит в трубу.

И ты, любезный читатель, видишь, как Аннхен тут же отворяет узкую дверь башни и бежит наверх с тем же холодным завтраком, каким ты сам только что насытился, с изрядной порцией ветчины и хлеба и крепкой свекольной настойкой. С такой же поспешностью она возвращается к тебе и, прогуливаясь с тобою по прекрасному огороду, так много рассказывает о цветной кудрявке, рапунтике, английском турнепсе, маленькой зеленоголовке, монтрю, великом моголе, желтой принцевой головке и прочих предметах, что ты приходишь в немалое изумление, в особенности, когда не знаешь, что под этими благородными наименованиями подразумевается не что иное, как салат и капуста.

Я полагаю, любезный читатель, что непродолжительный визит в Дапсульхейм был для тебя достаточен, чтобы вполне уяснить все обстоятельства, касающиеся этого дома, о коем я намерен поведать тебе различные диковинные и маловероятные вещи. Господин Дапсуль фон Цабельтау в молодости редко отлучался из замка родителей, владевших обширными поместьями. Его наставник, чудаковатый старик, обучая его чужестранным, и в особенности восточным, языкам, воспитывал в нем склонность к мистике, или, лучше сказать, к таинственности. Наставник умер, оставив всю свою библиотеку по тайным наукам молодому Дапсулю, который в них и углубился. Вскоре умерли родители, и вот молодой Дапсуль отправился в дальнее странствование, а именно — как то внушил ему наставник, — в Индию и Египет. Когда он по прошествии многих лет наконец возвратился, то нашел, что во время его отсутствия двоюродный брат управлял его имуществом с таким великим усердием, что ничего не уберег, кроме маленькой деревушки Дапсульхейм. Господин Дапсуль фон Цабельтау слишком стремился к рожденному солнцем золоту высшего мира, чтобы особенно дорожить земным. Он даже растроганно поблагодарил двоюродного брата за то, что тот сохранил ему приветливый Дапсульхейм с прекрасной высокой башней, словно нарочно построенной для занятий астрологией. Господин Дапсуль фон Цабельтау тотчас же распорядился устроить на самом верху этой башни кабинет. Заботливый двоюродный брат также уверил Дапсуля, что ему надлежит жениться. Дапсуль покорился этой необходимости и без промедления женился на девице, которую выбрал для него двоюродный брат. Жена вошла в дом с той же поспешностью, с какой затем покинула его. Она умерла, родив ему дочь. Двоюродный брат хлопотал на свадьбе, крестинах, похоронах, так что Дапсуль с высоты своей башни мало что заметил из всего происходящего, особливо же потому, что в ту пору на небе объявилась весьма диковинная хвостатая звезда в том сочетании светил, с которыми почитал себя связанным меланхоличный, вечно предчувствующий недоброе Дапсуль. Дочурка росла под присмотром старой бабушки, и, к немалой ее радости, в Аннхен пробудилась решительная склонность к сельскому хозяйству. Фрейлейн Аннхен пришлось, как говорится, пройти все степени. Она начала с гусятницы, потом стала младшей служанкой, потом старшею ключницей и, наконец, хозяйкою дома, так что изложение теории подкреплялось благодетельной практикой. Она чрезвычайно любила гусей и уток, кур и голубей, коров и овец; она не оставалась равнодушной и к нежному откармливанию дородных свинок, хотя и не уподобилась некой сельской девице, что украсила белого поросенка бантом и бубенчиками, превратив его в комнатную собачонку. Но милее всего, даже милее садоводства, ей был огород. С помощью бабушкиной сельскохозяйственной учености фрейлейн Аннхен, как уже приметил благосклонный читатель из беседы с нею, действительно приобрела отличные теоретические познания в разведении овощей. Когда перекапывали и засевали огород, когда сажали рассаду, фрейлейн Аннхен не только смотрела за всеми работами, но и сама принимала деятельное в них участие. Фрейлейн Аннхен отлично орудовала заступом, чего не могли не признать за нею даже самые коварные завистники. Меж тем как господин Дапсуль фон Цабельтау предавался астрологическим наблюдениям и углублялся в различные другие мистические предметы, фрейлейн Аннхен после смерти старой бабушки как нельзя лучше вела хозяйство, и если Дапсуль стремился к небесному, то Аннхен с усердием и ловкостью пеклась о земном.

Как уже сказано, не было чуда в том, что фрейлейн Аннхен не могла нарадоваться, глядя в этом году на цветущий огород. Но пышнее и выше всех разрослась гряда моркови, обещавшая наобыкновенный урожай.

— Мои милые, замечательные морковки! — не раз повторяла фрейлейн Аннхен, хлопала в ладоши, прыгала и плясала, вела себя, как дитя, получившее богатые подарки в сочельник[*].

[* Сочельник — канун Рождества Иисуса Христа.]

Правда, казалось, крошки-морковки в земле также радуются вместе с Аннхен, ибо негромкий смех, что раздавался вокруг, по-видимому, доносился из гряды. Аннхен как-то не обратила на него внимания, а побежала навстречу работнику, который с письмом в поднятой руке кричал:

— Вам письмо, фрейлейн Аннхен! Готлиб привез его из города.

Аннхен сразу узнала по адресу, что письмо не от кого другого, как от молодого господина Амандуса фон Небель-Штерна, обучавшегося в университете, единственного сына соседа-помещика. В ту пору, когда Амандус еще жил в отцовской деревеньке и каждый день наведывался в Дансульхейм, он убедился, что никогда в жизни не полюбит больше никого, кроме фрейлейн Аннхен. Точно так же и фрейлейн Аннхен была уверена, что ей никогда не будет мил кто-нибудь другой, кроме Амандуса с каштановыми кудрями. А посему оба — Аннхен и Амандус — решили пожениться, и чем скорее, тем лучше, и стать самой счастливой четой на всем свете. Раньше Амандус был веселым и простодушным юношей, в университете же он попал бог весть кому в руки; ему не только наговорили, что он необыкновенный поэтический гений, но и склонили на всякие сумасбродства. И он весьма преуспел во всем, так что вскоре воспарил над тем, что жалкие прозаики называют разумом и рассудком и вдобавок, заблуждаясь в своих суждениях, уверяют, будто бы то и другое превосходно уживается с самой пламенной фантазией. Итак, письмо было от молодого господина Амандуса фон Небельштерна. Обрадованная фрейлейн Аннхен тотчас распечатала и прочла:

 «Небесная дева!

Видишь ли ты, чувствуешь ли, догадываешься ли сердцем, что твой Амандус, как некий цветок, обвеваемый напоенным померанцами дыханием благоуханного вечера, лежит на мураве и созерцает небо очами, исполненными благоговейно любви и трепетного обожания? Тимиан и лаванда, розы и гвоздики, желтоокие нарциссы и стыдливые фиалки сплетает он в венок. И цветы — это мысли о любви, мысли о тебе, о Анна! Но приличествует ли вдохновенным устам изъясняться черствой прозой? Внемли, о внемли, ибо лишь сонетами я могу выразить мою любовь к тебе, любить тебя.

 Любовь — как солнц алкающих пыланье,

 И сердце к сердцу страстию влекомо.

 В слезах любви, на глади водоема

 Отражено лучистых звезд блистанье.

 Сладчайший плод, сквозь горечь прозябанья,

 Струит свой сок — блаженство и истома!

 Над далью фиолетовою — дрема,

 Я растекаюсь в неге и страданье.

 Грохочет пена огненного вала,

 Пловец отважный, движимый любовью,

 Готов нырнуть в пучину водной шири.

 Вот — гиацинты близкого причала;

 Вскипает сердце и исходит кровью,

 А сердца кровь — сладчайший корень в мире.

О Анна, когда ты будешь читать этот сонет всех сонетов, пусть снизойдет на тебя тот небесный восторг, в коем растворилось все мое существо, когда я писал, а затем с божественным воодушевлением читал этот сонет родственным мне душам, чувствующим самое возвышенное в жизни. Помни, помни, о сладостная дева, о своем верном, беспредельно восторженном Амандусе фон Небельштерне.

Не забудь, о высшее существо, приложить к ответу два-три фунта виргинского табаку, который ты сама выращиваешь. Он славно курится и несравненно приятней порторико, которым чадят студенты, когда собираются на попойку».

Фрейлейн Аннхен прижала письмо к губам и сказала:

— Ах, как мило, как красиво! И прелестные стишки, все так в рифму. Ах, если б я была такой умной, чтобы понять все хорошенько, но, наверное, это могут только студенты. А что тут, собственно, означает «сладчайший корень»? Ах, должно быть, он говорит о длинной красной английской моркови или даже о рапунтике, — какой милый!

В тот же день фрейлейн Аннхен принялась укладывать табак и дала деревенскому учителю двенадцать отборных гусиных перьев, чтобы он их тщательно отточил. Фрейлейн Аннхен была намерена еще сегодня засесть за ответ на драгоценное письмо. Меж тем, когда фрейлейн Аннхен убегала с огорода, ей вслед раздался довольно внятный смех, и если бы Аннхен была чуть повнимательнее, то непременно услыхала бы тоненький голосок, который пищал:

— Вытащи меня, вытащи меня, я созрел, созрел, созрел!

Но, как уже сказано, она не обратила на него внимания.

Глава вторая, что содержит первое чудесное приключение и иные достойные прочтения вещи, без которых не может состояться обещанная сказка

В полдень господин Дапсуль фон Цабельтау, по обыкновению, сходил с астрономической башни вниз, чтобы вместе с дочерью скромно отобедать, всегда наскоро и в полной тишине, ибо Дапсуль не был охотником до разговоров. Аннхен также не досаждала ему многословными речами, ибо отлично знала: стоит папаше и впрямь разговориться, то он понесет такую странную околесицу, что у нее голова пойдет кругом. Но нынче ее мысли так всполошились цветением огорода и письмом любимого Амандуса, что она беспрестанно болтала то об одном, то о другом вперемежку. Наконец господин Дапсуль фон Цабельтау выронил нож и вилку, зажал уши ладонями и вскричал:

— О суетное, вздорное, бестолковое пустословие!

Но как только фрейлейн Аннхен испуганно смолкла, он заговорил свойственным ему протяжным, плаксивым голосом:

— А что касается до овощей, любезная дочь, то мне давно ведомо, что в нынешнем году взаимное действие созвездий особенно благоприятствует плодам такого рода, и сыны земли будут вкушать капусту, редиску и кочанный салат, дабы умножалась земная материя и они, подобно хорошо вылепленному горшку, могли бы выдержать пламень мирового духа. Гномическое[*] начало противоборствует воинственной саламандре[**], и я рад тому, что буду есть пастернак, который ты отменно готовишь. Касательно же молодого господина Амандуса фон Небельштерна, то у меня нет и малейшего возражения против того, чтобы ты вышла за него замуж, как только он возвратится из университета. Пошли только ко мне наверх Готлиба сказать, когда ты с женихом пойдешь под венец, чтобы я мог проводить вас до церкви.

[* Гномы — в средневековых поверьях германских народов духи, охраняющие подземные сокровища. Нередко они предстают в виде злых или добрых карликов.]

[** Саламандры — духи огня.]

Господин Дапсуль умолк на мгновение и, не глядя на зардевшуюся от радости Аннхен, продолжал, улыбаясь и постукивая вилкою по стакану, — улыбка у него всегда сопровождалась таким постукиванием, хотя сама по себе эта привычка обнаруживалась у него довольно редко. Итак, он продолжал:

— Твой Амандус — тот, кто должен и принужден быть любимым, я разумею герундий, и я хочу тебе признаться, любезная Аннхен, что давным-давно составил гороскоп этому герундию. Почти все сочетания звезд довольно благоприятны. В восходящем узле стоит Юпитер, который взирает на Венеру в шестичасном аспекте. Его пересекает путь Сириуса, и как раз в точке пересечения таится большая опасность, от которой он спасет невесту. Сама опасность непостижима, ибо тут вступает какое-то чуждое существо, не подвластное астрологической науке. Впрочем, известно, что то особенное психическое состояние, которое принято называть дурью или сумасбродством, поможет Амандусу осуществить означенное спасение. О дочь моя, — тут господин Дапсуль снова впал в свой обычный плаксивый тон, — о дочь моя, пусть никакая зловещая сила, что коварно скрывается от моих провидящих очей, не заградит тебе внезапно пути, дабы молодой господин Амандус фон Небельштерн не был принужден спасать тебя от какой-нибудь другой опасности, кроме опасности остаться старой девой! — Дапсуль несколько раз глубоко вздохнул и затем продолжал: — Но вслед за этой опасностью обрывается путь Сириуса, и Венера и Юпитер, до того разлученные, соединяются примиренные.

Уж много лет господин Дапсуль фон Цабельтау не говорил так много, как сегодня. В полном изнеможении он встал из-за стола и снова поднялся к себе на башню.

На другой день ранним утром Аннхен управилась с ответом господину фон Небельштерну. Письмо гласило:

 «Возлюбленный мой Амандус!

Ты и не поверишь, какую радость опять доставило мне твое письмо. Я передала о том папе, и он обещал проводить нас в церковь к венцу. Устрой только, чтобы поскорее вернуться из университета. Ах, если бы я могла разобраться в твоих премилых стишках, что так славно рифмуются! Когда я сама читаю их себе вслух, то они звучат так чудесно, и мне кажется, что я все понимаю, а потом все пропадает, путается и разлетается, и мне сдается, что я читала одни слова, ничем не связанные между собой. Наш деревенский учитель полагает, что так и надлежит быть и что таков именно новый, возвышенный язык, но я — увы! — я только глупая простушка! Напиши, нельзя ли мне на время записаться в студенты, только чтоб не запустить хозяйство? Пожалуй, это невозможно? Но уж зато как только мы станем мужем и женою, то и мне что-нибудь да перепадет от твоей учености и твоего нового, возвышенного языка. Посылаю тебе, сердечно любимый мой Амандус, виргинский табак. Я доверху набила им коробку из-под шляп, сколько поместилось, а новую соломенную шляпу покамест надела на голову Карлу Великому[*], который стоит в нашей гостиной, хотя у него и нет ног, — ты ведь знаешь, это всего только бюст. Не подыми меня на смех, Амандус, а я вот тоже написала стишки, и они славно рифмуются. Напиши мне только, как это получается, что, не будучи ученым, знаешь, что получается в рифму. А теперь послушай-ка:

 Люблю тебя, хотя мы чужие,

 Итак, хочу стать твоей женой.

 Свод неба очень голубой,

 А вечером звезды золотые.

 А потому ты вечно

 Любить меня должен сердечно,

 Шлю тебе виргинский табак,

 Кури на здоровье, как дружбы знак!

Будь пока доволен моими стараниями; когда я постигну возвышенный язык, постараюсь писать лучше. В нынешнем году салат латук уродился чрезвычайно, а карликовая фасоль прекрасно всходит, но моего таксика, малютку Фельдмана, большой гусак вчера коварно ущипнул за ногу. Итак, на этом свете ничто не совершенно. Мысленно целую тебя сто раз, мой милый Амандус, твоя верная невеста Анна фон Цабельтау.

Р. S. Я писала в большой спешке, отчего некоторые буквы вышли вкривь и вкось.

Р. S. Но ты не пеняй на меня, ведь я хоть и пишу криво, да пряма душой и пребываю тебе верна и всегда твоя Анна.

Р. S. Вот те на! Я было совсем запамятовала! Ах я растеряха! Папа тебе сердечно кланяется и велит передать, что ты именно тот, кто должен и принужден и когда-нибудь спасет меня от великой опасности. И я страх как этому рада и еще раз остаюсь твоей любящей, неизменно верной Анной фон Цабельтау».

[* Карл Великий (742 — 814) — франкский король, завоевания которого привели к образованию обширной империи. Политика Карла Великого содействовала формированию феодальных отношений в Западной Европе.]

У фрейлейн Аннхен словно гора с плеч свалилась, когда она закончила письмо, над которым немало потрудилась. Но на душе у нее стало весело и легко только тогда, когда она смастерила конверт и запечатала его, не обжегши пальцев и бумаги, довольно явственно вывела кистью на табачном ящике «А. ф. Н.» и отдала Готлибу, чтобы он снес его вместе с письмом в город, на почту. Позаботившись о домашней птице, фрейлейн Аннхен поспешила на свой любезный огород. Дойдя до гряд с морковью, она решила, что настало время подумать о городских лакомках и копать на продажу первую морковь. Кликнув служанку, чтобы подсобила в работе, фрейлейн Аннхен осторожно зашла на середину гряды и ухватила высокий пучок ботвы. Но когда она потащила, раздался странный звук. Не следует тут вспоминать про тот ужасный визг и вой, какой слышится, когда выдергивают из земли корень альрауна, отчего разрывается человеческое сердце. Нет, звуки, доносившиеся из земли, походили на тонкий, радостный смех. Все же фрейлейн Аннхен выпустила пучок из рук и вскричала, слегка напуганная:

— Ай, да кто же это там смеется надо мною?

Но как только все стихло, она еще раз ухватилась за зеленый пучок, который, казалось, был выше и пышнее прочих, и невзирая на смех, снова раздавшийся возле нее, смело вытащила из земли прекраснейшую и нежнейшую морковку. Но едва фрейлейн Аннхен взглянула на морковь, как закричала от радостного испуга. Служанка подскочила к ней и, увидев прелестное чудо, закричала столь же громко, как и фрейлейн Аннхен. На морковь был плотно надет великолепный золотой перстень с искрящимся топазом.

— Глядите, — воскликнула служанка, — да ведь это ваш, фрейлейн Аннхен, это обручальное кольцо! Наденьте его поскорее!

— Какой вздор, — ответила фрейлейн Аннхен, — обручальное кольцо мне должен преподнести господин Амандус фон Небельштерн, а не какая-то морковь!

И чем дольше фрейлейн Аннхен любовалась перстнем, тем больше он ей нравился. А перстень поистине был такой тонкой, изящной работы, что, казалось, превосходил все, что когда-либо производило человеческое искусство. Перстень состоял из несчетного множества крохотных фигурок, сплетенных в разнообразные группы, сперва едва видимые простым глазом; но затем, когда внимательно в них всматриваешься, они, казалось, начинают расти, оживают и пляшут в легких хороводах. А драгоценный камень горел необычайным огнем, и даже в «Зеленом своде»[*] в Дрездене едва ли можно было найти подобный топаз.

[* «Зеленый свод» — музей в Дрездене, в котором помещена коллекция саксонских ювелирных изделий.]

— Кто знает, — говорила служанка, — как долго прекрасный перстень пролежал глубоко в земле, и вот наконец заступ поднял его наверх и сквозь него проросла морковь.

Тут фрейлейн Аннхен сняла с моркови перстень, и — странно! — морковь выскользнула у нее из рук и пропала в земле, но служанка и фрейлейн Аннхен почти совсем не обратили на это внимания: они были погружены в созерцание великолепного перстня, который фрейлейн Аннхен не задумываясь надела на мизинец правой руки. Сделав это, она тотчас же ощутила во всем пальце колющую боль, которая прекратилась, едва Аннхен ее почувствовала.

За обедом, само собой разумеется, она поведала господину Дапсулю фон Цабельтау о диковинном приключении на морковной гряде и показала прекрасный перстень, снятый с моркови. Она хотела снять перстень, чтобы отец мог получше рассмотреть его. Но тут же снова почувствовала колющую боль, как и тогда, когда надевала перстень, и эта боль не унималась все время, пока она пыталась снять перстень, и в конце концов стала такой нестерпимой, что ей пришлось отступить от своего намерения. Господин Дапсуль с напряженным вниманием рассматривал перстень на руке Аннхен, велел ей, вытянув палец, описать различные круги, обратившись ко всем четырем странам света, после чего погрузился в глубокое раздумье и, не промолвив ни единого слова, отправился на башню. Фрейлейн Аннхен слышала, как ее папаша, подымаясь по лестнице, тяжко вздыхал и охал.

На следующее утро, когда фрейлейн Аннхен гонялась по двору за большим петухом, который творил всякие бесчинства, а в особенности задирал голубей, господин Дапсуль фон Цабельтау вдруг так ужасно зарыдал в разговорную трубу, что Аннхен вся затрепетала и, сложив руку горстью, крикнула ему:

— Почему это вы, любезный папаша, так немилосердно завываете? Вы всполошите всю мою птицу!

На что господин Дапсуль прокричал в разговорную трубу:

— Анна, дочь моя Анна, немедленно подымись ко мне!

Фрейлейн Аннхен чрезвычайно удивилась такому приказанию, ибо папаша никогда еще не звал ее на башню, а, напротив, тщательно запирал за собой дверь. Она порядком струхнула, покамест взбиралась по узкой витой лестнице и отворяла тяжелую дверь, что вела в единственную комнату башни. Господин Дапсуль фон Цабельтау сидел в большом кресле необыкновенного вида, весь обложенный всяческими диковинными инструментами и запыленными фолиантами. Перед ним стояла подставка с рамой, на которой был натянут лист бумаги, исчерченный различными линиями. На голове господина Дапсуля была высокая остроконечная серая шапка, а на нем самом — широкий серый коломянковый хитон[*], а с подбородка свисала привязанная длинная белая борода, так что он и впрямь походил на волшебника. Из-за этой-то поддельной бороды фрейлейн Аннхен сперва не узна ла папашу и боязливо озиралась по сторонам в надежде, не стоит ли он где-нибудь в углу. Когда wo фрейлейн Аннхен убедилась, что бородатый человек на самом деле се папочка, то от всей души рассмеялась и спросила: не наступили ли уже святки и не собрался ли папочка представлять работника Рупрехта?

[* Коломянковый хитон. Хитон — одежда древних греков, сшитая в виде рубашки без рукавов и подпоясанная с напуском. Коломенок — вид льняной ткани с гладкой и мягкой лицевой поверхностью.]

Оставив без всякого внимания ее слова, господин Дапсуль фон Цабельтау взял в руки маленькую железную палочку, притронулся ко лбу Аннхен и затем несколько раз провел по ее правой руке от плеча до кончика безымянного пальца, после чего ей пришлось усесться в кресло, с которого встал господин Дапсуль, и положить палец с надетым на него перстнем на бумагу в раме так, чтобы топаз оказался в центре, куда сходились все линии. В тот же миг из драгоценного камня во все стороны полились желтые лучи, так что весь лист стал бурым. Тут линии затрещали, пришли в движение, и, казалось, маленькие человечки, спрыгнув с перстня, весело засуетились по всему листу. Между тем господин Дапсуль, не сводя глаз с листа, схватил тонкую металлическую пластинку и обеими руками поднял кверху, намереваясь прижать к бумаге; но в тот же миг он поскользнулся на гладком каменном полу и пребольно хлопнулся задом, а металлическая пластинка, которую он инстинктивно выпустил из рук, чтобы по возможности удержаться от падения и уберечь копчик, со звоном упала на пол. С тихим «ах!» фрейлейн Аннхен очнулась от странного полузабытья, в которое была погружена. Господин Дапсуль с трудом поднялся, снова надел серую, похожую на сахарную голову шапку, оправил поддельную бороду и уселся против фрейлейн Аннхен на фолианты, нагроможденные друг на друга.

— Дочь моя, — начал он, — дочь моя Анна, каково было у тебя сейчас на душе? О чем думала? Что чувствовали? Какие образы в глубине твоего существа открылись перед твоими духовными очами?

— Ах, — возразила фрейлейн Аннхен, — мне было так отрадно на душе, так отрадно, как никогда. Потом я вспомнила господина Амандуса фон Небельштерна. Я отчетливо видела его, только был он куда красивее, чем обыкновенно, и курил трубку виргинского табаку, который я ему послала, и все это было ему весьма к лицу. Потом мне вдруг страшно захотелось поесть молодой моркови и жареной колбасы, и я была в восхищении, когда блюдо очутилось предо мною. И только собралась отведать, как, словно получив болезненный толчок, пробудилась от грез.

— Амандус фон Небельштерн… виргинский табак… морковь… жареная колбаса! — задумчиво пробормотал господин Дапсуль фон Цабельтау и кивнул дочери, которая собиралась удалиться, чтобы она осталась. — Счастливое, простодушное дитя, — заговорил он более плаксивым, чем когда бы то ни было, тоном, — ибо ты не посвящена в глубокие мистерии Вселенной и не знаешь о грозных опасностях, обступивших тебя. Тебе неведома астральная наука священной каббалы[*]. Правда, по этой причине ты никогда не приобщишься к небесной радости мудрецов, кои, достигнув высшей ступени, не смеют ни пить, ни есть, кроме как для утехи, и коим вовсе чуждо все человеческое; но зато тебе неведом и страх самого восхождения на эту ступень, как твоему несчастному отцу, коего еще часто обуревает земная суета, и то, что с трудом познает он, вызывает один только страх и ужас; все еще следуя насущной человеческой потребности, он принужден есть и пить и вообще не отступать от земного. Знай же, любезное, счастливое своим неведением дитя, что недра земли, воздух, вода и огонь наполнены существами, по природе своей высшими, и все же более ограниченными, нежели люди. И как будто нет надобности растолковывать тебе, моя глупышка, свойства природы гномов, саламандр, сильфид[**] и ундин[***], — тебе не уразуметь этого. Но чтобы дать тебе понятие, какая опасность, быть может, грозит тебе, довольно сказать, что эти духи непрестанно ищут брачного союза с людьми; и так как им доподлинно известно, что люди обычно гнушаются вступать в такие союзы, то помянутые духи употребляют всяческие хитроумные средства, чтобы завлечь людей, коих они почтили своим благоволением. Ветвь, цветок, стакан воды, искра или еще что-нибудь, кажущееся совсем незначительным, — вот чем пользуются они для достижения своей цели. Верно и то, что такие союзы нередко бывают весьма благополучны. Так, некогда два священника, о которых повествует князь Мирандола[*4], прожили целых сорок лет в счастливом браке с одним из таких духов. Верно и то, что величайшие мудрецы рождались от союза человека со стихийным духом. Так, великий Зороастр[*5] был сыном саламандра Оромазиса, также великий Аполлоний, мудрый Мерлин[*6], храбрый граф фон Клеве, великий кабалист Бензира были достойными плодами подобных браков, и прекрасная Мелузина, по свидетельству Парацельза[*7], не кто иная, как сильфида. Но, невзирая на то, опасность подобного союза весьма велика, ибо, не говоря уже о том,, что стихийные духи требуют, чтобы лучезарное сияние глубочайшей мудрости озарило тех, кого они почтили своим благоволением, сами они крайне чувствительны и жестоко мстят за всякую обиду. Однажды случилось, что сильфида, соединенная браком с неким философом, когда тот беседовал с друзьями об одной прекрасной женщине, и, быть может, слишком пылко, тотчас показала в воздухе свою белоснежную точеную ножку, как бы желая убедить его друзей в своей красоте, и затем тут же на месте умертвила беднягу философа. Но — ax! — зачем говорить о других, почему не сказать о самом себе? Я знаю — вот уже двенадцать лет меня любит одна сильфида, но даже если она пуглива и робка, то и меня терзает мысль об опасности привязать ее к себе кабалистическими средствами, ибо я сам еще слишком завишу от земных потребностей, а потому лишен надлежащей мудрости. Каждое утро я принимаю решение поститься и благополучно пропускаю завтрак, но когда наступает час обеда — о Анна, дочь моя Анна! — ты ведь знаешь, как ужасно я обжираюсь! — Сии последние слова господин Дапсуль фон Цабельтау произнес каким-то завывающим тоном, и горчайшие слезы оросили его сухие, впалые щеки. Потом он продолжал спокойнее: — Но я придерживаюсь самого тонкого обращения и изысканной учтивости по отношению к благоволящему ко мне стихийному духу. Я никогда не осмелюсь выкурить трубку табаку без надлежащих каббалистических предосторожностей, ибо не ведаю, угоден ли нежному духу воздушной стихии этот сорт табака и не чувствителен ли дух к осквернению своей субстанции, ибо те, кто курят «охотничий кнастер» или «да процветает Саксония», никогда не удостаиваются мудрости и любви сильфид. Точно так же действую я, когда вырезываю палку из орешника, срываю цветы, ем фрукты или высекаю огонь — все мои старания направлены к тому, чтобы не испортить дела, задев какого-нибудь стихийного духа. И все же ты отлично видишь вон ту ореховую скорлупу; поскользнувшись о нее, я упал навзничь и испортил опыт, который открыл бы мне всю тайну перстня. Не припомню, чтобы когда-нибудь я ел орехи в этом посвященном лишь науке покое (теперь тебе понятно, почему я завтракаю на лестнице), и тем очевидней, что в этой скорлупе укрылся маленький гном, быть может, для того, чтобы побывать вольнослушателем на моих занятиях и подглядеть мои опыты. Ибо стихийные духи любят человеческие науки, в особенности те, что непосвященные люди называют если не вздорными и сумасбродными, то превосходящими человеческое разумение и оттого опасными. Вот почему эти духи часто присутствуют во время божественных магнетических операций. В особенности гномы не прочь подурачиться над человеком и магнетизеру, не достигшему той степени мудрости, что я описывал вначале, и слишком погрязшему в земных нуждах, подсовывают влюбленную земную девушку в то мгновенье, когда он, просветленный совершенной радостью, уверен, что обнимал сильфиду. И вот когда я наступил на голову маленькому студенту, он рассердился и сбил меня с ног. Но, видимо, более важная причина заставила гнома воспрепятствовать мне расшифровать тайну перстня. Анна! Дочь моя Анна! Внемли — я разведал, что некий гном почтил тебя своим благоволением, и, ежели судить по свойству перстня, гном богат, благороден и притом весьма тонко образован. Но, бесценная Анна, любимая, простосердечная глупышка, что с тобою будет? Как, не подвергая себя страшной опасности, вступишь ты в союз с подобным стихийным духом? Ежели бы ты читала Кассиодора Рема[*8], то, верно, могла бы мне возразить, что, согласно его правдивому рассказу, знаменитая Магдалена де ла Круа, аббатиса испанского монастыря в Кордове, тридцать лет наслаждалась супружеством с маленьким гномом, и то же случилось с неким сильфом и юной Гертрудой, монахиней назаретского монастыря близ Кельна; но подумай об ученых занятиях этих духовных особ и о своих собственных. Какая разница! Вместо того чтобы черпать мудрость из книг, ты зачастую кормишь кур, гусей, уток и других невыносимых для всякого каббалиста животных; вместо того чтобы наблюдать небо, следить за течением созвездий, ты копаешься в земле; вместо того чтобы в искусных начертаниях гороскопа искать приметы будущего, ты сбиваешь масло и квасишь капусту для презренных земных надобностей, хотя и сам я не люблю обходиться без этой снеди. Скажи: разве может все это надолго полюбиться тонкому, чувствительному, философическому, стихийному духу? Ибо — о Анна! — благодаря тебе процветает Дапсульхейм, и от этого земного призвания никак не может отрешиться твой дух. И все-таки этот перстень, даже причинив тебе внезапную резкую боль, наполнил тебя радостным и безрассудным весельем. Ради твоего благополучия я вознамерился отнять силу у перстня с помощью проделанной мною операции и тем освободить от гнома, который преследует тебя. Это не удалось из-за коварной проделки маленького студента, притаившегося в ореховой скорлупе. Однако же я как никогда исполнен решимости побороть стихийного духа! Ты — дитя мое, правда, рожденное не от сильфиды, саламандры или иного стихийного духа, но от бедной деревенской девушки из лучшей семьи, которой соседи, не боясь бога, по причине ее идиллического нрава дали в насмешку прозвище «козлиная барышня», ибо она изо дня в день пасла на зеленом холме маленькое стадо белых, нарядных коз, а я, влюбленный дуралей, в ту пору играл на свирели в своей башне. Но ты все-таки моя дочь, моя кровь! Я спасу тебя: вот этот мистический напильник освободит тебя от погибельного перстня!

[* Каббала — религиозно-мистическое учение, созданное еврейскими церковнослужителями (раввинами) в средние века.]

[** Сильфиды — духи воздуха.]

[*** Ундины — духи воды в средневековых поверьях германских народов.]

[*4 Князь Мирандола Пико делла (1463 — 1494) — итальянский философ.]

[*5 3ороастр — греческое имя Зоротуштры (Зоротустры) (VII — VI вв. до н. э.), легендарного пророка и реформатора древнеиранской религии, составителя священной книги иранских народов — древней Авесты.]

[*6 Мерлин — волшебник и прорицатель в староанглийских народных сказаниях и рыцарских романах.]

[*7 Парацельз (1493 — 1541) — швейцарский алхимик и лекарь.]

[*8 Кассиодор Рем (ум. в 1594 г.) — испанский протестант, изгнанный из родной страны за свои убеждения.]

Сказав это, господин Дапсуль фон Цабельтау взял крохотный напильник и принялся подпиливать перстень. Но едва он провел несколько раз по перстню, как фрейлейн Аннхен громко вскрикнула от боли.

— Папаша, папаша, да ведь вы мне отпилите палец! — кричала она, и впрямь из-под перстня потекла густая темная кровь.

Тут господин Дапсуль, выпустив из рук напильник, почти без памяти упал в кресло и завопил в полном отчаянии:

— О-о-о! Я погиб безвозвратно. Разгневанный гном, может быть, без промедления явится сюда и перегрызет мне горло, если только сильфида не спасет меня. О Анна, Анна! Уходи! Беги!

Фрейлейн Аннхен, которой уже давно хотелось быть подальше от диковинных речей папаши, сбежала вниз с быстротою ветра.

Глава третья, в которой сообщается о прибытии в Дапсульхейм некоего примечательного человека и о том, что произошло в дальнейшем

Обливаясь слезами, господин Дапсуль фон Цабельтау обнял дочь и собрался подняться на башню, где он в беспрестанном страхе все время ожидал посещения разгневанного гнома. Вдруг послышались громкие, веселые звуки рога, и на двор прискакал маленький всадник, довольно странный и потешный с виду. Буланый конь был совсем не велик ростом, но весьма строен, вот почему и малыш, несмотря на свою уродливо раздутую голову, вовсе не казался карликом и достаточно возвышался над головой лошади. Это следовало приписать только его длинному туловищу, ибо ножки, свисавшие с седла, были едва приметны, так что не шли в счет. Впрочем, малыш был в прекрасном платье золотистого атласа, такого же цвета высокой шапке с большим зеленым, как трава, султаном и в отлично налакированных ботфортах красного дерева. С пронзительным «прррррр!» всадник остановился подле господина фон Цабельтау. Казалось, он собирался спешиться, но вдруг мгновенно нырнул под брюхо коня и, вынырнув с противоположной стороны, подпрыгнул два-три раза кряду на двенадцать локтей вверх, перекувырнувшись на каждом локте по шести раз, покамест не встал головою па седельную шишку. В такой позиции галопировал он, носился взад и вперед, сворачивал в сторону, делал всевозможные диковинные вольты и повороты, меж тем как ножки его отбивали в воздухе трохеи, пиррихии, дактили[*] и так далее. Когда, наконец, искусный гимнаст и ловкий наездник остановился и отвесил вежливый поклон, на земле прочитали следующую надпись: «Сердечный привет вам, высокоуважаемый господин Дапсуль фон Цабельтау, равно как и госпоже вашей дочери». Гарцуя на лошади, он выездил эти слова изящной латинской прописью. Затем малыш спрыгнул с коня, три раза прошелся колесом и объявил, что ему поручено засвидетельствовать почтение господину Дапсулю фон Цабельтау от имени его милостивого господина барона Порфирио фон Океродастес, названного Кордуаншпиц, и ежели господину Дапсулю фон Цабельтау будет угодно, то господин барон будет рад на несколько дней завернуть к нему, ибо надеется, что в скором времени они станут ближайшими соседями.

[* Трохеи, пиррихии, дактили — стихотворные размеры.]

Господин Дапсуль фон Цабельтау был ни жив ни мертв. Бледный и оцепенелый, стоял он, прижавшись к дочери. Едва только его дрожащие уста медленно пролепетали: «Меня… весьма… обрадует…» — как маленький всадник, соблюдая те же церемонии, с какими прибыл, скрылся с быстротою молнии.

— Ах, дочь моя, — завопил, всхлипывая, господин Дапсуль фон Цабельтау, — ах, дочь моя, бедная, злосчастная дочь, теперь уж нет сомнения — это гном, что задумал похитить тебя и свернуть мне шею! Но мы употребим против него все наше мужество, каким еще обладаем! Быть может, еще удастся умилостивить разгневанного стихийного духа, нам только надобно будет как можно деликатнее обходиться с ним. Дорогое дитя, я сейчас прочитаю тебе несколько глав из Лактанция[*] или Фомы Аквинского[**] об обхождении со стихийными духами, чтобы ты не попала впросак.

[* Лактанций — церковный писатель IV в.]

[** Фома Аквинский — философ-схоластик XIII в.]

Но прежде чем господин Дапсуль фон Цабельтау успел достать Лактанция, Фому Аквинского или другого какого-нибудь демонологического Книгге[*], вблизи послышалась музыка, которую, пожалуй, можно было сравнить с той, какой мало-мальски музыкальные дети увеселяют себя на святках. По дороге растянулся длинный блестящий поезд. Впереди на маленьких буланых лошадках скакали всадники — было их шестьдесят, а то и семьдесят, — все, как один, одетые подобно первому послу в Дапсульхейм — в таком же желтом платье, остроконечных шапках и лакированных ботфортах красного дерева. За ними следовала запряженная восьмеркой буланых лошадей карета из чистейшего хрусталя, а за нею около сорока других менее великолепных, заложенных то шестеркой, то четверкой лошадей. Множество пажей, скороходов и других слуг в блестящих ливреях сновали кругом, так что все являло зрелище столь же веселое, сколь и причудливое. Господин Дапсуль фон Цабельтау погрузился в унылое изумление. Фрейлейн Аннхен, до сих пор и не подозревавшая о том, что на земле существуют такие милые, прелестные существа, как эти лошадки и человечки, была вне себя от радости и позабыла обо всем, даже позабыла закрыть рот, который широко раскрыла, испустив радостное восклицание.

[* Демонологический Книгге. Книгге Адольф (1752 — 1796) — немецкий писатель, автор популярной в XVIII — XIX вв. книги «Обхождение с людьми». Гофман сравнивает Книгге, обучавшего правилам обхождения с людьми, с философами-мистиками, в чьих трудах искали руководство к общению с духами, демонами и т. п.]

Заложенная восьмеркой карета остановилась подле господина Дапсуля фон Цабельтау. Всадники соскочили с лошадей, тотчас подоспели пажи и слуги, отворили дверцу кареты, и тот, кого прислужники вынесли на руках, был сам господин барон Порфирио фон Океродастес, по прозванию Кордуаншпиц. Что касается статности, то господина барона уж никак нельзя было сравнить ни с Аполлоном Бельведерским[*], ни даже с Умирающим гладиатором[**]. Помимо того что в нем не было трех полных футов, одна треть его тела досталась непомерно большой и раздутой голове, которую надлежащим образом украшал отменно длинный, изогнутый нос, равно как и большие, выпученные, круглые, как плошки, глаза. Туловище также было слишком длинным, а потому на долю ножек пришлось всего лишь четыре дюйма. Но эти четыре дюйма были употреблены с пользой, ибо ножки барона сами по себе были столь изящны, как только можно вообразить. Правда, с виду они казались слишком слабыми, чтобы выдержать тяжесть достойной головы; у барона была нетвердая походка, порой он летел кубарем, но тотчас же вставал на ноги, словно ванька-встанька, так что кувыркания эти скорее напоминали очаровательные коленца какого-нибудь танца. Барон носил узкое, плотно облегающее стан платье из блестящей золотой парчи, на нем была шапочка, похожая на корону, с неимоверным султаном из травянисто-зеленых перьев. Едва став на ноги, барон бросился к господину Дапсулю фон Цабельтау, схватил его за руки, вскарабкался до самой шеи, повис на ней и закричал голосом более зычным, чем можно было предположить, глядя на его хрупкое телосложение:

— О мой Дапсуль фон Цабельтау, мой дорогой, горячо любимый отец! — Затем барон с той же ловкостью и проворством соскочил с шеи господина Дапсуля фон Цабельтау, прыгнул или, вернее, ринулся к фрейлейн Аннхен, схватил ее за руку, на которой был перстень, и, громко причмокивая, покрыл ее поцелуями и так же зычно крикнул: — О прекраснейшая девица, Анна фон Цабельтау, возлюбленная невеста моя!

[* Аполлон Бельведерский — статуя древнегреческого скульптора Леохара (середина IV в. до н. э.). Аполлон — в древнегреческой мифологии сын верховного божества Зевса, покровитель искусств, бог-целитель и прорицатель. Изображался прекрасным юношей с луком или музыкальным инструментом — кифарой.]

[** Умирающий гладиатор — античная статуя III в. до н. э. (автор неизвестен).]

Тут барон ударил в ладоши, и тотчас загремела пронзительная, шумная детская музыка, и более сотни крохотных господ, вышедших из карет и соскочивших с лошадей, прошлись колесом, потом стали на ноги, отбивая, как тот первый гонец, затейливые трохеи, спондеи, ямбы, пиррихии, анапесты, трибрахии, бакхии, антибакхии, хориямбы и дактили, так что любо было смотреть. Во время этой потехи фрейлейн Аннхен, оправившись от чрезвычайного испуга, вызванного приветствием маленького барона, погрузилась во всякого рода хозяйственные размышления, имевшие вполне достаточное основание. «Как бы, — думала она, — разместить весь этот народец в нашем маленьком доме? Даже если я по крайности отведу большой сарай для прислуги, то хватит ли и там места? А куда девать благородных господ, которые прибыли в каретах и, верно, привыкли спать в прекрасных покоях, на мягком ложе? Ежели даже я выведу из конюшни обеих рабочих лошадей и буду так безжалостна, что выгоню на пастбище старого хромого Рыжика, то куда поставить всех этих маленьких лошадок, которых нагнал сюда уродливый барон? А тут еще сорок одна карета! Вот еще беда несносная! Ах, боже ты мой! Да хватит ли всего годового запаса, чтобы прокормить эту ораву малышей хотя бы два дня?» Последняя забота была самой страшной, фрейлейн Аннхен уже видела, как все съедено; свежие овощи, стадо овец, птица, солонина, даже свекольная водка и та выпита; так что у Аннхен навернулись на глаза слезы. Ей показалось, что барон Кордуаншпиц состроил ей наглую, злорадную рожу, и это придало ей мужества, в то время как люди расплясались вовсю, сухо пояснить барону, что, как ни отрадно его посещение ее отцу, все же нельзя и думать о том, чтобы пробыть в Дапсульхейме более двух часов, ибо здесь нет ни места, ни всего того, что потребно для приема и надлежащего угощения столь знатного и богатого господина и его многочисленной свиты. Но вдруг маленький Кордуаншпиц принял вид столь сладостный и нежный, словно марципановый пряник; закрыв глаза, он прижал к устам довольно шероховатую и не особенно белоснежную руку фрейлейн Аннхен и стал уверять, что у него и в мыслях не было причинить хоть малейшее неудобство милому папаше и прелестной дочери. Он взял с собою все необходимое для кухни и погреба, что же касается жилища, то он просит только отвести ему клочок земли под открытым небом, там его люди разобьют обычный походный шатер, где он и поместится со всей своей челядью и даже со всеми лошадьми.

Слова барона Порфирио фон Океродастес так пришлись по душе фрейлейн Аннхен, что она, желая показать, что ей не жаль расстаться со своими лакомствами, решила угостить малыша пышками, уцелевшими от храмового праздника, и стаканчиком свекольной водки, ежели он не предпочтет полынную, которую старшая служанка привезла из города и рекомендовала как укрепляющее желудок средство. Но тут Кордуаншпиц добавил, что местом для разбивки дворца он избрал огород, и радости Аннхен пришел конец! Меж тем как слуги барона, справляя прибытие своего господина в Дапсульхейм, продолжали олимпийские игры и то, ударяясь с разбега головой в острое брюхо, кувыркались друг через друга, то делали различные прыжки, то играли в кегли, причем сами изображали шары, кегли, игроков, и т. д., маленький барон Порфирио фон Океродастес и господин Дапсуль фон Цабельтау углубились в беседу, которая, по-видимому, становилась все серьезнее, пока рука об руку не удалились на астрономическую башню.

Фрейлейн Аннхен, объятая страхом и трепетом, поспешила на огород, чтобы спасти то, что еще можно было спасти. Старшая служанка уже стояла там, недвижима, с разинутым ртом и остановившимся взором, словно обращенная в соляной столп жена Лота[*]. Фрейлейн Аннхен также остолбенела. Наконец обе разом закричали так, что разнеслось далеко вокруг:

— Ах, господи Иисусе, вот беда-то!

[* «…Словно обращенная в соляной столп жена Лота». — Согласно библейской мифологии, Бог, разрушая грешный город Содом, решил пощадить лишь семью Лота — племянника Авраама, прародителя многих племен и народов. Убегая с мужем и дочерьми из дома, жена Лота нарушила запрет Бога и оглянулась на горящий город, за что Бог превратил ее в соляной столп.]

Они нашли цветущий огород превращенным в пустыню. Уже не зеленела там ботва, не цвела капуста: то был заброшенный пустырь.

— Нет, — вскричала разъяренная служанка, — это уж, наверное, наделали проклятые маленькие твари, которые только что объявились. Они приехали в каретах? Должно быть, разыгрывают знатных господ? Ха-ха! Это кобольды[*], поверьте мне фрейлейн Аннхен, не иначе как некрещеное ведьмовское отродье, и будь у меня с собою разрыв-трава, то вы бы нагляделись чудес! Пусть только пожалуют маленькие бестии, я перебью их вот этим заступом! — Тут старшая служанка принялась размахивать над головой грозным орудием, а фрейлейн Аннхен громко плакала.

[* Кобольды — в германской мифологии духи домашнего очага, иногда горные духи.]

Меж тем, отвешивая вежливые поклоны и расточая умильные и любезные мины, приблизились к ним четыре кавалера из свиты Кордуаншпица; они выглядели столь необычайно, что служанка, вместо того чтоб тотчас пустить в ход заступ, медленно выпустила его из рук, а фрейлейн Аннхен перестала плакать.

Кавалеры представились ближайшими друзьями господина барона Порфирио фон Океродастес, прозванного Кордуаншпиц, и, как по крайней мере символически означало их платье, принадлежали к четырем различным нациям — они называли себя: пан Капустович из Польши, герр фон Шварцреттих из Померании, синьор ди Броколи из Италии, мосье де Рокамболь из Франции. В весьма благозвучных выражениях они заверили, что тотчас придут рабочие и к величайшему удовольствию прекраснейшей фрейлейн с возможной скоростью поставят в ее присутствии красивейший дворец из чистого шелка.

— Что мне дворец из шелка! — вскричала, громко заплакав, в глубочайшей скорби фрейлейн Аннхен. — Какое мне вообще дело до вашего барона Кордуаншпица, когда вы, недобрые люди, лишили меня превосходных овощей и отняли всю мою радость!

Но вежливые господа утешали фрейлейн Аннхен и уверяли ее, что они совсем неповинны в опустошении огорода и что он, напротив того, вскоре опять разрастется, зацветет и зазеленеет так, каким фрейлейн Аннхен, да и вообще никто в целом свете, еще никогда его не видывал.

Маленькие строители в самом деле явились, и на огороде поднялась такая бешеная суета и кутерьма, что фрейлейн Аннхен вместе со служанкой в испуге бросились за кусты, где остановились посмотреть, что последует дальше.

В несколько минут, совершенно непостижимым для них образом, вырос на их глазах высокий великолепный шатер из золотистой ткани, убранный пестрыми венками и перьями; он покрыл собою всю усадьбу, занятую большим огородом, так что веревки его протянулись через всю деревню до ближнего леса, где были прикреплены ч стволам старых деревьев.

Едва успели разбить шатер, как барон, Порфирио фон Океродастес и господин Дапсуль фон Цабельтау сошли вниз с астрономической башни. После долгих объятий барон сел в карету, заложенную восьмеркой лошадей, и в том же порядке, как прибыл в Дапсульхейм, въехал вместе со своей свитой в шелковый дворец; ворота его, приняв последнего человека, тотчас захлопнулись. Никогда еще фрейлейн Аннхен не видывала папашу таким. На лице его не осталось и малейшего следа печали, которая раньше не покидала его; казалось, он улыбался, и во взоре его поистине было какое-то просветление, что обыкновенно говорит о большом счастье, неожиданно выпавшем человеку. Господин Дапсуль фон Цабельтау молча взял фрейлейн Аннхен за руку, ввел ее в дом, обнял три раза и наконец воскликнул:

— Счастливая Анна! Счастливейшее дитя! Счастливый отец! О дочь моя, все заботы, все скорби, все печали теперь миновали! Тебе выпал жребий, который не так легко достается в удел смертным. Знай, барон Порфирио фон Океродастес, прозванный Кордуаншпиц, вовсе не враждебный гном, хотя и происходит от подобного стихийного духа, которому, однако, удалось очистить свою высшую природу учением саламандра Оромазиса. Но из очистительного огня возникла любовь к смертной женщине, с которой он сочетался и стал родоначальником знатнейшей семьи, чье имя когда-либо украшало пергамент. Я полагаю, что уже поведал тебе, любезная дочь моя Анна, что ученик великого саламандра Оромазиса, благородный гном Тсильменех — это халдейское[*] имя, которое на чистом немецком языке примерно означает дуралей, — влюбился в знаменитую Магдалену де ла Круа, аббатису испанского монастыря в Кордове, и безмятежно прожил с нею в счастливом супружестве добрых тридцать лет. Потомок благородной фамилии высших существ, ведущих свой род от этого брака, как раз милейший барон Порфирио фон Океродастес, принявший фамилию Кордуаншпиц для обозначения своего происхождения из Кордовы в Испании, а также для того, чтобы не смешивали его с более гордой, но, по существу, менее знатной побочной линией по прозванию Сафьян. То обстоятельство, что к слову «Кордуан» добавлено окончание «шпиц», имеет свои особые стихийно-астрологические причины, но я еще не размышлял о том. Следуя примеру своего великого предка, гнома Тсильменеха, полюбившего Магдалену де ла Круа уже на двенадцатом году ее жизни, великолепный Океродастес почтил тебя своей любовью, когда тебе минуло двенадцать лет. Он был так счастлив, когда получил от тебя крохотное золотое колечко, а теперь и ты надела его перстень, так что неминуемо стала его невестою.

[* Халдеи — семитические племена, жившие в первой половине 1-го тысячелетия до н. э. в Южной Месопотамии.]

— Как? — в испуге и смущении воскликнула фрейлейн Аннхен. — Как? Его невестой? Мне выйти замуж за отвратительного маленького кобольда? Да разве я не с давних пер невеста господина Амандуса фон Небель-Штерна? Нет — во веки вечные не станет моим мужем этот мерзостный чародей, будь он тысячу раз из Кордуана или Сафьяна.

— Теперь, — возразил господин Дапсуль фон Цабельтау, став строже, — теперь, к прискорбию моему, я вижу, как мало небесная мудрость просветила твой косный земной разум. Мерзостным, отвратительным называешь ты благородного стихийного Порфирио фон Океродастес, может быть, потому, что в нем всего три фута росту и он ничем не может похвалиться, кроме головы, — ни руками, ни ногами, ни всем прочим, тогда как у всякого земного пустозвона, какого бы ты желала видеть, торчат из-под сюртука длинные ноги? О дочь моя, безбожно ты заблуждаешься! Вся красота заключена в мудрости, вся мудрость — в мысли, а физический символ мысли — голова! Чем больше голова, тем больше красоты и мудрости, и если бы человек мог избавиться от прочих членов, как от вредной роскоши, приносящей ему зло, то он достиг бы высшего идеала. Откуда происходят все тягости, все беды, все раздоры, вся вражда, вся погибель земная, как не от проклятого изобилия членов? О, какой мир, какое спокойствие, какое благоденствие наступили бы на земле, если бы люди могли существовать без живота, зада, рук и ног! Если бы они состояли из одного бюста! Счастливая мысль осенила художников — они изображают прославленных государственных мужей и великих ученых в виде бюстов, что символически означает их высшую природу, которая дарована им по их должности или по сочиненным книгам! Итак, дочь моя Анна, ни слова о мерзости или отвратительности, никакой хулы на благороднейшего из духов, великолепного Порфирио фон Океродастес, чьей невестой ты должна быть и будешь! Знай, через него и твой отец в скором времени достигнет высшего счастья, к коему он так долго стремился. Порфирио фон Океродастес знает, что я любим сильфидою Нехахила (что по-сирийски значит — остроносая), и он хочет всеми силами способствовать мне, чтобы я стал вполне достойным сочетаться с этим высшим духовным существом. Ты, милое дитя, останешься довольна своей будущей мачехой. Пусть благосклонная судьба устроит так, чтобы наши свадьбы были сыграны в один и тот же счастливый час! — С этими словами господин Дапсуль фон Цабельтау, бросив многозначительный взгляд на дочь, патетически удалился.

У фрейлейн Аннхен сжалось сердце, когда она вспомнила, что давно, когда она была еще ребенком, у нее непостижимым образом действительно исчезло с пальца золотое колечко. Теперь она была уверена, что маленький отвратительный чародей в самом деле завлек ее в свои сети и ей едва ли удастся спастись, и посему она впала в чрезвычайную печаль. Фрейлейн Аннхен захотелось облегчить стесненное сердце, и это удалось ей с помощью гусиного пера; схватив его, она одним духом написала господину Амандусу фон Небельштерну следующее письмо:

 «Мой бесценный Амандус!

Все пропало, я самая несчастная на всем белом свете и рыдаю и плачу от нестерпимого горя так, что даже моя добрая скотина полна ко мне сострадания и жалости. А ты растрогаешься и того больше! Беда постигла не только меня, но и тебя, так что и ты тоже будешь весьма огорчен. Ты ведь знаешь, что мы сердечно любим друг друга, как только могут любить влюбленные, и что я твоя невеста, и что папаша собирался проводить нас к венцу? И вот! Нежданно-негаданно приезжает скаредный желтый человечек в карете, заложенной восьмеркой лошадей, со множеством других господ и слуг и уверяет, что я обменялась с ним перстнями и, стало быть, он — мой жених, а я — его невеста! Подумай только, какой ужас! Папаша тоже говорит, что я должна выйти замуж за этого уродца, ибо он происходит из весьма знатной семьи. Пожалуй, это верно, ежели судить по свите и блестящим нарядам, какие они носят, но у него такое поганое имя, что по одному этому я никогда не стала бы его женою. Я даже не могу выговорить такое нехристианское имя. Впрочем, его называют также Кордуаншпицем, и это как раз его фамилия. Отпиши мне, правда ли Кордуаншпицы так знатны и сиятельны, — в городе, верно, про то знают. Мне невдомек, что это на старости лет взбрело в голову папаше, он тоже задумал жениться, и мерзкий Кордуаншпиц выискал ему женушку, которая носится по воздуху. Боже, защити нас! Старшая служанка пожимает плечами и говорит, что она не больно важного мнения о подобных хозяйках, которые летают по воздуху и плавают в волнах, и она тотчас возьмет расчет, а мне пожелает, чтобы милая мачеха при первом полете в Вальпургиеву ночь[*] сломала бы себе шею. Вот так дела! Но на тебя вся моя надежда! Ведь я знаю, что ты тот, кто обязан и должен спасти меня от великой опасности. Опасность наступила, приди, спеши, спаси свою до смерти опечаленную, по верную невесту

 Анну фон Цабельтау.

Р. S. Не можешь ли ты вызвать на дуэль маленького желтого Кордуаншпица? Ты, конечно, победишь, потому что он плохо держится на ногах.

Р. S. Еще раз прошу тебя: соберись в путь не мешкая и поспеши к своей, как тебе теперь известно, злосчастной, но верной невесте

 Анне фон Цабельтау».

[* Вальпургиева ночь. — Согласно германским средневековым поверьям, каждый год в ночь с 30 апреля на 1 мая (в этот день католики чтят память святой Вальпургии) на самую высокую гору Гарпа слетаются на метлах и вилах ведьмы, которые вместе с сатаной. и другой нечистью устраивают пляски и оргии, чтобы помешать благополучному течению весны, наслать порчу на людей и скот.]

Глава четвертая, в которой описывается двор некоего могучего короля, а затем повествуется о кровавом поединке и об иных небывалых приключениях

Фрейлейн Аннхен чувствовала себя совсем разбитой от нестерпимого горя. Скрестив руки, сидела она у окна и неподвижно смотрела на двор, не замечая кудахтанья, кукареканья, гоготания и писка домашней птицы, которая с наступлением сумерек ожидала, что хозяйка, как всегда, загонит их на покой. Она с величайшим равнодушием позволила служанке одной управиться со всем и даже попотчевать увесистой плеткой петуха, который бесчинствовал и пытался восстать против наместницы. Собственные горести, терзавшие ее грудь, заглушили всякое участие к любезному питомцу, воспитанию которого она посвятила много сладостных часов своей жизни, не заглядывая ни в Честерфильда[*], ни в Книгге и даже не обращаясь за советом к госпоже Жанлис[**] или иным сведущим в психологии дамам, которым доподлинно известно, как наставить на путь истинный молодые умы. Это, пожалуй, можно отнести за счет ее легкомыслия.

[* Честерфильд Филип Дормер Стенхоп (1694 — 1773) — английский писатель. Его «Письма к сыну», изданные в 1774 году, представляют собой свод норм поведения и педагогических идей.]

[** Госпожа Жанлис. Жанлис Мадлен Фелисите (1746 — 1830) — французская писательница, автор трехтомного педагогического романа «Адель и Теодор, или Письма о воспитании», «Вчера в замке, или Уроки морали применительно к детскому возрасту» и др.]

Кордуаншпиц не являлся весь день. Он пробыл все время на башне господина Дапсуля фон Цабельтау, где, наверное, производились важные операции. Но теперь фрейлейн Аннхен вдруг заметила малыша, ковылявшего по двору, освещенному алыми лучами заходящего солнца. В ярко-желтом платье он казался ей несноснее, чем когда-либо, а его уморительная походка вприпрыжку — так что казалось, он вот-вот упадет, — походка, которая всякого рассмешила бы до слез, только сильнее растравляла ее злость. Наконец она закрыла лицо руками, чтобы не видеть больше этого гнусного пугала. Вдруг она почувствовала, что кто-то дергает ее за передник.

— Пошел, Фельдман! — крикнула она, решив, что то собака.

Но это была не собака, вовсе нет. Отняв руки от лица, фрейлейн Аннхен увидела господина барона Порфирио фон Океродастес, который с беспримерной ловкостью вскочил к ней на колени и вцепился в нее обеими руками. Фрейлейн Аннхен громко вскрикнула от испуга и отвращения и вскочила со стула. Но Кордуаншпиц повис у нее на шее и вмиг сделался таким неимоверно тяжелым, с добрым в двадцать центнеров весом, и тем принудил бедняжку Аннхен снова упасть на стул. Тотчас Кордуаншпиц соскользнул с ее колен и со всей учтивостью и ловкостью, какая только возможна при недостатке равновесия, опустился на крохотное правое колено и звонким, не совсем обычным, но не столь уж противным голосом сказал:

— Обожаемая госпожа Анна фон Цабельтау, несравненная дама, избранная моя невеста, только не гневайтесь, прошу, умоляю вас, только не гневайтесь, не гневайтесь! Я знаю — вы думаете, мои люди опустошили ваш прекрасный огород, чтобы построить для меня дворец. О всемогущая сила! Когда б могли вы заглянуть в мое маленькое, ничтожное тело и узреть, как бьется мое сердце, исполненное чистой любви и благородства! Когда б открылись вам хотя бы главнейшие добродетели, что таятся в моей груди под желтым атласом! О, как далек я от той постыдной жестокости, что вы приписываете мне} Да статочное ли дело, чтобы милостивый князь своих же собственных поддан… Но полно! Полно! К чему слова и уговоры! Вы сами должны увидеть, о невеста моя, сами увидеть то великолепие, что ожидает вас! Последуйте за мною, да, последуйте за мною без промедления, я отведу вас в свой дворец, где ликующий народ ожидает обожаемую невесту своего повелителя!

Можно себе представить, как ужаснуло фрейлейн Аннхен предложение Кордуаншпица, как она противилась ступить хоть шаг вслед за этим опасным страшилищем. Но Кордуаншпиц не уставал описывать необычайные красоты и беспредельные богатства огорода, который, собственно, и является его дворцом, так что наконец она решилась хотя бы одним глазком заглянуть в шатер, что ведь никак не могло повредить ей. От радости и восторга малыш прошелся колесом по меньшей мере двенадцать раз, а затем изысканно взял фрейлейн Анну за руку и провел через сад к шелковому дворцу.

С громким «ах!» как вкопанная стала фрейлейн Аннхен, когда взвился занавес у входа и взорам ее представился необозримый огород в таком великолепии, какого она не видывала и в самых прекрасных грезах о пышной капусте и прочих овощах. Там в искрящемся свете зеленело и цвело все, что зовется овощами и капустой, репой и салатом, горохом и бобами, с такой пышностью, что и сказать нельзя. Флейты, барабаны и цимбалы загремели еще громче, и четыре учтивых кавалера, с которыми фрейлейн Аннхен познакомилась еще раньше, а именно: господин фон Шварцреттих, мосье де Рокамболь, синьор ди Броколи и пан Капустович, приблизились, отвешивая низкие церемонные поклоны.

— Мои камергеры[*], — улыбаясь, представил их Порфирио фон Океродастес и, следуя за названными камергерами, которые пошли вперед, провел фрейлейн Аннхен сквозь ряды красной английской морковной гвардии на середину огорода, где возвышался пышный трон.

[* Камергер — придворное звание старшего ранга.]

Вокруг трона собрались вельможи: салатные принцы с бобовыми принцессами, огуречные герцоги во главе с принцем дынь, министр кочанной капусты, генералы от лука и репы, фрейлины кудрявой капусты и другие — все в блестящих одеждах, сообразно рангу и чину. Между ними сновало до сотни прелестных лавандовых и укропных пажей, разносивших сладостный аромат. Когда Океродастес и фрейлейн Аннхен взошли на трон, обер-гофмаршал[*] Турнепс взмахнул длинным жезлом, и тотчас смолкла музыка, и все благоговейно затихли. Тут Океродастес возвысил голос и весьма торжественно изрек:

[* Обер-гофмаршал — главный придворный, ведающий дворцовым хозяйством, устройством балов и приемов.]

— Любезные верноподданные! Здесь подло меня зрите вы благородную фрейлейн Анну фон Цабельтау, которую избрал я себе в супруги. Преисполненная красоты и добродетели, давно взирала она на вас любящими очами матери, уготовляла вам мягкое, тучное ложе, холила и лелеяла вас. Она и впредь будет верной и достойной вашей государыней-матерью. Изъявите же почтительное одобрение, приличествующее сему ликование по случаю милости, кою ныне склонен я всемилостивейше оказать вам!

После второго знака, поданного обер-гофмаршалом Турнепсом, раздалось тысячеголосое ликование; луковичная артиллерия дала залп, и музыканты морковной гвардии заиграли общеизвестный гимн: «Салат, салат, зеленая петрушка!» То был великий, возвышенный момент. У знатных вельмож, преимущественно же у фрейлин кудрявой капусты, выступили на глазах слезы блаженства. Фрейлейн Аннхен, приметив сверкающую алмазами корону на голове и золотой скипетр в руках малыша, едва не лишилась чувств.

— Ax, — воскликнула она, всплеснув руками от изумления, — господи Иисусе! Наверное, вы гораздо важнее, чем кажетесь, милый господин Кордуаншпиц?

— Обожаемая Анна, — возразил очень мягко Океродастес, — звезды заставили меня предстать перед вашим отцом под чужим именем. Узнайте, прекрасное дитя, что я один из могущественнейших королей и владею страной, границы которой скрыты ото всех, ибо их забыли означить на карте. Король овощей Даукус Карота Первый предлагает вам, о сладчайшая Анна, свою руку и корону. Все князья овощей — мои вассалы, и только единственный день в году, следуя древнему обычаю, правит король бобов.

— Значит, — радостно воскликнула фрейлейн Анна, — значит, я стану королевою и получу во владение этот замечательный, прекрасный огород?

Король Даукус Карота еще раз подтвердил, что это на самом деле так, и добавил, что ему и ей будут подвластны все овощи, какие только произрастают на земле. Конечно, фрейлейн Аннхен не ожидала этого, она нашла, что в тот миг, когда маленький Кордуаншпиц превратился в короля Даукуса Кароту Первого, он перестал быть таким уродливым, как прежде, и что корона и скипетр, равно как и королевская мантия, его необычайно украсили. К тому же его учтивые манеры и те богатства, какие принесет с собой этот брак, должны были убедить фрейлейн Аннхен, что ни одна деревенская девица не сумела бы составить себе лучшую партию, нежели она, которая в мгновение ока стала королевской невестой. Фрейлейн Аннхен была чрезвычайно довольна и спросила венценосного жениха, нельзя ли ей сразу остаться в прекрасном замке, а назавтра сыграть свадьбу. Тут король Даукус ответил, что, хотя нетерпение обожаемой невесты и приводит его в безмерный восторг, он все-таки принужден не торопиться со своим счастьем, ибо ему сейчас не благоприятствует положение созвездий. И господин Дапсуль фон Цабельтау пока ни под каким видом не должен знать о королевском достоинстве своего зятя. В противном случае могут расстроиться условленные операции, коим надлежит вызвать желанный брак его с сильфидою Нехахила. К тому же он обещал господину Дапсулю фон Цабельтау, что оба брака будут отпразднованы в один и тот же день. Фрейлейн Аннхен пришлось торжественно поклясться, что она ни единым словом не обмолвится господину Дапсулю фон Цабельтау о том, что произошло с нею, после чего она оставила шелковый дворец, провожаемая шумным ликованием народа, упоенного ее красотою, ее снисходительностью и благосклонностью.

Во сне она еще раз увидела страну очаровательного короля Даукуса Кароты и утопала в неизъяснимом блаженстве.

Письмо, которое она послала господину Амандусу фон Небельштерну, произвело на беднягу ужасное действие. В скором времени фрейлейн Аннхен получила следующий ответ:

 «Кумир моего сердца, небесная Анна!

Кинжалами — острыми, раскаленными, отравленными, смертоносными кинжалами были для меня слова твоего письма, пронзившие мне грудь. О Анна! Тебя хотят отнять у меня? Какое безумие! Я еще никак не могу постичь, отчего я тотчас же не лишился разума и не учинил ужасного, отчаянного буйства! Но, ожесточенный убийственным роком, я сокрылся от людей и тотчас после обеда не пошел играть на бильярде, а бежал в лес, где, ломая руки, несчетное число раз призывал твое имя! Пошел сильный дождь, а я как раз надел новую шапочку красного бархата с великолепной золотой кисточкой. Говорят, ни одна шапочка не шла мне так, как эта. Дождь мог испортить это дивное произведение хорошего вкуса, но какое дело любовному отчаянию до шапочек, бархата и золота! Я блуждал по лесу до тех пор, покуда, весь вымокший и прозябший, не почувствовал ужасающих колик в животе. Это загнало меня в близлежащий трактир, где я велел сварить отменный пунш и закурил трубку твоего божественного виргинского табаку. Вскоре на меня снизошло божественное вдохновение, я выхватил из кармана альбом и мигом набросал с десяток превосходных стихов, — о дивный дар поэзии! — исчезло и то и другое: и любовное отчаяние, и колики в животе. Только последнее из этих стихотворений я посылаю тебе, чтобы и ты, краса дев, преисполнилась, как и я, радостной надеждой!

 Корчусь я от боли,

 Нет уж страсти боле,

 Той, что жгла дотоле,

 Грустно поневоле!

 Но, наитьем духа,

 Рифму ловит ухо,

 Стих — за словом слово —

 И я весел снова.

 Страсть, что жгла дотоле,

 Вспыхнула на воле,

 Все исчезли боли,

 Не грущу я боле.

Да, сладчайшая Анна! Скоро явлюсь я рыцарем-избавителем и вырву тебя из рук злодея, что вознамерился похитить тебя! А чтобы ты тем временем не отчаивалась, я выписал для тебя несколько основных божественных утешительных изречений из моей сокровищницы великого поэта; пусть они укрепят твой дух!x x x

 Грудь ширится, дух ввысь взлетает, чуток!

 Будь нежен, тих, но не чуждайся шуток.

 * * *

 Страсть враждебна часто страсти,

 Срок блюсти — не в нашей власти.

 * * *

 Любовь — цветение, сплошное бытие.

 Мой шубу, юноша, но не мочи ее!

 * * *

 Ты говоришь, что зимою мороз?

 Почему же не греют плащи? — вопрос!

Какие божественные, возвышенные, неистощимые, мудрые правила! И какая простота, беспритязательность и глубина! Итак, еще раз, моя сладчайшая дева! Утешься и храни меня, как прежде, в своем сердце. Скоро придет спасет тебя и прижмет к сердцу, бушующему от любви,

 твой верный Амандус фон Небельштерн.

Р. S. Вызвать на дуэль господина фон Кордуаншпица я никак не могу, ибо, о Анна, каждая капля крови, что может потерять твой Амандус в схватке с дерзким противником, — это ведь кровь поэта, и хор богов, который нельзя проливать. Справедливо требование света, чтобы гении, подобные мне, щадили и всячески берегли себя для него. Меч поэта — слово, песня. Я нападу на своего соперника боевыми песнями Тиртея[*], я сражу его острыми эпиграммами, я сокрушу его дифирамбами, исполненными любовного неистовства, — вот оружие истинного поэта, оружие, которое всегда победоносно ограждает его от всякого нападения. И вот, вооружившись до зубов, я явлюсь, чтобы отвоевать твою руку, о Анна!

[* Тиртей (VII в. до н. э.) — древнегреческий поэт родом из Спарты. Стихи и песни Тиртея не раз поднимали боевой дух воинов-спартанцев.]

Прощай, еще раз прижимаю тебя к сердцу! Уповай на мою любовь, а больше всего — на мое мужество, которое не отступится ни перед какой опасностью, дабы освободить тебя из постыдных сетей, куда тебя, по-видимому, завлек демонический злой дух».

Фрейлейн Аннхен получила письмо в то время, когда играла со своим царственным женихом Даукусом Каротой Первым в салки на лугу за садом и тешилась тем, что приседала на всем бегу, а маленький король перескакивал через нее. Не читая, как бывало прежде, она сунула письмо возлюбленного в карман, и мы увидим, что оно пришло слишком поздно.

Господин Дапсуль фон Цабельтау никак не мог постичь, отчего вдруг так переменились мысли фрейлейн Аннхен и она полюбила господина Порфирио фон Океродастес, которого прежде находила столь отвратительным. Он вопрошал о том звезды; но их ответ не удовлетворил его, и он решил, что помыслы человека более непостижимы, чем тайна космоса, и не могут быть истолкованы никакими сочетаниями светил. Он не мог согласиться с мыслью, что только высшая природа жениха пробудила любовь у Аннхен, ибо в малыше не было ничего привлекательного. Благосклонный читатель уже знаком с понятием о красоте, какое составил себе господин Дапсуль фон Цабельтау, хотя оно, как небо от земли, далеко от того, какое складывается у девушек, но все-таки у господина Дапсуля фон Цабельтау было довольно житейского опыта, чтобы знать, что помянутые девушки почитают ум, остроумие, душу и чувства лишь добрыми постояльцами в красивом доме, и когда мужчина, которому не к лицу модный фрак, будь то Шекспир, Гете, Тик[*], вздумает подступиться к молоденькой девушке, ему грозит опасность быть выбитым с позиции всяким мало-мальски статным гусарским ротмистром в блестящем мундире. Правда, с фрейлейн Аннхен все произошло совсем иначе — ни о красоте, ни об уме не было и помину; меж тем довольно редко случается, что бедная деревенская девица вдруг становится королевой, а посему господину Дапсулю фон Цабельтау нелегко было догадаться, тем более что звезды не пришли к нему на помощь.

[* Шекспир Уильям (1564 — 1616) — великий английский поэт и драматург.

Гете Иоганн Вольфганг (1749 — 1832) — великий немецкий писатель, один из основоположников немецкой литературы нового времени.

Тик Людвиг (1773 — 1853) — немецкий писатель-романтик.]

Легко себе представить, что все трое — господин Порфирио фон Океродастес, господин Дапсуль фон Цабельтау и фрейлейн Аннхен — зажили душа в душу. Дошло до того, что господин Дапсуль фон Цабельтау чаще, чем когда-либо, покидал башню, чтобы беседовать с любезным зятем о различных приятных предметах и даже завтракать предпочитал теперь внизу, в доме. В это же время выходил из шелкового дворца и господин Порфирио фон Океродастес и позволял фрейлейн Аннхен кормить его хлебом с маслом.

— Ах, ах, — хихикала фрейлейн Аннхен, то и дело наклоняясь к его уху, — ах, ах, когда б отец только знал, что вы на самом деле король, любезный Кордуаншпиц!

— Молчи, душа моя, — отвечал Даукус Карота Первый, — молчи, душа моя, не теряй голову от радости. Близок, близок желанный день!

Однажды деревенский учитель поднес фрейлейн Аннхен несколько пучков замечательной редиски со своего огорода. Фрейлейн Аннхен чрезвычайно этому обрадовалась, ибо господин Дапсуль фон Цабельтау был охотник до редиски, но Аннхен ничего не могла снять со своего огорода, ибо там был раскинут шатер. А кроме того, ей только теперь пришло на мысль, что среди разнообразных овощей и кореньев она не приметила во дворце редиски. Фрейлейн Аннхен поспешила очистить подаренные редиски и подала их отцу на завтрак. Господин Дапсуль фон Цабельтау уже безжалостно срезал с нескольких штук зелень, обмакнул их в солонку и с наслаждением съел, когда вошел Кордуаншпиц.

— О мой Океродастес, отведайте-ка редиски! — воскликнул, обращаясь к нему, господин Дапсуль фон Цабельтау.

На тарелке еще оставалась одна крупная, прекрасная редиска. Но едва Кордуаншпиц увидел ее, как глаза его засверкали от бешенства, и он закричал ужасным, громовым голосом:

— Как, недостойный герцог, вы осмелились предстать перед моими очами, более того — с наглым бесстыдством проникнуть в дом, охраняемый моей властью? Да разве я не осудил вас на вечное изгнание, когда вы вознамерились оспаривать мои законные права на престол? Прочь, прочь с моих глаз, вероломный вассал!

Внезапно под толстой головой редиса выросли две ножки, он вмиг соскочил с тарелки, прямо стал перед Кордуаншпицем и повел такую речь:

— Жестокий Даукус Карота Первый, о ты, кто тщетно стремится уничтожить род мой! Разве у кого-нибудь из твоего племени была такая большая голова, как у меня и у моих родичей? Мы одарены разумом, мудростью, прозорливостью, учтивостью, тогда как вы обретаетесь по кухням и конюшням и только в ранней юности чего-то стоите, так что, по правде, лишь diable de jeunesse[*] составляет ваше скоропреходящее счастье, тогда как мы пользуемся вниманием высшего общества и нас радостно приветствуют, как только мы покажем наши зеленые макушки. Но я бросаю тебе вызов, Даукус Карота, ты такой же неотесанный грубиян, как и вся твоя порода! Что ж, померимся силами!

[* Обаяние юности (фр.).]

Тут герцог-редиска взмахнул длинным бичом и без дальнейших слов напал на короля Даукуса Кароту Первого. Но тот выхватил небольшую шпагу и защищался с отменной храбростью. Оба малыша схватились и, преследуя друг друга по всей комнате, делали невиданные, безумные прыжки, покамест Даукус Карота не загнал герцога-редиску в угол, и тому не оставалось ничего другого, как отважно выпрыгнуть в открытое окно и обрести спасение в бегстве. Король Даукус Карота, необычайное проворство которого уже знакомо благосклонному читателю, выскочил вслед за герцогом-редиской и погнался за ним по полю. Господин Дасуль фон Цабельтау в тягостном, безмолвном оцепенении наблюдал этот ужасный поединок. Но вдруг он разразился громким плачем и воплями:

— О дочь моя Анна! О дочь моя, бедная, злосчастная Анна! Пропали — я — ты — мы оба — пропали — пропали!

С этими словами он опрометью бросился из комнаты и с возможной поспешностью взбежал на астрономическую башню.

Фрейлейн Аннхен никак не могла ни понять, ни предположить, что же такое повергло ее отца в такую безграничную печаль? Все это зрелище доставило ей немало удовольствия, и она была рада от души, приметив, что жених ее обладал не только знатностью и богатством, но также и отвагой, ибо на свете не так-то легко сыскать девушку, которая могла бы полюбить труса. И вот теперь, когда она убедилась в храбрости короля Даукуса Кароты Первого, ее весьма задело, что господин Амандус фон Небельштерн не пожелал с ним драться.

Ежели до того она колебалась, пожертвовать ли ей господином Амандусом ради короля Даукуса Кароты Первого, то теперь она решилась на это, ибо перед ней открылась все великолепие нового союза. Она тотчас села и написала следующее письмо:

 «Любезный Амандус!

Все на свете меняется, все преходяще, говорит господин школьный учитель, и он совершенно прав. И ты, любезный Амандус, сам мудрый ученый студент, не можешь не согласиться с мнением господина учителя и нисколько не удивишься, когда я скажу тебе, что и в моей душе и в сердце случилась маленькая перемена. Поверь, я по-прежнему весьма благосклонна к тебе и живо представляю себе, как ты красив в красной бархатной шапочке с золотом, но что до замужества — то, знаешь, любезный Амандус, как ни умен ты и какие бы ни складывал прелестные стишки, ты все же не король и никогда им не сделаешься, и — не пугайся, милый, — маленький господин фон Кордуаншпиц вовсе не господин фон Кордуаншпиц, а могущественный король по имени Даукус Карота Первый, государь всей овощной державы, избравший меня королевою! С тех пор как мой милый маленький король открыл свое инкогнито, он стал куда красивее, и я теперь отлично вижу, что папаша был прав, уверяя, что голова — украшение мужчины, а посему никогда не может быть чересчур велика. А к тому же у Даукуса Кароты Первого — видишь, как я хорошо запомнила и научилась писать это прекрасное имя, ибо оно мне хорошо знакомо, — да, я хотела сказать — у Моего маленького царственного жениха к тому же такие приятные и обходительные манеры, что нельзя и передать. И сколько мужества, сколько отваги у этого человека! На моих глазах он обратил в бегство герцога-редиску, человека, по всему видать, назойливого и строптивого, и — ух ты! — как он погнался за ним через окошко! Стоило бы тебе посмотреть! Я полагаю, мой Даукус Карота не побоится твоего оружия, он, видно, мужчина твердый, его не уязвишь стихами, как бы ни были они отточены и остры.

Так вот, любезный Амандус, как человек добродетельный, покорись судьбе и не серчай на меня за то, что я сделаюсь не твоею Женой, а королевой. Утешься — я навсегда останусь твоим благосклонным другом, и, ежели ты в будущем захочешь поступить в морковную гвардию или — ибо ты предпочитаешь оружие науки — получить должность в пастернаковой академии или тыквенном министерстве, то стоит тебе только молвить слово, и твое счастье обеспечено. Будь здоров и не поминай лихом твою прежнюю невесту, ныне же благожелательного друга и будущую королеву

 Анну фон Цабельтау

 (скоро уже не фон Цабельтау, а просто Анну).

Р. S. Ты также будешь вволю обеспечен лучшим виргинским табаком, будь в том твердо уверен. Правда, мне сдается, что при моем дворе совсем не курят, так я велю засеять виргинским табаком несколько грядок неподалеку от трона, и они будут под моим особым надзором. Этого требуют культура и нравственность, и пусть мой Даукусик распорядится, чтобы издали о том особый указ».

Глава пятая, в которой сообщается об ужасной катастрофе и о том, что за ней воспоследовало.

Фрейлейн Аннхен только что отправила послание к господину Амандусу фон Небельштерну, как вошел господин Дапсуль фон Цабельтау и плаксивейшим тоном глубочайшей скорби принялся сетовать:

— О дочь моя Анна! Как бесчестно мы обмануты! Этот злодей, завлекший тебя в свои сети и уверивший меня, что он барон Порфирио фон Океродастес, прозванный Кордуаншпиц, потомок славного рода, коему положил начало знаменитейший гном Тсильменех, сочетавшийся с благородной аббатисой из Кордовы, так вот этот злодей — узнай о том и лишись чувств! — сам гном, но только из того низкого рода, что ведает овощами. Гном Тсильменех был из благороднейшего рода, именно из того, коему вверено попечение об алмазах. За ним следует род тех, что приготовляют руду в государстве короля руды, потом цветочники, которые уже по одному тому не столь благородны, что подвластны сильфам. Но самые худородные и ничтожные — это овощные гномы, и обманщик Кордуаншпиц не только сам из таких гномов, но он даже у них королем, и зовут его Даукус Карота!

Фрейлейн Аннхен вовсе не упала в обморок и даже нимало не испугалась, но приветливо улыбнулась горько сетующему отцу; благосклонный читатель уже знает почему! Но когда, чрезвычайно изумленный тем, господин Дапсуль фон Цабельтау все неотступнее стал упрашивать фрейлейн Аннхен ради самого неба провидеть жребий свой и ужаснуться, то фрейлейн Аннхен решила, что она не вправе дольше хранить вверенную ей тайну. Она рассказала господину Дапсулю фон Цабельтау, что так называемый господин барон фон Кордуаншпиц сам давно уже открыл ей свое настоящее королевское достоинство и с той поры сделался ей так любезен, что она и думать не хочет о другом муже. Она тут же описала все диковинные красоты овощной страны, куда ввел ее король Даукус Карота Первый, и не забыла воздать должную хвалу необычайной привлекательности обитателей этого обширного государства.

Господин Дапсуль фон Цабельтау не раз всплеснул руками и горестно плакал, слыша о коварстве короля гномов, который употребил искуснейшие и даже опасные для него самого средства, дабы завлечь злосчастную Анну в мрачное демоническое царство.

— Как ни прекрасен, — начал пояснять господин Дапсуль фон Цабельтау внимательно слушающей дочери, — как ни прекрасен, как ни благодетелен союз стихийного духа с человеческим началом, славным примером чему служит брак гнома Тсильменеха с Магдаленой де ла Круа, по какой причине предательский Даукус Карота и объявляет себя отпрыском их рода, однако ж совсем иначе обстоит дело с королями и князьями различных племен подобных духов. Если короли саламандр только гневливы, короли сильфов только надменны, королевы ундин только весьма влюбчивы и ревнивы, то короли гномов коварны, злобны и жестоки: только затем, чтобы отомстить детям земли, похищающим у них вассалов, они стараются заманить к себе одного из них, который потом теряет свой человеческий облик и становится столь же уродливым, как гномы, и принужден удалиться в глубь земли и уже никогда больше не выходить на поверхность.

Фрейлейн Аннхен, казалось, была совсем не расположена верить всему предосудительному, что приписывал господин Дапсуль фон Цабельтау ее милому Даукусу, напротив, она снова принялась рассказывать о чудесах прелестной овощной страны, где она вскоре станет повелительницею.

— Ослепленное, — воскликнул в гневе господин Дапсуль фон Цабельтау, — ослепленное, безрассудное дитя! Ужели ты считаешь отца своего настолько несведущим в кабалистической мудрости, что сомневаешься, когда он говорит, что все представленное твоему взору презренным Даукусом Каротой не что иное, как ложь и наваждение? Однако ты не веришь мне, и дабы спасти тебя, единственное дитя мое, я должен убедить себя, но для того я принужден буду прибегнуть к средствам самым отчаянным! Следуй за мной!

Во второй раз должна была фрейлейн Аннхен подняться вместе с отцом на астрономическую башню. Господин Дапсуль фон Цабельтау достал из большого ларца множество желтых, красных, белых и зеленых лент и со странными церемониями обвил ими фрейлейн Аннхен с ног до головы. С самим собою он проделал то же самое, и вот фрейлейн Аннхен и господин Дапсуль фон Цабельтау осторожно подкрались к шелковому дворцу короля Даукуса Кароты Первого. По приказанию отца фрейлейн Аннхен распорола шов взятыми с собою маленькими ножницами и заглянула в щелку.

Боже правый! Что же увидела она вместо прекрасного огорода, морковной гвардии, фрейлин кудрявой капусты, лавандовых пажей, салатных принцев и всего того, что показалось ей столь чудесным и великолепным? Она заглянула в болотную топь, полную бесцветной, отвратительной тины. И в этой тине копошились и извивались уродливые жители земных недр. Жирные дождевые черви медленно сплетались друг с другом, в то время как похожие на жуков животные тяжело ползали, вытягивая короткие ножки; на спине у них сидели большие луковицы с уродливыми человеческими лицами, скалили зубы и косили мутные желтые глаза, стараясь запустить друг другу в длинные кривые носы когти, росшие у них возле самых ушей, и столкнуть в тину, меж тем как тощие, голые улитки, высовывая из болотной топи свои длинные рога, копошились друг на друге с отвратительной вялостью. При этом омерзительном зрелище фрейлейн Аннхен от ужаса едва не упала замертво. Закрыв лицо руками, она опрометью бросилась прочь.

— Теперь ты видишь, как позорно обманул тебя гнусный Даукус Карота, который показал тебе столь непрочное великолепие! О, вассалам своим он велел одеваться в праздничное платье, а гвардейцам — в мундиры, чтобы увлечь тебя ослепительной пышностью, а теперь ты воочию видела без парадного убранства страну, повелительницей которой хочешь сделаться; став супругой ужасного Даукуса Кароты, ты принуждена будешь навсегда остаться в подземном царстве и никогда не возвратишься на поверхность земли. И когда… Ах! Ах! Что довелось увидеть мне, несчастнейшему из отцов!

Господин Дапсуль фон Цабельтау внезапно так разволновался, что фрейлейн Аннхен почувствовала, что в тот самый миг случилось новое несчастье. Она робко спросила, отчего ее папочка так сокрушается, но он, задыхаясь от рыданий, мог только пролепетать:

— О-о-о — дочь — ммо-я — наа-кко-го — же — ты — по-хо-о-о-о-жа?

Фрейлейн Аннхен бросилась в комнату, посмотрелась в зеркало и отпрянула в смертельном испуге.

На то у нее была причина, и вот какая: едва только господин Дапсуль фон Цабельтау захотел остеречь невесту короля Даукуса Кароты Первого, что ей грозит опасность постепенно утратить свой облик и свой стан и мало-помалу принять вид, приличествующий королеве гномов, он вдруг приметил ужасную перемену. Голова Аннхен раздалась во все стороны, а кожа стала шафрановой, так что она порядком подурнела. И хотя фрейлейн Аннхен была не особенно тщеславна, все же у нее достало женского самолюбия уразуметь, что сделаться безобразной — это самое величайшее и ужаснейшее несчастье, какое только может приключиться. Как часто мечтала она о таком великолепии, когда, став королевой, с короной на голове, в атласном платье, убранная алмазными ожерельями, золотыми цепями и кольцами, в воскресенье поедет со своим венценосным супругом в церковь в карете, заложенной восьмеркой лошадей, и приведет в удивление всех кумушек, не исключая и жены учителя, внушая уважение к себе даже заносчивым помещикам того деревенского прихода, к которому принадлежал Дапсульхейм; а как часто предавалась она подобным необыкновенным мечтам! Фрейлейн Аннхен залилась слезами.

— Анна, дочь моя Анна, подымись ко мне скорей наверх! — прокричал господин Дапсуль фон Цабельтау в слуховую трубу.

Фрейлейн Аннхен застала отца одетым наподобие рудокопа. Он заговорил с достоинством:

— Чем сильнее нужда, тем ближе помощь. Даукус Карота, как я только что разузнал, ни сегодня, ни завтра до самого обеда не выйдет из дворца. Он созвал принцев своего дома, министров и других вельмож государства, чтобы держать совет о белой капусте нынешнего года. Совет весьма важный и, быть может, продлится так долго, что мы нынче останемся совсем без белой капусты. Это время, пока Даукус Карота, углубленный в государственные дела, не сможет помешать мне, я хочу употребить на то, чтобы изготовить оружие, коим, быть может, удастся одолеть и победить презренного гнома, так что он обратится в бегство и возвратит тебе свободу. Покамест я здесь работаю, ты, не сводя глаз, смотри в подзорную трубу на шатер и тотчас скажи мне, когда кто-нибудь выглянет, а тем паче выйдет оттуда.

Фрейлейн Аннхен поступила как ей было велено, но шатер не раскрывался; однако, невзирая на то что господин Дапсуль фон Цабельтау в нескольких шагах от нее сильно стучал молотком по металлическим доскам, до нее нередко доносились дикие смешанные крики, которые исходили как будто из шатра, а потом шумные рукоплескания, впрочем, скорее похожие на пощечины. Она сообщила о том господину Дапсулю фон Цабельтау, который остался этим весьма доволен и сказал: «Чем сильнее они повздорят между собой внутри шатра, тем труднее им заметить, что тут куется им на погибель».

Фрейлейн Аннхен немало изумилась, увидев, что господин Дапсуль фон Цабельтау выковал из меди несколько премилых кухонных кастрюль и такие же сковороды; будучи знатоком, она убедилась, что посуда весьма прочная и что папаша как надлежало выполнил долг, возлагаемый законом на медников, и спросила, нельзя ли ей снести на кухню и употребить в дело такую славную посуду? Тут господин Дапсуль фон Цабельтау таинственно улыбнулся и сказал только:

— В свое время, в свое время, дочь моя Анна; сойди теперь вниз, любезное дитя, и спокойно ожидай того, что завтра случится в нашем доме.

Господин Дапсуль фон Цабельтау улыбнулся, и это внушило несчастной фрейлейн Аннхен доверие к нему и надежду.

На другой день, когда приспело время обедать, господин Дапсуль фон Цабельтау спустился вниз с кастрюлями и сковородами, вошел в кухню и велел фрейлейн Аннхен и служанке удалиться, ибо он сам вознамерился приготовить сегодня обед. Он упрашивал фрейлейн Аннхен, чтобы она как можно любезнее и приветливее обходилась с Кордуаншпицем, который, наверное, скоро прибудет.

Кордуаншпиц, или, вернее, король Даукус Карота Первый, действительно скоро явился, и если прежде он вел себя как влюбленный, то теперь просто таял от восторга и блаженства. К ужасу своему, фрейлейн Аннхен заметила, что так уменьшилась в росте, что Даукус без труда прыгал к ней на колени, ласкал и целовал ее, и несчастной приходилось терпеть, несмотря на глубокое отвращение к маленькому мерзкому уродцу.

Наконец господин Дапсуль фон Цабельтау вошел и комнату и сказал:

— О мой превосходнейший Порфирио фон Океродастос, не угодно ли вам пройти со мной и дочерью моею на кухню и заглянуть, как хорошо и домовито устроила все там ваша будущая супруга?

Никогда еще фрейлейн Аннхен не замечала у отца столь коварного и злорадного вида, с каким он схватил маленького Даукуса за руку и почти силою вытащил его из комнаты на кухню. По знаку, данному oтцoм, фрейлейн Аннхен последовала за ними.

У фрейлейн Аннхен сильно забилось сердце, когда она увидела чудесно потрескивающие дрова, раскаленные угли и красивые медные кастрюли и сковороды на очаге. Едва только господин Дапсуль фон Цабельтау подвел Кордуаншпица к самому очагу, как в кастрюлях и сковородах все зашипело и закипело, и, все усиливаясь, это шипение и кипение перешло наконец в робкое повизгивание и стоны. И вдруг из одной кастрюли послышался вопль:

— О Даукус Карота, о мой король, спаси верных своих подданных, спаси нас, бедных морковок! Изрезанные, брошенные в презренную воду, напитанные, чтобы сильнее мучиться, маслом и солью, изнываем мы в невыразимых муках, которые разделяет с нами благородная юная петрушка!

Со сковороды тоже раздались жалобы:

— О Даукус Карота, о мой король, спаси верных своих подданных, спаси нас, бедных морковок! Мы горим в аду, нам дали так мало воды, что ужасная жажда понуждает нас пить кровь наших сердец!

Из другой кастрюли донеслось повизгивание:

— О Даукус Карота, о мой король, спаси верных своих подданных, спаси нас, бедных морковок! Выпотрошил нас жестокий повар, рассек нашу сердцевину и начинил множеством чужеродных веществ — яйцами, сливками и маслом, так что помутились наши чувства и разум, и мы уж сами себя не понимаем.

И тут смешались крики и вопли изо всех кастрюль и сковород:

— О Даукус Карота, могучий король, спаси, о спаси нас, своих верных вассалов, спаси нас, бедных морковок!

Тут Кордуаншпиц пронзительно закричал:

— Адские, безумные выдумки!

Прыгнул с присущей ему ловкостью на очаг, заглянул в одну кастрюлю и неожиданно свалился туда. Господин Дапсуль фон Цабельтау стремительно подскочил и, радостно воскликнув: «Попался!» — хотел было прикрыть кастрюлю крышкою, но с быстротой спиральной пружины Кордуаншпиц вылетел из кастрюли и залепил господину Дапсулю фон Цабельтау несколько увесистых затрещин, крича во всеуслышание:

— Глупый, самонадеянный кабалист, тебе придется за это поплатиться! А ну, ребята, вылезайте-ка, вылезайте все разом!

И тут из всех кастрюль и со всех сковородок словно посыпалась дикая орда, и сотни маленьких уродцев, величиною с палец, кинулись со всех сторон на господина Дапсуля фон Цабельтау, повалили его навзничь в большое блюдо, заправили его, облив наваром из всех посудин и посыпав рублеными яйцами, мускатным цветом и тертыми сухарями, после чего Даукус Карота выпрыгнул в окно, и его подданные последовали за ним.

Фрейлейн Аннхен в ужасе упала возле блюда, на котором распластался ее бедный приправленный папаша: она сочла его мертвым, ибо он не подавал никаких признаков жизни. Она стала сетовать:

— Ах, бедный мой отец, вот теперь ты умер и ничто не спасет меня от адского Даукуса!

Но тут господин Дапсуль фон Цабельтау открыл глаза, с юношеской силой выскочил из блюда и прокричал столь зычным голосом, какого фрейлейн Аннхен у него никогда еще не слыхивала:

— Ого, проклятущий Даукус Карота, силы мои еще не истощились! Ты скоро узнаешь, на что способен глупый, самонадеянный кабалист!

Фрейлейн Аннхен пришлось наскоро счистить с него метелкой рубленые яйца, мускатный цвет и тертые сухари. Тогда он взял медную кастрюлю, надел ее, словно шлем, на голову, левой рукой схватил сковороду, а правой — большой железный уполовник и, вооружившись таким образом, выскочил из кухни во двор. Девица Аннхен видела, как господин Дапсуль фон Цабельтау бежал со всех ног к шатру Кордуаншпица, а меж тем не трогался с места. И тут она лишилась чувств.

Когда она пришла в себя, господин Дапсуль фон Цабельтау исчез, и она страшно перепугалась, когда он но воротился ни вечером, ни ночью, ни даже на следующее утро. Она догадывалась о прискорбном исходе его нового предприятия.

Глава шестая, последняя, и притом самая назидательная из всех.

Фрейлейн Аннхен сидела у себя в горнице, погруженная в глубокую печаль, как вдруг отворились двери и вошел не кто иной, как господин Амандус фон Небельштерн. Полная раскаяния и стыда, фрейлейн Аннхен залилась слезами и начала жалобно умолять:

— О мой возлюбленный Амандус, прости все, что я в ослеплении писала тебе. Но я была и, наверное, еще до сих пор остаюсь околдована. Спаси меня, спаси меня, Амандус! Я пожелтела и подурнела — на все воля божия, но я сохранила в моем сердце верность тебе и уже не хочу быть королевской невестой!

— Не знаю, — возразил Амандус фон Небельштерн, — не знаю, на что вы так сетуете, сударыня, вам ведь уготован прекраснейший, блистательнейший жребий!

— Не насмехайся, — воскликнула фрейлейн Аннхен, — я и без того довольно наказана за свою безрассудную гордость — за желание стать королевою!

— Взаправду, — продолжал господин Амандус фон Небельштерн, — я не понимаю вас, дорогая фрейлейн. Если говорить откровенно, то, признаюсь, последнее ваше письмо возбудило во мне бешенство и отчаяние. Я прибил слугу, потом пуделя, разбил несколько стаканов, вы ведь знаете, что с разбушевавшимся студентом шутки плохи. Когда же я отбесновался, то решил поспешить сюда и собственными очами удостовериться, как, отчего и ради кого я лишился возлюбленной невесты. Любовь не знает ни чина, ни ранга, я хотел потребовать к ответу самого короля Даукуса Кароту и спросить у него, послужит ли поводом к дуэли то, что он женится на моей невесте. Меж тем здесь все пошло иначе. Только я поравнялся с прекрасным шатром, что разбит там, на усадьбе, из него вышел король Даукус Карота, и я скоро убедился, что предо мной — самый любезный из монархов, какой только может быть на свете, хотя мне, говоря по правде, до сих пор еще ни один из них не попадался: подумайте, фрейлейн, он тотчас узнал во мне возвышенного поэта, безмерно хвалил мои стихи, которых еще не читал, и предложил мне пойти к нему на службу придворным поэтом. С давних пор прекраснейшею целью моих пламенных желаний было пристроиться на такую должность; вне себя от радости, я принял это предложение. О моя дорогая фрейлейн! С каким воодушевлением буду я воспевать вас! Поэт может влюбляться в королев и княгинь, или, лучше сказать, его долг избрать дамой своего сердца высокую особу, а ежели он впадет в некоторое исступление, то из этого и рождается божественный бред, без которого не существует поэзии, и никто не станет удивляться странным поступкам поэта, а тут же вспомнит великого Тассо[*], который тоже несколько утратил обыкновенный человеческий разум, когда влюбился в принцессу Леонору д'Эсте. Да, дорогая моя фрейлейн, хотя вы скоро будете королевой, вы все же останетесь дамой моего сердца, которую я в возвышенных и божественных стихах превознесу до самых звезд!

[* Тассо Торквато (1544 — 1595) — великий итальянский поэт эпохи Возрождения.]

— Как, ты видел его, коварного кобольда, и он!.. — вскричала весьма изумленная фрейлейн Аннхен, но в тот же миг маленький король гномов явился собственной персоной и нежнейшим голосом заговорил:

— Не страшитесь, моя бесценная, любезная невеста, кумир моего сердца; меня нимало не разгневала та небольшая неловкость, какую совершил господин Дапсуль фон Цабельтау! Нет — уже по одному тому, что это приблизило мое счастье, ибо, сверх моего ожидания, уже завтра, возлюбленнейшая, воспоследует наше торжественное бракосочетание. Вас порадует, что я избрал господина Амандуса фон Небельштерна нашим придворным поэтом, и я хочу, чтобы он сейчас представил нам образчик своего таланта — что-нибудь спел бы. Только отправимся в беседку, ибо я люблю посидеть на свежем воздухе, я взберусь к вам на колени, возлюбленная невеста, и во время пения вы поищете у меня в голове, что в подобных случаях весьма приятно!

Фрейлейн Аннхен, оцепенев от страха и ужаса, была на все согласна. В беседке Даукус Карота уселся к ней на колени, она искала у него в голове, а господин Амандус фон Небельштерн, перебирая струны гитары, запел первую из двенадцати дюжин песен, которые он сам сочинил, переложил на музыку и переписал в толстую тетрадь.

Жаль, что в хронике Дапсульхейма, откуда извлечен наш рассказ, нет этих песен, а только упоминается о том, что проходившие мимо крестьяне останавливались и любопытствовали, кто это так терзается от боли, что вопит столь немилосердно в беседке господина Дапсуля фон Цабельтау?

Даукус Карота извивался и корчился на коленях у фрейлейн Аннхен, он стонал и визжал все жалостнее и жалостнее, словно страдал от нестерпимых колик п желудке. К своему немалому изумлению, фрейлейн Аннхен также приметила, что во время пения Кордуаншпиц становился все меньше и меньше. Наконец господин Амандус фон Небельштерн запел следующие возвышенные строфы (единственная песня, которую сохранила хроника):

 Как не петь певца устам!

 Ароматы, вздохи, грезы

 Плавно стелются сквозь розы

 Где-то в небе, где-то там.

 Золотое где-то — там!

 Ты над радугой лучистой

 По волне плывешь цветистой,

 Ты, как детское сам-сам,

 Пусть оно, любя, тоскует,

 С голубками пусть воркует,

 Пищу даст певца устам.

 Вслед за дальним где-то — там

 Он, певец, парит сквозь розы,

 И познает счастья грезы,

 И пребудет вечно сам!

 Чуть лишь вспыхнут страсти там,

 Как любви зажгутся свечи,

 Ждут его лобзанья, встречи,

 Ароматы, вздохи, грезы,

 Упований сладких слезы

 И…

Даукус Карота, громко взвизгнув, скатился, обратясь в крохотную морковку, с колен фрейлейн Аннхен, юркнул прямо в землю и в тот же миг исчез без следа. Тогда поднялся серый гриб, что, казалось, вырос за ночь у самой дерновой скамьи, и этот гриб оказался не чем иным, как серой войлочной шляпой господина Дапсуля фон Цабельтау, а под нею скрывался он сам. Поднявшись, он с жаром бросился на грудь к господину Амандусу фон Небельштерну и закричал в сильнейшем экстазе:

— О мой дражайший, превосходнейший, милейший господин Амандус фон Небельштерн! Вы сразили всю мою кабалистическую мудрость вашими могущественными стихотворными заклинаниями. То, с чем не совладали ни глубочайшее искусство магии, ни отважное мужество отчаявшегося философа, совершили ваши стихи, которые, словно крепчайший яд, впитались в тело предательского Даукуса Кароты, и он, невзирая на свою гномическую природу, погиб бы самым жалким образом от рези в животе, когда б не поспешил уйти в свое царство. Спасена дочь моя Анна, спасен и я от ужасных чар, которые приковали меня к этому месту, где я принял вид поганого гриба и подвергся опасности погибнуть от рук собственной дочери. Ибо добрая девушка острым заступом безжалостно расправляется со всеми грибами в саду и на огороде, ежели они тотчас не обнаруживают своего благородного происхождения, как, например, шампиньоны. Благодарю вас, горячо, сердечно благодарю, и — не правда ли, глубокоуважаемый господин Амандус фон Небельштерн, — между вами и моей дочерью все останется по-старому? Верно, она — да смилуется над нами небо! — кознями злобного гнома лишилась своей красоты, но вы довольно философ, чтобы…

— Ах, папаша, любезный папаша, взгляните туда, шелковый-то дворец исчез. Сгинул отвратительный урод вместе со своей свитой салатных принцев и тыквенных министров и невесть с кем еще! — И фрейлейн Аннхен побежала на огород.

Господин Дапсуль фон Цабельтау быстро, как только мог, пустился вслед за дочерью, за ним последовал господин Амандус фон Небельштерн, ворчавший в бороду:

— Не приложу ума, что все это значит, однако же утверждаю, что маленький мерзкий морковный человечек — бесстыдный, погрязший в прозе бездельник, а не поэтический король, иначе у него не случилось бы колик в животе от моей возвышенной песни и он не уполз бы в землю.

На огороде, где от всей зелени не осталось и стебелька, фрейлейн Аннхен почувствовала жестокую боль в пальце, на котором был надет роковой перстень. В тот же миг из земли послышался раздирающий сердце стон и показался кончик морковки. Следуя безошибочному предчувствию, фрейлейн Аннхен с легкостью сняла с пальца ранее столь неподатливый перстень и надела его на морковку, которая сейчас же исчезла, а стоны прекратились, и — о чудо! — фрейлейн Аннхен тотчас же стала такой, как и прежде, прелестной и стройной, и так бела, как только можно требовать от хозяйственной деревенской девицы. Оба — фрейлейн Аннхен и господин Дапсуль фон Цабельтау — были в восторге, между тем как господин Амандус был ошеломлен и никак не мог уразуметь, что же все это означает.

Фрейлейн Аннхен взяла из рук подоспевшей старшей служанки заступ и, воскликнув: «Ну, а теперь за работу!» — размахнулась, да так несчастливо, что угодила господину Амандусу фон Небельштерну в голову (как раз по тому месту, где находится здравый смысл), и он упал замертво. Фрейлейн Аннхен далеко отбросила смертоносное орудие, бросилась наземь подле возлюбленного и в отчаянии жалобно заголосила, между тем как старшая служанка вылила на него полную лейку воды, а господин Дапсуль фон Цабельтау торопливо поднялся на астрономическую башню, чтобы безотлагательно вопросить созвездия, впрямь ли умер господин Амандус фон Небельштерн. Прошло немного времени, и господин Амандус фон Небельштерн открыл глаза, вскочил и, весь вымокший, заключил в объятия фрейлейн Аннхен, восклицая в любовном восторге:

— О моя превосходнейшая, дражайшая Аннхен! Теперь мы снова обрели друг друга!

Вскоре обнаружилось весьма примечательное, даже едва вероятное действие этого происшествия на возлюбленных. Направление их ума странным образом переменилось.

Фрейлейн Аннхен получила отвращение к работе заступом и, поистине словно настоящая королева, управляла овощным царством, ибо с любовью следила за тем, чтобы заботились и пеклись о ее подданных, но сама не прикладывала рук, препоручив все преданным служанкам. А господину Амандусу фон Небельштерну все его поэтические порывы, все, что он написал, показалось чрезвычайно нелепым и вздорным; он углубился в произведения подлинных великих поэтов древности и нынешних времен, благотворное вдохновение наполнило его душу, и он перестал думать о своем собственном «я». Он пришел к убеждению, что стихи должны быть не путаным набором слов, возникающим из нелепых бредней, а чем-то иным, и побросал в огонь все, что накропал в стихах и чем сам так восхищался и кичился; он стал прежним рассудительным, чистым сердцем и помыслами юношей.

Однажды утром господин Дапсуль фон Цабельтау действительно сошел с астрономической башни, чтобы проводить фрейлейн Аннхен и господина Амандуса фон Небельштерна в церковь к венцу.

В супружестве они зажили счастливо и радостно; но получилось ли что-нибудь из брачного союза господина Дапсуля с сильфидою Нехахила, о том хроника Дапсульхейма умалчивает.




Золотой горшок

Вигилия первая.

Злоключения студента Ансельма. Пользительный табак конректора Паульмана и золотисто-зеленые змейки.

В день вознесения, часов около трех пополудни, чрез Черные ворота в Дрездене стремительно шел молодой человек и как раз попал в корзину с яблоками и пирожками, которыми торговала старая, безобразная женщина, — и попал столь удачно, что часть содержимого корзины была раздавлена, а все то, что благополучно избегло этой участи, разлетелось во все стороны, и уличные мальчишки радостно бросились на добычу, которую доставил им ловкий юноша! На крики старухи товарки ее оставили свои столы, за которыми торговали пирожками и водкой, окружили молодого человека и стали ругать его столь грубо и неистово, что он, онемев от досады и стыда, мог только вынуть свой маленький и не особенно полный кошелек, который старуха жадно схватила и быстро спрятала. Тогда расступился тесный кружок торговок; но когда молодой человек из него выскочил, старуха закричала ему вслед: «Убегай, чертов сын, чтоб тебя разнесло; попадешь под стекло, под стекло!..» В резком, пронзительном голосе этой бабы было что-то страшное, так что гуляющие с удивлением останавливались, и раздавшийся было сначала смех разом замолк. Студент Ансельм (молодой человек был именно он) хотя и вовсе не понял странных слов старухи, но почувствовал невольное содрогание и еще более ускорил свои шаги, чтобы избегнуть направленных на него взоров любопытной толпы. Теперь, пробиваясь сквозь поток нарядных горожан, он слышал повсюду говор: «Ах, бедный молодой человек! Ах, она проклятая баба!» Странным образом таинственные слова старухи дали смешному приключению некоторый трагический оборот, так что все смотрели с участием на человека, которого прежде совсем не замечали. Особы женского пола ввиду высокого роста юноши и его благообразного лица, выразительность которого усиливалась затаенным гневом, охотно извиняли его неловкость, а равно и его костюм, весьма далекий от всякой моды, а именно: его щучье-серый фрак был скроен таким образом, как будто портной, его работавший, только понаслышке знал о современных фасонах, а черные атласные, хорошо сохранившиеся брюки придавали всей фигуре какой-то магистерский стиль, которому совершенно не соответствовали походка и осанка.

Когда студент подошел к концу аллеи, ведущей к Линковым купальням, он почти задыхался. Он должен был замедлить шаг; он едва смел поднять глаза, потому что ему все еще представлялись яблоки и пирожки, танцующие вокруг него, и всякий дружелюбный взгляд проходящей девушки был для него лишь отражением злорадного смеха у Черных ворот. Так дошел он до входа в Линковы купальни; ряд празднично одетых людей непрерывно входил туда. Духовая музыка неслась изнутри, и все громче и громче становился шум веселых гостей. Бедный студент Ансельм чуть не заплакал, потому что и он хотел в день вознесения, который был для него всегда особенным праздником, — и он хотел принять участие в блаженствах линковского рая: да, он хотел даже довести дело до полпорции кофе с ромом и до бутылки двойного пива и, чтобы попировать настоящим манером, взял денег даже больше, чем следовало. И вот роковое столкновение с корзиной яблок лишило его всего, что при нем было. О кофе, о двойном пиве, о музыке, о созерцании нарядных девушек — словом, обо всех грезившихся ему наслаждениях нечего было и думать; он медленно прошел мимо и вступил на совершенно уединенную дорогу вдоль Эльбы. Он отыскал приятное местечко на траве под бузиною, выросшей из разрушенной стены, и, сев там, набил себе трубку пользительным табаком, подаренным ему его другом, конректором Паульманом. Около него плескались и шумели золотистые волны прекрасной Эльбы; за нею смело и гордо поднимал славный Дрезден свои белые башни к прозрачному своду, который опускался на цветущие луга и свежие зеленые рощи; а за ними, в глубоком сумраке, зубчатые горы давали знать о далекой Богемии. Но, мрачно взирая перед собою, студент Ансельм пускал в воздух дымные облака, и его досада наконец выразилась громко в следующих словах: «А ведь это верно, что я родился на свет для всевозможных испытаний и бедствий! Я уже не говорю о том, что я никогда не попадал в бобовые короли, что я ни разу по угадал верно в чет и нечет, что мои бутерброды всегда падают не землю намасленной стороной, — обо всех этих злополучиях я не стану и говорить; но не ужасная ли это судьба, что я, сделавшись наконец студентом назло всем чертям, должен все-таки быть и оставаться чучелом гороховым? Случалось ли мне надевать новый сюртук без того, чтобы сейчас же не сделать на нем скверного жирного пятна или не разорвать его о какой-нибудь проклятый, не к месту вбитый гвоздь? Кланялся ли я хоть раз какой-нибудь даме или какому-нибудь господину советнику без того, чтобы моя шляпа не летела черт знает куда или я сам не спотыкался на гладком полу и постыдно не шлепался? Не приходилось ли мне уже и в Галле каждый базарный день уплачивать на рынке определенную подать от трех до четырех грошей за разбитые горшки, потому что черт несет меня прямо на них, словно я полевая мышь? Приходил ли я хоть раз вовремя в университет или в какое-нибудь другое место? Напрасно выхожу я на полчаса раньше; только что стану я около дверей и соберусь взяться за звонок, как какой-нибудь дьявол выльет мне на голову умывальный таз, или я толкну изо всей силы какого-нибудь выходящего господина и вследствие этого не только опоздаю, но и ввяжусь в толпу неприятностей. Боже мой! Боже мой! Где вы, блаженные грезы о будущем счастье, когда я гордо мечтал достигнуть до звания коллежского секретаря. Ах, моя несчастная звезда возбудила против меня моих лучших покровителей. Я знаю, что тайный советник, которому меня рекомендовали, терпеть не может подстриженных волос; с великим трудом прикрепляет парикмахер косицу к моему затылку, но при первом поклоне несчастный снурок лопается, и веселый мопс, который меня обнюхивал, с торжеством подносит тайному советнику мою косичку. Я в ужасе устремляюсь за нею и падаю на стол, за которым он завтракал за работою; чашки, тарелки, чернильница, песочница летят со звоном, и поток шоколада и чернил изливается на только что оконченное донесение. «Вы, сударь, взбесились!» — рычит разгневанный тайный советник и выталкивает меня за дверь. Что пользы, что конректор Паульман обещал мне место писца? До этого не допустит моя несчастная звезда, которая всюду меня преследует. Ну, вот хоть сегодня. Хотел я отпраздновать светлый день вознесения как следует, в веселии сердца. Мог бы я, как и всякий другой гость в Линковых купальнях, восклицать с гордостью: «Человек, бутылку двойного пива, да лучшего, пожалуйста!» Я мог бы сидеть до позднего вечера, и притом вблизи какой-нибудь компании великолепно разряженных, прекрасных девушек. Я уж знаю, как бы я расхрабрился; я сделался бы совсем другим человеком, я даже дошел бы до того, что когда одна из них спросила бы: «Который теперь может быть час?» или: «Что это такое играют?» — я вскочил бы легко и прилично, не опрокинув своего стакана и не споткнувшись о лавку, в наклонном положении подвинулся бы шага на полтора вперед и сказал бы: «С вашего позволения, mademoiselle, это играют увертюру из «Девы Дуная», или: «Теперь, сейчас пробьет шесть часов». И мог бы хоть один человек на свете истолковать это в дурную сторону? Нет, говорю я, девушки переглянулись бы между собою с лукавою улыбкою, как это обыкновенно бывает каждый раз, как я решусь показать, что я тоже смыслю кой-что в легком светском тоне и умею обращаться с дамами. И вот черт понес меня на эту проклятую корзину с яблоками, и я теперь должен в уединении раскуривать свой пользительный…» Тут монолог студента Ансельма был прерван странным шелестом и шуршаньем, которые поднялись совсем около него в траве, но скоро переползли на ветви и листья бузины, раскинувшейся над его головою. То казалось, что это вечерний ветер шевелит листами; то — что это порхают туда и сюда птички в ветвях, задевая их своими крылышками. Вдруг раздался какой-то шепот и лепет, и цветы как будто зазвенели, точно хрустальные колокольчики. Ансельм слушал и слушал. И вот — он сам не знал, как этот шелест, и шепот, и звон превратились в тихие, едва слышные слова:

«Здесь и там, меж ветвей, по цветам, мы вьемся, сплетаемся, кружимся, качаемся. Сестрица, сестрица! Качайся в сиянии! Скорее, скорее, и вверх и вниз, — солнце вечернее стреляет лучами, шуршит ветерок, шевелит листами, спадает роса, цветочки поют, шевелим язычками, поем мы с цветами, с ветвями, звездочки скоро заблещут, пора нам спускаться сюда и туда, мы вьемся, сплетаемся, кружимся, качаемся; сестрицы, скорей!»

И дальше текла дурманящая речь. Студент Ансельм думал: «Конечно, это не что иное, как вечерний ветер, но только он сегодня что-то изъясняется в очень понятных выражениях». Но в это мгновение раздался над его головой как будто трезвон ясных хрустальных колокольчиков; он посмотрел наверх и увидел трех блестящих зеленым золотом змеек, которые обвились вокруг ветвей и вытянули свои головки к заходящему солнцу. И снова послышались шепот, и лепет, и те же слова, и змейки скользили и вились кверху и книзу сквозь листья и ветви; и, когда они так быстро двигались, казалось, что куст сыплет тысячи изумрудных искр чрез свои темные листья. «Это заходящее солнце так играет в кусте», — подумал студент Ансельм; но вот снова зазвенели колокольчики, и Ансельм увидел, что одна змейка протянула свою головку прямо к нему. Как будто электрический удар прошел по всем его членам, он затрепетал в глубине души, неподвижно вперил взоры вверх, и два чудных темно-голубых глаза смотрели на него с невыразимым влечением, и неведомое доселе чувство высочайшего блаженства и глубочайшей скорби как бы силилось разорвать его грудь. И когда он, полный горячего желания, все смотрел в эти чудные глаза, сильнее зазвучали в грациозных аккордах хрустальные колокольчики, а искрящиеся изумруды посыпались на него и обвили его сверкающими золотыми нитями, порхая и играя вокруг него тысячами огоньков. Куст зашевелился и сказал: «Ты лежал в моей тени, мой аромат обвевал тебя, но ты не понимал меня. Аромат — это моя речь, когда любовь воспламеняет меня». Вечерний ветерок пролетел мимо и шепнул: «Я веял около головы твоей, но ты не понимал меня; веяние есть моя речь, когда любовь воспламеняет меня». Солнечные лучи пробились сквозь облака, и сияние их будто горело в словах: «Я обливаю тебя горящим золотом, но ты не понимал меня; жар — моя речь, когда любовь меня воспламеняет».

И, все более и более утопая во взоре дивных глаз, жарче становилось влечение, пламенней желание. И вот зашевелилось и задвигалось все, как будто проснувшись к радостной жизни. Кругом благоухали цветы, и их аромат был точно чудное пение тысячи флейт, и золотые вечерние облака, проходя, уносили с собою отголоски этого пения в далекие страны. Но когда последний луч солнца быстро исчез за горами и сумерки набросили на землю свой покров, издалека раздался грубый густой голос: «Эй, эй, что там за толки, что там за шепот? Эй, эй, кто там ищет луча за горами? Довольно погрелись, довольно напелись! Эй, эй, сквозь кусты и траву, по траве, по воде вниз! Эй, эй, до-мо-о-о-й, до-мо-о-о-й!»

И голос исчез как будто в отголосках далекого грома; но хрустальные колокольчики оборвались резким диссонансом. Все замолкло, и Ансельм видел, как три змейки, сверкая и отсвечивая, проскользнули по траве к потоку; шурша и шелестя, бросились они в Эльбу, и над волнами, где они исчезли, с треском поднялся зеленый огонек, сделал дугу по направлению к городу и разлетелся.

Вигилия вторая.

Как студент Ансельм был принят за пьяного и умоисступленного. Поездка по Эльбе. Бравурная ария капельмейстера Грауна. Желудочный ликер Конради и бронзовая старуха с яблоками.

«А господин-то, должно быть, не в своем уме!» — сказала почтенная горожанка, которая, возвращаясь вместе со своим семейством с гулянья, остановилась и, скрестив руки на животе, стала созерцать безумные проделки студента Ансельма. Он обнял ствол бузинного дерева и, уткнув лицо в его ветви, кричал не переставая: «О, только раз еще сверкните и просияйте вы, милые золотые змейки, только раз еще дайте услышать ваш хрустальный голосок! Один только раз еще взгляните на меня вы, прелестные синие глазки, один только раз еще, а то я погибну от скорби и горячего желания!» И при этом он глубоко вздыхал, и жалостно охал, и от желания и нетерпения тряс бузинное дерево, которое вместо всякого ответа совсем глухо и невнятно шумело листьями и, по-видимому, порядком издевалось над горем студента Ансельма. «А господин-то, должно быть, не в своем уме!» — сказала горожанка, и Ансельм почувствовал себя так, как будто его разбудили от глубокого сна или внезапно облили ледяной водой. Теперь он снова ясно увидел, где он был, и сообразил, что его увлек странный призрак, доведший его даже до того, что он в полном одиночестве стал громко разговаривать. В смущении смотрел он на горожанку и наконец схватил упавшую на землю шляпу, чтобы поскорей уйти. Между тем отец семейства также приблизился и, спустив на траву ребенка, которого он нес на руках, с изумлением посмотрел на студента, опершись на свою палку. Теперь он поднял трубку и кисет с табаком, которые уронил студент, и, подавая ему то и другое, сказал:

— Не вопите, сударь, так ужасно в темноте и не беспокойте добрых людей: ведь все ваше горе в том, что вы слишком засмотрелись в стаканчик; так идите-ка лучше добром домой да на боковую. — Студент Ансельм весьма устыдился и испустил плачевное «ах». — Ну, ну, — продолжал горожанин, — не велика беда, со всяким случается, и в любезный праздник вознесения не грех пропустить лишнюю рюмочку. Бывают такие пассажи и с людьми божьими — ведь вы, сударь, кандидат богословия. Но, с вашего позволения, я набью себе трубочку вашим табаком, а то мой-то весь вышел.

Студент Ансельм собирался уже спрятать в карман трубку и кисет, но горожанин стал медленно и осторожно выбивать золу из своей трубки и потом столь же медленно набивать ее пользительным табаком. В это время подошли несколько девушек; они перешептывались с горожанкой и хихикали между собой, поглядывая на Ансельма. Ему казалось, что он стоит на острых шипах и раскаленных иглах. Только что он получил трубку и кисет, как бросился бежать оттуда, будто его пришпоривали. Все чудесное, что он видел, совершенно исчезло из его памяти, и он сознавал только, что громко болтал под бузиной всякую чепуху, а это было для него тем невыносимее, что он искони питал глубокое отвращение к людям, разговаривающим сами с собою. «Сатана болтает их устами», — говорил ректор, и он верил, что это так. Быть принятым за напившегося в праздник кандидата богословия — эта мысль была нестерпима. Он хотел уже завернуть в аллею тополей у Козельского сада, как услышал сзади себя голос: «Господин Апсельм, господин Ансельм! Скажите, ради бога, куда это вы бежите с такой поспешностью?» Студент остановился как вкопанный, в убеждении, что над ним непременно разразится какое-нибудь новое несчастье. Снова послышался голос: «Господин Ансельм, идите же назад. Мы ждем вас у реки!» Тут только студент понял, что это звал его друг, конректор Паульман; он пошел назад к Эльбе и увидел конректора с обеими его дочерьми и с регистратором Геербрандом; они собирались сесть в лодку. Конректор Паульман пригласил студента проехаться с ними по Эльбе, а затем провести вечер у него в доме в Пирнаском предместье. Студент Ансельм охотно принял приглашение, думая этим избегнуть злой судьбы, которая в этот день над ним тяготела. Когда они плыли по реке, случилось, что на том берегу, у Антонского сада, пускали фейерверк. Шурша и шипя, взлетали вверх ракеты, и светящиеся звезды разбивались в воздухе и брызгали тысячью потрескивающих лучей и огней. Студент Ансельм сидел углубленный в себя около гребца; по когда он увидел в воде отражение летавших в воздухе искр и огней, ему почудилось, что это золотые змейки пробегают по реке. Все странное, что он видел под бузиною, снова ожило в его чувствах и мыслях, и снова овладело им невыразимое томление, пламенное желание, которое там потрясло его грудь в судорожном скорбном восторге. «Ах, если бы это были вы, золотые змейки, ах! пойте же, пойте! В вашем пении снова явятся милые прелестные синие глазки, — ах, не здесь ли вы под волнами?» Так восклицал студент Ансельм и сделал при этом сильное движение, как будто хотел броситься из лодки в воду.

— Вы, сударь, взбесились! — закричал гребец и поймал его за борт фрака. Сидевшие около пего девушки испустили крики ужаса и бросились на другой конец лодки; регистратор Геербранд шепнул что-то на ухо конректору Паульману, из ответа которого студент Ансельм понял только слова: «Подобные припадки еще не замечались». Тотчас после этого конректор пересел к студенту Ансельму и, взяв его руку, сказал с серьезной и важной начальнической миной:

— Как вы себя чувствуете, господин Ансельм?

Студент Ансельм чуть не лишился чувств, потому что в его душе поднялась безумная борьба, которую он напрасно хотел усмирить. Он, разумеется, видел теперь ясно, что то, что он принимал за сияние золотых змеек, было лишь отражением фейерверка у Антонского сада, но тем не менее какое-то неведомое чувство — он сам не знал, было ли это блаженство, была ли это скорбь, — судорожно сжимало его грудь; и когда гребец ударял веслом по воде, так что она, как бы в гневе крутясь, плескала и шумела, ему слышались в этом шуме тайный шепот и лепет: «Ансельм, Ансельм! Разве ты не видишь, как мы все плывем перед тобой? Сестрица смотрит на тебя — верь, верь, верь в нас!» И ему казалось, что он видит в отражении три зелено-огненные полоски. Но когда он затем с тоскою всматривался в воду, не выглянут ли оттуда прелестные глазки, он убеждался, что это сияние происходит единственно от освещенных окон ближних домов. И так сидел он безмолвно, внутренне борясь. Но конректор Паульман еще резче повторил:

— Как вы себя чувствуете, господин Ансельм?

И в совершенном малодушии студент отвечал:

— Ах, любезный господин конректор, если бы вы знали, какие удивительные вещи пригрезились мне наяву, с открытыми глазами, под бузинным деревом, у стены Линковского сада, вы, конечно, извинили бы, что я, так сказать, в исступлении…

— Эй, эй, господин Ансельм! — прервал его конректор, — я всегда считал вас за солидного молодого человека, но грезить, грезить с открытыми глазами и потом вдруг желать прыгнуть в воду, это, извините вы меня, возможно только для умалишенных или дураков!

Студент Ансельм был весьма огорчен жестокою речью своего друга, но тут вмешалась старшая дочь Паульмана Вероника, хорошенькая цветущая девушка шестнадцати лет.

— Но, милый папа, — сказала она, — с господином Ансельмом, верно, случилось что-нибудь особенное, и он, может быть, только думает, что это было наяву, а в самом деле он спал под бузиною, и ему приснился какой-нибудь вздор, который и остался у него в голове.

— И сверх того, любезная барышня, почтенный конректор! — так вступил в беседу регистратор Геербранд, — разве нельзя наяву погрузиться в некоторое сонное состояние? Со мною самим однажды случилось нечто подобное после обеда за кофе, а именно: в этом состоянии апатии, которое, собственно, и есть настоящий момент телесного и духовного пищеварения, мне совершенно ясно, как бы по вдохновению, представилось место, где находился один потерянный документ; а то еще вчера я с открытыми глазами увидел один великолепный латинский фрагмент, пляшущий передо мною.

— Ах, почтенный господин регистратор, — возразил конректор Паульман, — вы всегда имели некоторую склонность к поэзии, а с этим легко впасть в фантастическое и романическое.

Но студенту Ансельму было приятно, что за него заступились и вывели его из крайне печального положения — слыть за пьяного или сумасшедшего; и хотя сделалось уже довольно темно, но ему показалось, что он в первый раз заметил, что у Вероники прекрасные синие глаза, причем ему, однако, не пришли на мысль те чудные глаза, которые он видел в кусте бузины. Вообще для него опять разом исчезло все приключение под бузиною; он чувствовал себя легко и радостно и дошел до того в своей смелости, что при выходе из лодки подал руку своей заступнице Веронике и довел ее до дому с такою ловкостью и так счастливо, что только всего один раз поскользнулся, и так как это было единственное грязное место на всей дороге — лишь немного забрызгал белое платье Вероники. От конректора Паульмана не ускользнула счастливая перемена в студенте Ансельме; он снова почувствовал к нему расположение и попросил извинения в своих прежних жестких словах.

— Да, — прибавил он, — бывают частые примеры, что некие фантазмы являются человеку и немало его беспокоят и мучат; но это есть телесная болезнь, и против нее весьма помогают пиявки, которые должно ставить, с позволения сказать, к заду, как доказано одним знаменитым уже умершим ученым.

Студент Ансельм теперь уже и сам не знал, был ли он пьян, помешан или болен, но, во всяком случае, пиявки казались ему совершенно излишними, так как прежние его фантазмы совершенно исчезли и он чувствовал себя тем более веселым, чем более ему удавалось оказывать различные любезности хорошенькой Веронике. По обыкновению, после скромного ужина занялись музыкой; студент Ансельм должен был сесть за фортепьяно, и Вероника спела своим чистым, звонким голосом.

— Mademoiselle, — сказал регистратор Геербранд, — у вас голосок как хрустальный колокольчик!

— Ну, это уж нет! — вдруг вырвалось у студента Ансельма, — он сам не знал как, — и все посмотрели на него в изумлении и смущении. — Хрустальные колокольчики звенят в бузинных деревьях удивительно, удивительно! — пробормотал студент Ансельм вполголоса. Тут Вероника положила свою руку на его плечо и сказала:

— Что это вы такое говорите, господин Ансельм?

Студент тотчас же опять повеселел и начал играть. Кон-ректор Паульман посмотрел на него мрачно, но регистратор Геербранд положил ноты на пюпитр и восхитительно спел бравурную арию капельмейстера Грауна. Студент Ансельм аккомпанировал еще много раз, а фугированный дуэт, который он исполнил с Вероникой и который был сочинен самим конректором Паульманом, привел всех в самое радостное настроение. Было уже довольно поздно, и регистратор Геербранд взялся за шляпу и палку, но тут конректор Паульман подошел к нему с таинственным видом и сказал:

— Ну-с, не хотите ли вы теперь сами, почтенный регистратор, господину Ансельму… ну, о чем мы с вами прежде говорили?

— С величайшим удовольствием, — отвечал регистратор, и, когда все сели в кружок, он начал следующую речь: — Здесь, у нас в городе, есть один замечательный старый чудак; говорят, он занимается всякими тайными науками; но как, собственно говоря, таковых совсем не существует, то я и считаю его просто за ученого архивариуса, а вместе с тем, пожалуй, и экспериментирующего химика. Я говорю не о ком другом, как о нашем тайном архивариусе Линдгорсте. Он живет, как вы знаете, уединенно, в своем отдаленном старом доме, и в свободное от службы время его можно всегда найти в его библиотеке или в химической лаборатории, куда он, впрочем, никого не впускает. Кроме множества редких книг, он владеет известным числом рукописей арабских, коптских, а также и таких, которые написаны какими-то странными знаками, не принадлежащими ни одному из известных языков. Он желает, чтоб эти последние были списаны искусным образом, а для этого он нуждается в человеке, умеющем рисовать пером, чтобы с величайшей точностью и верностью, и притом при помощи туши, перенести на пергамент все эти знаки. Он заставляет работать в особой комнате своего дома, под собственным надзором, уплачивает, кроме стола во время работы, по специес-талеру за каждый день и обещает еще значительный подарок по счастливом окончании всей работы. Время работы ежедневно от двенадцати до шести часов. Один час — от трех до четырех — на отдых и закуску. Так как он уже имел неудачный опыт с несколькими молодыми людьми, то и обратился наконец ко мне, чтобы я ему указал искусного рисовальщика; тогда я подумал о вас, любезный господин Ансельм, так как я знаю, что вы хорошо пишете, а также очень мило и чисто рисуете пером. Поэтому, если вы хотите в эти тяжелые времена и до вашего будущего назначения зарабатывать по специес-талеру в день и получить еще подарок сверх того, то потрудитесь завтра ровно в двенадцать часов явиться к господину архивариусу, жилище которого вам легко будет узнать. Но берегитесь всякого чернильного пятна: если вы его сделаете на копии, то вас заставят без милосердия начинать сначала; если же вы запачкаете оригинал, то господин архивариус в состоянии выбросить вас из окошка, потому что это человек сердитый.

Студент Ансельм был искренне рад предложению регистратора Геербранда, потому что он не только хорошо писал и рисовал пером; его настоящая страсть была — копировать трудные каллиграфические работы; поэтому он поблагодарил своих покровителей в самых признательных выражениях и обещал не опоздать завтра к назначенному часу. Ночью студент Ансельм только и видел что светлые специес-талеры и слышал их приятный звон. Нельзя осуждать за это беднягу, который, будучи во многих надеждах обманут прихотями злой судьбы, должен беречь всякий геллер и отказываться от удовольствий, которых требует жизнерадостная юность. Уже рано утром собрал он вместе свои карандаши, перья и китайскую тушь; лучших материалов, думал он, не выдумает, конечно, и сам архивариус Линдгорст. Прежде всего осмотрел он и привел в порядок свои образцовые каллиграфические работы и рисунки, чтоб показать их архивариусу, как доказательство своей способности исполнить требуемое. Все шло благополучно казалось, им управляла особая счастливая звезда: галстук принял сразу надлежащее положение; ни один шов не лопнул; ни одна петля не оборвалась на черных шелковых чулках; вычищенная шляпа не упала лишний раз в пыль, — словом, ровно в половине двенадцатого часа студент Ансельм в своем щучье-сером фраке и черных атласных брюках, со свертком каллиграфических работ и рисунков в кармане, уже стоял на Замковой улице, в лавке Конради, где он выпил рюмку-другую лучшего желудочного ликера, ибо здесь, думал он, похлопывая по своему еще пустому карману, скоро зазвенят специес-талеры. Несмотря на длинную дорогу до той уединенной улицы, на которой находился старый дом архивариуса Линдгорста, студент Ансельм был у его дверей еще до двенадцати часов. Он остановился и рассматривал большой и красивый дверной молоток, прикрепленный к бронзовой фигуре. Но только что он хотел взяться за этот молоток при последнем звучном ударе башенных часов на Крестовой церкви, как вдруг бронзовое лицо искривилось и осклабилось в отвратительную улыбку и страшно засверкало лучами металлических глаз. Ах! Это была яблочная торговка от Черных ворот! Острые зубы застучали в растянутой пасти, и оттуда затрещало и заскрипело: «Дурррак! Дуррак! Дурррак! Удерррешь! Удерррешь! Дурррак!» Студент Ансельм в ужасе отшатнулся и хотел опереться на косяк двери, но рука его схватила и дернула шнурок звонка, и вот сильнее и сильнее зазвенело в трескучих диссонансах, и по всему пустому дому раздались насмешливые отголоски: «Быть тебе уж в стекле, в хрустале, быть в стекле!» Студента Ансельма охватил страх и лихорадочною дрожью прошел по всем его членам. Шнур звонка спустился вниз и оказался белою прозрачною исполинскою змеею, которая обвила и сдавила его, крепче и крепче затягивая свои узлы, так что хрупкие члены с треском ломались и кровь брызнула из жил, проникая в прозрачное тело змеи и окрашивая его в красный цвет. «Умертви меня, умертви меня!» — хотел он закричать, страшно испуганный, но его крик был только глухим хрипением. Змея подняла свою голову и положила свой длинный острый язык из раскаленного железа на грудь Ансельма; режущая боль разом оборвала пульс его жизни, и он потерял сознание. Когда он снова пришел в себя, он лежал в своей бедной постели, а перед ним стоял конректор Паульман и говорил:

— Но скажите же, ради бога, что это вы за нелепости такие делаете, любезный господин Ансельм?

Вигилия третья.

Известие о семье архивариуса Линдгорста. Голубые глаза Вероники. Регистратор Геербранд.

— Дух взирал на воды, и вот они заколыхались, и поднялись пенистыми волнами, и ринулись в бездну, которая разверзла свою черную пасть, чтобы с жадностью поглотить их. Как торжествующие победители, подняли гранитные скалы свои зубчатыми венцами украшенные головы и сомкнулись кругом, защищая долину, пока солнце не приняло ее в свое материнское лоно и не взлелеяло, и не согрело ее в пламенных объятиях своих лучей. Тогда пробудились от глубокого сна тысячи зародышей, дремавших под пустынным песком, и протянули к светлому лицу матери свои зеленые стебельки и листики, и, как смеющиеся дети в зеленой колыбели, покоились в своих чашечках нежные цветочки, пока и они не проснулись, разбуженные матерью, и не нарядились в лучистые одежды, которые она для них разрисовала тысячью красок. Но в середине долины был черный холм, который поднимался и опускался, как грудь человека, когда она вздымается пламенным желанием. Из бездны вырывались пары и, скучиваясь в огромные массы, враждебно стремились заслонить лицо матери; и она произвела бурный вихрь, который сокрушительно прошел через них, и когда чистый луч снова коснулся черного холма, он выпустил из себя в избытке восторга великолепную огненную лилию, которая открыла свои листья, как прекрасные уста, чтобы принять сладкие поцелуи матери. Тогда показалось в долине блестящее сияние: это был юноша Фосфор; огненная лилия увидала его и, охваченная горячею, томительною любовью, молила: «О, будь моим вечно, прекрасный юноша, потому что я люблю тебя и должна погибнуть, если ты меня покинешь!» И сказал юноша Фосфор: «Я хочу быть твоим, о прекрасная лилия; но тогда ты должна, как неблагодарное детище, бросить отца и мать, забыть своих подруг, ты захочешь тогда быть больше и могущественнее, чем все, что теперь здесь радуется наравне с тобою. Любовное томление, которое теперь благодетельно согревает все твое существо, будет, раздробясь на тысячи лучей, мучить и терзать тебя, потому что чувство родит чувство, и высочайшее блаженство, которое зажжет в тебе брошенная мною искра, станет безнадежною скорбью, в которой ты погибнешь, чтобы снова возродиться в ином образе. Эта искра — мысль!» — «Ах! — молила лилия, — но разве не могу я быть твоею в том пламени, которое теперь горит во мне? Разве я больше, чем теперь, буду любить тебя и разве смогу я, как теперь, смотреть на тебя, когда ты меня уничтожишь!» Тогда поцеловал ее юноша Фосфор, и, как бы пронзенная светом, вспыхнула она в ярком пламени, из него вышло новое существо, которое, быстро улетев из долины, понеслось по бесконечному пространству, не заботясь о прежних подругах и о возлюбленном юноше. А он стал оплакивать потерянную подругу, потому что и его привлекла в одинокую долину только бесконечная любовь к прекрасной лилии, и гранитные скалы склоняли свои головы, принимая участие в скорби юноши. Но одна скала открыла свое лоно, и из него вылетел с шумом черный крылатый дракон и сказал: «Братья мои металлы спят там внутри, но я всегда весел и бодр и хочу тебе помочь». Носясь вверх и вниз, дракон схватил наконец существо, порожденное огненной лилией, принес его на холм и охватил его своими крыльями; тогда оно опять стало лилией, но упорная мысль терзала ее, и любовь к юноше Фосфору стала острою болью, от которой кругом все цветочки, прежде так радовавшиеся ее взорам, поблекли и увяли, овеянные ядовитыми испарениями. Юноша Фосфор облекся в блестящее вооружение, игравшее тысячью разноцветных лучей, и сразился с драконом, который своими черными крылами ударял о панцирь, так что он громко звенел; от этого могучего звона снова ожили цветочки и стали порхать, как пестрые птички, вокруг дракона, которого силы наконец истощились, и, побежденный, он скрылся в глубине земли. Лилия была освобождена, юноша Фосфор обнял ее, полный пламенного желания небесной любви, и все цветы, птицы и даже высокие гранитные скалы в торжественном гимне провозгласили ее царицей долины.

— Но позвольте, все это только одна восточная напыщенность, почтеннейший господин архивариус, — сказал регистратор Геербранд, — а мы ведь вас просили рассказать нам, как вы это иногда делаете, что-нибудь из вашей в высшей степени замечательной жизни, какое-нибудь приключение из ваших странствий, и притом что-нибудь достоверное.

— Ну так что же? — возразил архивариус Линдгорст. — То, что я вам сейчас рассказал, есть самое достоверное изо всего, что я могу вам предложить, добрые люди, и в известном смысле оно относится и к моей жизни. Ибо я происхожу именно из той долины, и огненная лилия, ставшая под конец царицей, была моя пра-пра-пра-праба-бушка, так что я сам, собственно говоря, — принц.

Все разразились громким смехом.

— Да, смейтесь, — продолжал архивариус Линдгорст, — то, что я представил вам, пожалуй, в скудных чертах, может казаться вам бессмысленным и безумным, но тем не менее все это не только не нелепость, но даже и не аллегория, а чистая истина. Но если бы я знал, что чудесная любовная история, которой и я обязан своим происхождением, вам так мало понравится, я, конечно, сообщил бы вам скорее кое-какие новости, которые передал мне мой брат при вчерашнем посещении.

— Как, у вас есть брат, господин архивариус? Где же он? Где он живет? Также на королевской службе, или он, может быть, приватный ученый? — раздавались со всех сторон вопросы.

— Нет, — отвечал архивариус, холодно и спокойно нюхая табак, — он стал на дурную дорогу и пошел в драконы.

— Как вы изволили сказать, почтеннейший архивариус, — подхватил регистратор Геербранд, — в драконы?

«В драконы», — раздалось отовсюду, точно эхо.

— Да, в драконы, — продолжал архивариус Линдгорст, — это он сделал, собственно, с отчаяния. Вы знаете, господа, что мой отец умер очень недавно — всего триста восемьдесят пять лет тому назад, так что я еще ношу траур; он завещал мне, как своему любимцу, роскошный оникс, который очень хотелось иметь моему брату. Мы и поспорили об этом у гроба отца самым непристойным образом, так что наконец покойник, потеряв всякое терпение, вскочил из гроба и спустил злого брата с лестницы, на что тот весьма обозлился и тотчас же пошел в драконы. Теперь он живет в кипарисовом лесу около Туниса, где он стережет знаменитый мистический карбункул от одного некроманта, живущего на даче в Лапландии, и ему можно отлучаться разве только на какие-нибудь четверть часа, когда некромант занимается в саду грядками, саламандрами, и тут-то он спешит рассказать мне, что нового у истоков Нила.

Снова присутствующие разразились громким смехом, но у студента Ансельма было что-то неладно на душе, и он не мог смотреть в неподвижные серьезные глаза архивариуса Линдгорста, чтобы не почувствовать какого-то, для него самого непонятного, содрогания. Особенно в сухом, металлическом голосе архивариуса было для него что-то таинственное и пронизывающее до мозга костей, вызывающее трепет. Та цель, для которой регистратор Геербранд, собственно, и взял его с собою в кофейню, на этот раз, по-видимому, была недостижима. Дело в том, что после происшествия перед домом архивариуса Линдгорста студент Ансельм никак не решался возобновить свое посещение, ибо, по его глубочайшему убеждению, только счастливая случайность избавила его если не от смерти, то, по крайней мере, от опасности сойти с ума. Конректор Паульман как раз проходил по улице в то время, как он без чувств лежал у крыльца и какая-то старуха, оставив свою корзину с пирожками и яблоками, хлопотала около него. Конректор Паульман тотчас же призвал портшез и таким образом перенес его домой.

— Пусть обо мне думают что хотят, — сказал студент Ансельм, — пусть считают меня за дурака, но я знаю, что над дверным молотком на меня скалило зубы проклятое лицо той ведьмы от Черных ворот; что случилось потом — об этом я лучше не буду говорить; но, если бы я, очнувшись от своего обморока, увидал перед собою проклятую старуху с яблоками (потому что ведь это она хлопотала надо мною), со мною бы мгновенно сделался удар или я сошел бы с ума.

Никакие убеждения, никакие разумные представления конректора Паульмана и регистратора Геербранда не повели ни к чему, и даже голубоокая Вероника не могла вывести его из того состояния глубокой задумчивости, в которое он погрузился. Его сочли в самом деле душевнобольным и стали подумывать о средствах развлечь его, а, по мнению регистратора Геербранда, самым лучшим было бы занятие у архивариуса Линдгорста, то есть копирование манускриптов. Нужно было только познакомить как следует студента Ансельма с архивариусом, а так как Геербранд знал, что тот почти каждый вечер посещает одну знакомую кофейню, то он и предложил студенту Ансельму выпивать каждый вечер в той кофейне на его, регистратора, счет стакан пива и выкуривать трубку до тех пор, пока он так или иначе не познакомится с архивариусом и не сойдется относительно своих занятий, — что студент Ансельм и принял с благодарностью.

— Вы заслужите милость божью, любезный регистратор, если вы приведете молодого человека в рассудок, — заявил конректор Паульман.

— Милость божью! — повторила Вероника, поднимая набожно глаза к небу и с живостью думая, какой студент Ансельм и теперь уже приятный молодой человек, даже и без рассудка! И вот, когда архивариус Линдгорст со шляпою и палкой уже выходил из кофейни, регистратор Геербранд быстро схватил за руку студента Ансельма и, загородив вместе с ним дорогу архивариусу, сказал:

— Высокочтимый господин тайный архивариус, вот студент Ансельм, который, будучи необыкновенно искусен в каллиграфии и рисовании, желал бы списывать ваши манускрипты.

— Это мне весьма и чрезвычайно приятно, — быстро ответил архивариус, набросил себе на голову треугольную солдатскую шляпу и, отстранив регистратора Геербранда и студента Ансельма, побежал с большим шумом вниз по лестнице, так что те, совершенно озадаченные, стояли и смотрели на дверь, которую он с треском захлопнул прямо у них под носом.

— Совсем чудной старик, — проговорил наконец регистратор Геербранд. «Чудной старик!» — пробормотал студент Ансельм, чувствуя, будто ледяной поток пробежал по его жилам и превратил его в неподвижную статую. Но все гости засмеялись и сказали:

— Архивариус был сегодня опять в своем особенном настроении; завтра он, наверно, будет тих и кроток и не промолвит ни слова, а будет себе сидеть за газетами или смотреть в дымные колечки из своей трубки; на это по надо обращать внимание!

«Это правда, — подумал студент Ансельм, — кто станет обращать внимание на такие вещи? Да и не сказал ли архивариус, что ему чрезвычайно приятно, что я хочу списывать его манускрипты? И потом, зачем же в самом деле регистратор Геербранд стал ему на дороге, как раз когда он хотел идти домой? Нет, нет, в сущности говоря, он милый человек, господин тайный архивариус Линдгорст, и удивительно щедр; чуден только своими необычайными оборотами речи. Но что мне до этого? Завтра же ровно в двенадцать часов пойду к нему, хотя бы против этого восстали тысячи бронзовых баб с яблоками!»

Вигилия четвертая.

Меланхолия студента Ансельма. Изумрудное зеркало. Как архивариус Линдгорст улетел коршуном и студент Ансельм никого не встретил.

Спрошу я тебя самого, благосклонный читатель, не бывали ли в твоей жизни часы, дни и даже целые недели, когда все твои обыкновенные дела и занятия возбуждали в тебе мучительное неудовольствие, когда все то, что в другое время представлялось важным и значительным твоему чувству и мысли, вдруг начинало казаться пошлым и ничтожным? Ты не знаешь тогда сам, что делать и куда обратиться; твою грудь волнует темное чувство, что где-то и когда-то должно быть исполнено какое-то высокое, за круг всякого земного наслаждения переходящее желание, которое дух, словно робкое, в строгости воспитанное дитя, не решается высказать, и в этом томлении по чему-то неведомому, что, как благоухающая греза, всюду носится за тобою в прозрачных, от пристального взора расплывающихся образах, — в этом томлении ты становишься нем и глух ко всему, что тебя здесь окружает. С туманным взором, как безнадежно влюбленный, бродишь ты кругом, и все, о чем на разные лады хлопочут люди в своей пестрой толкотне, не возбуждает в тебе ни скорби, ни радости, как будто ты уже не принадлежишь к этому миру. Если ты когда-нибудь чувствовал себя так, благосклонный читатель, то ты по собственному опыту знаешь то состояние, в котором находился студент Ансельм. Вообще я весьма желаю, благосклонный читатель, чтобы мне и сейчас уже удалось совершенно живо представить твоим глазам студента Ансельма. Ибо, в самом деле, за те ночные бдения, во время которых я записываю его в высшей степени странную историю, мне придется еще рассказать так много чудесного, так много такого, что, подобно явившемуся привидению, отодвигает повседневную жизнь обыкновенных людей в некую туманную даль, что я боюсь, как бы ты не перестал под конец верить и в студента Ансельма, и в архивариуса Линдгорста и не возымел бы даже каких-нибудь несправедливых сомнений относительно конректора Паульмана и регистратора Геербранда, несмотря на то что уж эти-то два почтенных мужа и доселе еще обитают в Дрездене. Попробуй, благосклонный читатель, в том волшебном царстве, полном удивительных чудес, вызывающих могучими ударами величайшее блаженство и величайший ужас, где строгая богиня приподнимает свое покрывало, 'так что мы думаем видеть лицо ее, но часто улыбка сияет в строгом взоре, и она насмешливо дразнит нас всякими волшебными превращениями и играет с нами, как мать забавляется с любимыми детьми, — в этом царстве, которое дух часто открывает нам, по крайней мере во сне, — попробуй, говорю я, благосклонный читатель, узнать там давно знакомые лица и образы, окружающие тебя в обыкновенной или, как говорится, повседневной жизни, и ты поверишь, что это чудесное царство гораздо ближе к тебе, чем ты думаешь, чего именно я и желаю от всего сердца и ради чего, собственно, я и рассказываю тебе эту странную историю о студенте Ансельме. Итак, как сказано, студент Ансельм впал после вечера, когда он видел архивариуса Линдгорста, в мечтательную апатию, делавшую его нечувствительным ко всяким внешним прикосновениям обыкновенной жизни. Он чувствовал, как в глубине его существа шевелилось что-то неведомое и причиняло ему ту блаженную и томительную скорбь, которая обещает человеку другое, высшее бытие. Лучше всего ему было, когда он мог один бродить по лугам и рощам и, как бы оторвавшись ото всего, что приковывало его к жалкой жизни, мог находить самого себя в созерцании тех образов, которые поднимались из его внутренней глубины. И вот однажды случилось, что он, возвращаясь с далекой прогулки, проходил мимо того замечательного бузинного куста, под которым он, как бы под действием неких чар, видел так много чудесного: он почувствовал удивительное влечение к зеленому родному местечку на траве; но едва он на него сел, как все, что он тогда созерцал в небесном восторге и что как бы чуждою силою было вытеснено из его души, снова представилось ему в живейших красках, будто он это вторично видел. Даже еще яснее, чем тогда, стало для него, что прелестные синие глазки принадлежат золотисто-зеленой змейке, извивавшейся в середине бузинного дерева, и что в изгибах ее стройного тела должны были сверкать все те чудные хрустальные звуки, которые наполняли его блаженством и восторгом. И так же, как тогда, в день вознесения, обнял он бузинное дерево и стал кричать внутрь его ветвей: «Ах! еще раз только мелькни, и взвейся, и закачайся на ветвях, дорогая зеленая змейка, чтобы я мог увидеть тебя… Еще раз только взгляни на меня своими прелестными глазками!.. Ах! я люблю тебя и погибну от печали и скорби, если ты не вернешься!» Но все было тихо и глухо, и, как тогда, совершенно невнятно шумела бузина своими ветвями и листами. Однако студенту Ансельму казалось, что он теперь знает, что шевелится и движется внутри его, что так разрывает его грудь болью и бесконечным томлением. «Это то, — сказал он самому себе, — что я тебя всецело, всей душой, до смерти люблю, чудная золотая змейка; что я не могу без тебя жить и погибну в безнадежном страдании, если я не увижу тебя снова и не буду обладать тобою как возлюбленною моего сердца… Но я знаю, ты будешь моя, — и тогда исполнится все, что обещали мне дивные сны из другого, высшего мира». Итак, студент Ансельм каждый вечер, когда солнце рассыпало по верхушкам деревьев свои золотые искры, ходил под бузину и взывал из глубины души самым жалостным голосом к ветвям и листьям и звал дорогую возлюбленную, золотисто-зеленую змейку. Однажды, когда он, по обыкновению, предавался этому занятию, вдруг перед ним явился длинный, худой человек, завернутый в широкий светлосерый плащ, и, сверкая на него своими большими огненными глазами, закричал:

— Гей, гей! Что это там такое хныкает и визжит? Эй! эй! да это тот самый господин Ансельм, что хочет списывать мои манускрипты!

Студент Ансельм немало испугался этого могучего голоса, потому что он узнал в нем тот самый голос, который тогда, в день вознесения, неведомо откуда закричал: «Эй, эй! что там за шум, что там за толки?» — и так далее. От изумления и испуга он не мог произнести ни слова.

— Ну, что же с вами такое, господин Ансельм? — продолжал архивариус Линдгорст (человек в светло-сером плаще был не кто иной). — Чего вы хотите от бузинного дерева и почему вы не приходите ко мне, чтобы начать вашу работу?

И действительно, студент Ансельм не мог еще принудить себя снова посетить архивариуса в его доме, несмотря на свое мужественное решение в тот вечер в кофейне. Но в это мгновение, когда его прекрасные грозы были нарушены, и притом тем же самым враждебным голосом, который уже и тогда похитил у него возлюбленную, им овладело какое-то отчаяние, и он неистово разразился:

— Считайте меня хоть за сумасшедшего, господин архивариус, мне это совершенно все равно, но здесь, на этом дереве, я видел в вознесение золотисто-зеленую змейку, — ах! вечную возлюбленную моей души, и она говорила со мною чудными кристальными звуками; но вы, вы, господин архивариус, закричали и загремели так ужасно над водою.

— Неужели, мой милейший? — прервал его архивариус Линдгорст, нюхая табак с совершенно особенной улыбкой.

Студент Ансельм почувствовал, как его сердце облегчилось, едва только ему удалось заговорить о том удивительном приключении, и ему казалось, что он совершенно справедливо обвинял архивариуса, как будто это действительно он откуда-то гремел в тот вечер. Он собрался с духом и сказал:

— Ну, так я расскажу вам все роковое происшествие того вечера, а затем вы можете говорить, делать и думать обо мне все что угодно. — И он рассказал все удивительные события, начиная с той несчастной минуты, когда он толкнул яблочную корзину, и до исчезновения в воде трех золотых змеек, и как его потом все считали пьяным или сумасшедшим. — Все это, — заключил студент Ансельм, — я действительно видел, и глубоко в моей груди еще раздаются ясные отзвуки милых голосов, которые говорили со мною; это отнюдь не был сон, и, пока я не умру от любви и желания, я буду верить в золотисто-зеленых змеек, хотя я по вашей усмешке, почтенный господин архивариус, ясно вижу, что вы именно этих змеек считаете только произведением моего чересчур разгоряченного воображения.

— Нисколько, — возразил архивариус с величайшим спокойствием и хладнокровием, — золотисто-зеленые змейки, которых вы, господин Ансельм, видели в кусте бузины, были мои три дочери, и теперь совершенно ясно, что вы порядком-таки влюбились в синие глаза младшей, Серпентины. Я, впрочем, знал это еще тогда, в вознесенье, и так как мне дома за работой надоел их звон и шум, то я крикнул шалуньям, что пора возвращаться домой, так как солнце уже зашло и они довольно напелись и напились лучей.

Студент Ансельм принял это так, как будто ему только сказали в ясных словах то, что он уже давно сам чувствовал», и, хотя ему тотчас же показалось, что бузинный куст, стена и лужайка и все предметы кругом начали слегка вертеться, тем не менее он собрался с силами и хотел что-то сказать, но архивариус не дал ему говорить: быстро сняв с левой руки перчатку и поднеся к глазам студента перстень с драгоценным камнем, сверкавшим удивительными искрами и огнями, он сказал:

— Смотрите сюда, дорогой господин Ансельм, и то, что вы увидите, может доставить вам удовольствие.

Студент Ансельм посмотрел, и — о, чудо! — из драгоценного камня, как из горящего фокуса, выходили во все стороны лучи, которые, соединяясь, составляли блестящее хрустальное зеркало, а в этом зеркале, всячески извиваясь, то убегая друг от друга, то опять сплетаясь вместе, танцевали и прыгали три золотисто-зеленые змейки. И когда гибкие, тысячами искр сверкающие тела касались друг друга, тогда звучали дивные аккорды хрустальных колокольчиков и средняя змейка протягивала с тоскою и желанием свою головку и синие глаза говорили: «Знаешь ли ты меня? Веришь ли ты в меня, Ансельм? Только в вере есть любовь — можешь ли ты любить?»

— О Серпентина, Серпентина! — закричал студент Ансельм в безумном восторге; но архивариус Линдгорст быстро дунул на зеркало, лучи с электрическим треском опять вошли в фокус, и на руке сверкнул только маленький изумруд, на который архивариус натянул перчатку.

— Видели ли вы золотых змеек, господин Ансельм? — спросил архивариус Линдгорст.

— Боже мой! да, — отвечал тот, — и дорогую, милую Серпентину.

— Тише, — продолжал архивариус, — на нынешний день довольно. Впрочем, если вы решитесь у меня работать, вам достаточно часто можно будет видеть моих дочерей, или, лучше сказать, я буду доставлять вам это истинное удовольствие, если вы будете хорошо исполнять свою работу, то есть списывать с величайшей точностью и чистотою каждый знак. Но вы совсем не приходите ко мне, хотя регистратор Геербранд уверял, что вы непременно явитесь, и я напрасно прождал несколько дней.

Как только архивариус произнес имя Геербранда, студент Ансельм опять почувствовал, что он действительно студент Ансельм, а человек, перед ним стоящий, — архивариус Линдгорст. Равнодушный тон, которым говорил этот последний, в резком контрасте с теми чудесными явлениями, которые он вызывал как настоящий некромант, представлял собою нечто ужасное, что еще усиливалось пронзительным взглядом глаз, сверкавших из глубоких впадин худого морщинистого лица как будто из футляра, и нашего студента неудержимо охватило то же чувство жути, которое уже прежде овладело им в кофейне, когда архивариус рассказывал так много удивительного. С трудом пришел он в себя, и когда архивариус еще раз спросил:

— Ну, так почему же вы не пришли ко мне? — то он принудил себя рассказать все, что случилось с ним у дверей.

— Любезный господин Ансельм, — сказал архивариус, когда студент окончил свой рассказ, — любезный господин Ансельм, я очень хорошо знаю бабу с яблоками, о которой вы изволите говорить; эта фатальная тварь проделывает со мною всякие штуки, и, если она сделалась бронзовою, чтобы в качестве дверного молотка отпугивать от меня приятные мне визиты, — это в самом деле очень скверно, и этого нельзя терпеть. Не угодно ли вам, почтеннейший, когда вы придете завтра в двенадцать часов и опять заметите что-нибудь вроде оскаливания зубов и скрежетания, не угодно ли вам будет брызнуть ей в нос немножко вот этой жидкости, и тогда все будет как следует. А теперь — adieu, любезный господин Ансельм. Я хожу немного скоро и потому не приглашаю вас вернуться в город вместе со мной. Adieu, 'до свидания, завтра в двенадцать часов. — Архивариус отдал студенту Ансельму маленький пузырек с золотисто-желтою жидкостью и пошел так быстро, что в наступившем между тем глубоком сумраке казалось, что он более слетает, нежели сходит в долину. Он был уже вблизи Козельского сада, когда поднявшийся ветер раздвинул полы его широкого плаща, взвившиеся в воздух, так что студенту Ансельму, глядевшему с изумлением вслед архивариусу, представилось, будто большая птица раскрывает крылья для быстрого полета. В то время как студент Ансельм вперял таким образом свои взоры в сумрак, вдруг поднялся высоко на воздух с каркающим криком содой коршун, и Ансельм теперь ясно увидел, что большая колеблющаяся фигура, которую он все еще принимал за удалявшегося архивариуса, была именно этим коршуном, хотя он никак не мог понять, куда же это разом исчез архивариус. «Но, может быть, он и сам собственною особою и улетел в виде коршуна, этот господин архивариус Линдгорст, — сказал себе студент Ансельм, — потому что я теперь хорошо вижу и чувствую, что все эти непонятные образы из далекого волшебного мира, которые я прежде встречал только в особенных, удивительных сновидениях, перешли теперь в мою дневную бодрствующую жизнь и играют мною. Но будь что будет! Ты живешь и горишь в моей груди, прелестная, милая Серпентина! Только ты можешь утишить бесконечное томление, разрывающее мое сердце. Ах! когда я увижу твои прелестные глазки, милая, милая Серпентина?..» Так громко взывал студент Ансельм.

— Вот скверное, нехристианское имя, — проворчал около него глухим голосом какой-то возвращающийся с прогулки господин.

Студент Ансельм вовремя вспомнил, где он находится, и поспешил быстрыми шагами домой, думая про себя: «Вот несчастье-то будет, если мне встретится теперь конректор Паульман или регистратор Геербранд!» Но с ним не встретился ни тот, ни другой.

Вигилия пятая.

Госпожа надворная советница Ансельм. Cicero, De officiis. Мартышки и прочая сволочь. Старая Лиза. Осеннее равноденствие.

— С Ансельмом ничего не поделаешь, — сказал конректор Паульман, — все мои добрые наставления, все мои увещания остаются бесплодными; он ничем не хочет заняться, хотя у него самые лучшие познания в науках, которые все-таки составляют основание всего.

Но регистратор Геербранд возразил, лукаво и таинственно улыбаясь:

— Дайте вы только Ансельму место и время, любезнейший конректор! Он субъект курьезный, но из него многое может выйти, и когда я говорю «многое», то это значит — коллежский асессор или даже надворный советник.

— Надворный? — начал было конректор в величайшем удивлении, и слово застряло у него в горло.

— Тише, тише, — продолжал регистратор Геербранд, — я знаю, что знаю! Уже два дня, как он сидит у архивариуса Линдгорста и списывает, и архивариус сказал мне вчера вечером в кофейне: «Вы рекомендовали мне славного человека, почтеннейший! Из него будет толк». И если вы теперь сообразите, какие у архивариуса связи, — те! те! — об этом мы поговорим через годик! — С этими словами регистратор вышел из комнаты с прежнею хитрою улыбкою, оставляя онемевшего от удивления и любопытства конректора неподвижно сидящим на своем стуле.

Но на Веронику этот разговор произвел совершенно особое впечатление. «Разве я не знала всегда, — думала она, — что господин Ансельм очень умный и милый молодой человек, из которого выйдет еще что-нибудь значительное? Только бы мне знать, действительно ли он расположен ко мне! Но разве в тот вечер, когда мы катались по Эльбе, он не пожал мне два раза руку? И разве во время дуэта он не смотрел на меня таким совершенно особенным взглядом, проникавшим до сердца? Да, да, он действительно любит меня, и я…» — Вероника предалась вполне, по обыкновению молодых девиц, сладким грезам о светлом будущем. Она была госпожой надворной советницей, жила в прекрасной квартире на Замковой улице, или на Новом рынке, или на Морицштрассе, шляпка новейшего фасона, новая турецкая шаль шли к ней превосходно, она завтракала в элегантном неглиже у окна, отдавая необходимые приказания кухарке: «Только, пожалуйста, не испортите этого блюда, это любимое кушанье господина надворного советника!» Мимоидущие франты украдкой поглядывают кверху, и она явственно слышит: «Что это за божественная женщина, надворная советница, и как удивительно к ней идет ее маленький чепчик!» Тайная советница Игрек присылает лакея спросить, не угодно ли будет сегодня госпоже надворной советнице поехать на Линковы купальни? «Кланяйтесь и благодарите, я очень сожалею, но я уже приглашена на вечер к президентше Те-цет». Тут возвращается надворный советник Ансельм, вышедший еще с утра по делам; он одет по последней моде. «Ба! вот уж и двенадцать. часов! — восклицает он, заводя золотые часы с репетицией и целуя молодую жену. — Как поживаешь, милая женушка, знаешь, что у меня для тебя есть», — продолжает он, лукаво вынимая из кармана пару великолепных новейшего фасона сережек, которые он и вдевает ей в уши вместо прежних.

— Ах, миленькие, чудесные сережки! — вскрикивает Вероника совершенно громко и, бросив работу, вскакивает со стула, чтобы в самом деле посмотреть в зеркале эти сережки.

— Что же это такое наконец будет? — сказал конректор Паульман, как раз углубившийся в чтение Cicero, De officiis и чуть не уронивший книгу. — И у тебя такие же припадки, как у Ансельма?

Но тут вошел в комнату сам Ансельм, который, против своего обыкновения, не показывался перед тем несколько дней, и Вероника с изумлением и страхом заметила, что все его существо как-то изменилось. С не свойственной ему определенностью заговорил он о новом направлении своей жизни, которое ему стало ясным, о возвышенных идеях, которые ему открылись и которые недоступны для многих. Конректор Паульман, вспомнив таинственные слова регистратора Геербранда, был еще более поражен и едва мог выговорить слово, как студент Ансельм, упомянув о спешной работе у архивариуса Линдгорста и поцеловав с изящной ловкостью руку Вероники, уже спустился по лестнице и исчез. «Это был уже надворный советник, — пробормотала Вероника, — и он поцеловал мне руку, не поскользнувшись при этом и не наступив мне на ногу, как бывало прежде. Как нежно он на меня посмотрел! В самом деле, он любит меня». Вероника снова предалась своим мечтам; но посреди приятных сцен из будущей домашней жизни госпожи надворной советницы теперь словно появился какой-то враждебный образ, который злобно смеялся и говорил: «Все это глупости и пошлости и к тому же неправда, потому что Ансельм никогда не будет надворным советником и твоим мужем; да он и не любит тебя, хотя у тебя голубые глаза, стройный стан и нежная рука». Тут как будто ледяной поток прошел в груди Вероники, уничтожил всю ту приятность, с которой она воображала себя в кружевном чепчике и изящных серьгах. Она чуть было не заплакала и громко проговорила:

— Ах, это правда, он меня не любит, и я никогда не буду надворной советницей!

— Романические бредни, романические бредни! — закричал конректор Паульман, взял шляпу и палку и сердито вышел вон.

«Этого еще недоставало», — вздохнула Вероника, и ей стало очень досадно на двенадцатилетнюю сестру, которая безучастно, сидя за пяльцами, продолжала свою работу. Между тем было уже почти три часа, — как раз время убирать комнату и готовить кофе, потому что барышни Остерс обещали прийти к своей подруге. Но из-за каждого шкафчика, который Вероника отодвигала, из-за нотных тетрадей, которые она брала с фортепьяно, из-за каждой чашки, из-за кофейника, который она вынимала из шкафа, отовсюду выскакивал тот образ, словно какая-нибудь ведьма, и насмешливо хихикал и щелкал тонкими, как у паука, пальцами и кричал: «Не будет он твоим мужем! Не будет он твоим мужем!» И потом, когда она все бросила и убежала на середину комнаты, выглянуло оно из-за печки, огромное, с длинным носом, и заворчало и задребезжало: «Не будет он твоим мужем!»

— Неужто ты ничего ни слышишь, ничего не видишь, сестра? — воскликнула Вероника, которая от страха и трепета не могла уж ни до чего дотронуться.

Френцхен встала совершенно серьезно и спокойно из-за своих пялец и сказала:

— Что это с тобою сегодня, сестра? Ты все бросаешь, все у тебя стучит и звенит, нужно тебе помочь.

Но тут со смехом вошли веселые девушки-гостьи, и в это мгновение Веронике вдруг стало ясно, что печку она принимала за человеческую фигуру, а скрип плохо притворенной заслонки — за враждебные слова. Однако, охваченная паническим страхом, она не могла оправиться так скоро, чтобы приятельницы не заметили ее необычайного напряжения, которое выдавало уже ее бледное и расстроенное лицо. Когда они, быстро прервав те веселые новости, которые собирались рассказать, стали допрашивать свою подругу, что с нею случилось, она должна была признаться, что перед тем она предалась совсем особенным мыслям и что вдруг, среди бела дня, ею овладела боязнь привидений, вообще ей не свойственная. И тут она так живо рассказала о том, как изо всех углов комнаты ее дразнил и издевался над нею маленький серый человечек, что барышни Остерс начали пугливо озираться но сторонам, и вскоре им стало жутко и как-то не по себе. В это время вошла Френцхен с дымящимся кофе, и все три девушки, быстро опомнившись, стали смеяться сами над своей глупостью. Анжелика — так называлась старшая Остерс — была помолвлена с одним офицером, который находился в армии и от которого так долго не было известий, что трудно было сомневаться в его смерти или, по крайней мере, в том, что он тяжело ранен. Это повергло ее в глубокое огорчение; но сегодня она была неудержимо весела, чему Вероника немало удивилась и откровенно ей это высказала.

— Милая моя, — сказала Анжелика, — ужели ты думаешь, что я не ношу всегда моего Виктора в моем сердце, в моих чувствах и мыслях? Но поэтому-то я так и весела, — ах, боже мой! — так счастлива, так блаженна всею душою! Ведь мой Виктор здоров, и я его скоро опять увижу ротмистром и с орденами, которые он заслужил своей безграничной храбростью. Сильная, но вовсе не опасная рана в правую руку от сабли неприятельского гусара мешает ему писать, да и постоянная перемена места, — так как он не хочет оставлять своего полка, — делает для него невозможным дать о себе известие; но сегодня вечером он получает отпуск для излечения. Завтра он уезжает сюда и, садясь в экипаж, узнает о своем производстве в ротмистры…

— Но, милая Анжелика, — прервала ее Вероника, — как же ты это все теперь уже знаешь?

— Не смейся надо мною, мой друг, — продолжала Анжелика, — да ты и не будешь смеяться, а то, пожалуй, тебе в наказание как раз выглянет маленький серый человечек оттуда, из-за зеркала. Как бы то ни было, но я никак не могу отделаться от веры во что-то таинственное, потому что это таинственное часто видимым и, можно сказать, осязательным образом вступало в мою жизнь. В особенности мне вовсе не представляется таким чудесным и невероятным, как это кажется многим другим, что могут существовать люди, обладающие особым даром ясновидения, который они умеют вызывать в себе им известными верными способами. Здесь у нас есть одна старуха, которая обладает этим даром в высшей степени. Она не гадает, как другие, по картам, по расплавленному свинцу или кофейной гуще, но после известных приготовлений, в которых принимает участие заинтересованное лицо, в гладко полированном металлическом зеркале появляется удивительная смесь разных фигур и образов, которые старуха объясняет и в которых черпает ответ на вопрос. Я была у нее вчера вечером и получила эти известия о моем Викторе, и я ни на минуту не сомневаюсь, что все это правда.

Рассказ Анжелики заронил в душу Вероники искру, которая скоро разгорелась в желание расспросить старуху об Ансельме и о своих надеждах. Она узнала, что старуху зовут фрау Рауэрин, что она живет в отдаленной улице у Озерных ворот, бывает наверное дома по вторникам, средам и пятницам от семи часов вечера и всю ночь до солнечного восхода и любит, чтоб приходили одни, без свидетелей. Была как раз среда, и Вероника решилась, под предлогом проводить своих гостей, пойти к старухе, что ей и удалось. Простившись у Эльбского моста с приятельницами, жившими в Новом городе, она поспешила к Озерным воротам и скоро очутилась в указанной ей пустынной узкой улице, а в конце ее увидала маленький красный домик, в котором, по описанию, должна была жить фрау Рауэрин. Она не могла отделаться от какого-то жуткого чувства, от какого-то внутреннего содрогания, когда остановилась перед дверью этого дома. Наконец, собравшись с духом, несмотря на внутреннее сопротивление, она дернула за звонок, после чего дверь отворилась, и через темные сени пробралась ощупью к лестнице, которая вела в верхний этаж, как описывала Анжелика.

— Не живет ли здесь фрау Рауэрин? — крикнула она в пустоту, так как никто не показывался; вместо ответа раздалось продолжительное звонкое мяуканье, и большой черный кот, выгибая спину и волнообразно вертя хвостом, с важностью прошел перед нею к комнатной двери, которая отворилась вслед за вторым мяуканьем.

— Ах, дочка, да ты уже здесь! Иди сюда, сюда! — так восклицала появившаяся на пороге фигура, вид которой приковал Веронику к земле. Длинная, худая, в черные лохмотья закутанная женщина! Когда она говорила, ее выдающийся острый подбородок трясся, беззубый рот, осененный сухим ястребиным носом, осклаблялся в улыбку и светящиеся кошачьи глаза бросали искры сквозь большие очки. Из-под пестрого, обернутого вокруг головы платка выглядывали черные щетинистые волосы и — чтобы сделать это гадкое лицо вполне отвратительным — два больших ожога перерезывали левую щеку до самого носа. У Вероники захватило дыхание, и крик, который должен был вырваться из сдавленной груди, перешел в глубокий вздох, когда костлявая рука старухи схватила ее и ввела в комнату. Здесь все двигалось и возилось, визжало, пищало, мяукало и гоготало. Старуха ударила кулаком по столу и закричала:

— Тише вы, сволочь! — И мартышки с визгом полезли на высокий балдахин кровати, и морские свинки побежали за печку, а ворон вспорхнул на круглое зеркало; только черный кот, как будто окрик старухи его нисколько не касался, спокойно продолжал сидеть на большом кресле, на которое он вскочил, как только вошел. Когда все утихло, Вероника ободрилась, ей уже не было так жутко, как там, в сенях, и даже сама женщина не казалась уже ей такою ужасной. Теперь только она оглядела комнату. Отвратительные чучела каких-то животных свешивались с потолка, на полу валялась какая-то необыкновенная посуда, а в камине горел скудный голубоватый огонь, изредка вспыхивавший желтыми искрами; когда он вспыхивал, сверху раздавался какой-то шум, и противные летучие мыши, будто с искаженными смеющимися человеческими лицами, носились туда и сюда; иногда пламя поднималось и лизало закоптелую стену, и тогда раздавались резкие, пронзительные вопли, так что Веронику снова охватил томительный страх.

— С вашего позволения, барышня, — сказала старуха, ухмыляясь, схватила большое помело и, окунув его в медный котел, брызнула в камин.

Огонь потух, и в комнате стало совершенно темно, как от густого дыма; но скоро старуха, вышедшая в другую каморку, вернулась с зажженною свечой, и Вероника уже не увидала ни зверей, ни странной утвари — это была обыкновенная бедно убранная комната. Старуха подошла к ней ближе и сказала гнусавым голосом:

— Я уж знаю, дочка, чего ты от меня хочешь; ну что ж, ты узнаешь, выйти ли тебе замуж за Ансельма, когда он сделается надворным советником. — Вероника онемела от изумления и испуга, но старуха продолжала: — Ведь ты уж мне все рассказала дома у папаши, когда перед тобой стоял кофейник, — ведь я была кофейником, разве ты меня не узнала? Слушай, дочка! Оставь, оставь Ансельма, это скверный человек, он потоптал моих деток, моих милых деток — краснощекие яблочки, которые, когда люди их купят, опять перекатываются из их мешков в мою корзину. Он связался со стариком; он третьего дня облил мне лицо проклятым ауринигментом, так что я чуть не ослепла; посмотри, еще видны следы от ожога. Брось его, брось! Он тебя но любит, ведь он любит золотисто-зеленую змею; он никогда не сделается надворным советником, он поступил на службу к саламандрам и хочет жениться на зеленой змее. Брось его, брось!

Вероника, которая, собственно, обладала твердым и стойким характером и умела скоро преодолевать девичий страх, отступила на шаг назад и сказала серьезным решительным тоном:

— Старуха! я слышала о вашей способности видеть будущее и потому хотела — может быть, с лишним любопытством и опрометчиво — узнать от вас, будет ли когда-нибудь моим господин Ансельм, которого я люблю и уважаю. Если же вы хотите, вместо того чтобы исполнить мое желание, дразнить меня вашей бессмысленной болтовней, то вы поступаете нехорошо, потому что я от вас хотела только того, что, как я знаю, от вас получили другие. Так как вы, по-видимому, знаете мои сокровеннейшие мысли, то вам, пожалуй, было бы легко открыть мне многое, что меня тревожит и мучит, но, судя по вашим глупым клеветам на доброго Ансельма, мне от вас больше ждать нечего. Доброй ночи!

Вероника хотела уйти, но старуха, плача и вопя, бросилась перед нею на колени и, удерживая девушку за платье, воскликнула:

— Вероника, дитя мое, разве ты не узнаешь старую Лизу, которая так часто носила тебя на руках, холила и ласкала?

Вероника едва верила глазам, потому что она в самом деле узнала свою — правда, очень изменившуюся от старости и особенно от ожогов — бывшую няньку, которая много уж лет тому назад исчезла из дома конректора Паульмана. Старуха теперь выглядела уже совсем иначе; вместо гадкого пестрого платка на ней был почтенный чепец, а вместо черных лохмотьев — платье с крупными цветами, какое она обыкновенно носила прежде. Она встала с пола и, обняв Веронику, продолжала:

— Все, что я тебе сказала, могло показаться тебе безумным, но, к несчастью, все это правда. Ансельм сделал мне много зла, но против своей воли; он попал в руки архивариуса Линдгорста, и тот хочет женить его на своей дочери. Архивариус — мой величайший враг, и я могла бы рассказать тебе про него многое, но ты бы не поняла, или же это было бы для тебя слишком страшно. Он ведун, но ведь и я ведунья — в этом все дело! Я теперь вижу, что ты очень любишь Ансельма, и я буду помогать тебе всеми силами, чтобы ты была вполне счастлива и добрым порядком вступила в брак, как ты этого желаешь.

— Но скажи мне, ради бога, Лиза!.. — воскликнула Вероника.

— Тише, дитя, тише! — прервала со старуха. — Я знаю, что ты хочешь сказать; я сделалась такою, потому что должна была сделаться, я не могла иначе. Ну, так вот — я знаю средство, которое вылечит Ансельма от глупой любви к зеленой змее и приведет его как любезнейшего надворного советника в твои объятия; но ты сама должна мне помочь.

— Скажи мне только прямо, Лиза, я все сделаю, потому что я очень люблю Ансельма, — едва слышно пролепетала Вероника.

— Я знаю, — продолжала старуха, — что ты смелое дитя, — напрасно, бывало, я стращала тебя букою, ты только больше раскрывала глаза, чтоб видеть, где бука; ты ходила без свечки в самую далекую комнату и часто в отцовском пудермантеле пугала соседских детей. Ну, так если ты в самом деле хочешь посредством моего искусства преодолеть архивариуса Линдгорста и зеленую змею, если ты в самом деле хочешь назвать Ансельма, надворного советника, своим мужем, так уходи тихонько из дому в будущее равноденствие в одиннадцать часов, ночью, и приходи ко мне; я тогда пойду с тобою на перекресток, здесь недалеко, в поле; мы приготовим что нужно, и все чудесное, что ты, может быть, увидишь, не повредит тебе. А теперь, дочка, покойной ночи, папа уж ждет за ужином.

Вероника поспешила домой в твердом намерении не пропустить ночи равноденствия, потому что, думала она: «Лиза права, Ансельм запутался в таинственные сети, но я освобожу его оттуда и назову его своим навсегда; мой он ость и моим останется, надворный советник Ансельм».

Вигилия шестая.

Сад архивариуса Линдгорста с птицами-пересмешниками. Золотой горшок. Английский косой почерк. Скверные кляксы. Князь духов.

«Но может быть и то, — сказал самому себе студент Ансельм, — что превосходнейший крепкий желудочный ликер, которым я с некоторою жадностью насладился у мосье Конради, создал все эти безумные фантазмы, которые мучили меня перед дверью архивариуса Линдгорста. Поэтому я сегодня останусь в совершенной трезвости и не поддамся всем дальнейшим неприятностям, с которыми я мог бы встретиться». Как и тогда, в первое свое посещение архивариуса Линдгорста, он забрал все свои рисунки и каллиграфические образцы, свою тушь, свои хорошо очиненные перья и хотел уже выйти из комнаты, как вдруг ему бросилась в глаза склянка с желтою жидкостью, которую он получил от архивариуса Линдгорста. Тут все пережитые им удивительные приключения в пламенных красках прошли по его душе, и несказанное чувство блаженства и скорби прорвалось через его грудь. Невольно воскликнул он самым жалостным голосом: «Ах, не иду ли я к архивариусу затем лишь, чтобы видеть тебя, дорогая, милая Серпентина!» В это мгновение ему представлялось, что любовь Серпентины могла быть наградой за трудную и опасную работу, которую он должен предпринять, и что эта работа есть не что иное, как списывание Линдгорстовых манускриптов. Что ему уже при входе в дом, или даже до того, могут встретиться всякие чудеса, как и прежде, в этом он был убежден. Он уже не думал о желудочном ликере Конради, но поскорее всунул желтую склянку в свой жилетный карман, чтобы поступить согласно предписанию архивариуса, если бы бронзовая торговка опять вздумала скалить на него зубы. И в самом деле, не поднялся ли острый нос, не засверкали ли кошачьи глаза из-за дверного молотка, когда он хотел поднять его при ударе двенадцати часов? И вот, не долго думая, он брызнул жидкостью в фатальную рожу, и она разом сгладилась, и сплющилась, и превратилась в блестящий круглый молоток. Дверь отворилась, и колокольчики приветливо зазвенели по всему дому: «Динь-динь — входи; динь-дон — к нам в дом, живо, живо — динь-динь». Он бодро взошел по прекрасной широкой лестнице, наслаждаясь запахом редкостных курений, наполнявших весь дом. В нерешительности остановился он на площадке, не зная, в которую из многих красивых дверей ему нужно постучаться; тут вышел архивариус Линдгорст в широком шлафроке и воскликнул:

— Ну, я очень рад, господин Ансельм, что вы наконец сдержали слово; следуйте за мною, я должен сейчас же провести вас в лабораторию. — С этими словами он быстро прошел по длинной площадке и отворил маленькую боковую дверь, которая вела в коридор.

Ансельм бодро шел за архивариусом; они прошли из коридора в залу, или, скорее, — в великолепную оранжерею, потому что с обеих сторон до самой крыши подымались редкие чудесные цветы и даже большие деревья с листьями и цветками удивительной формы. Магический ослепительный свет распространялся повсюду, причем нельзя было заметить, откуда он шел, так как не видно было ни одного окна. Когда студент Ансельм взглядывал в кусты и деревья, ему виделись длинные проходы, тянувшиеся куда-то вдаль. В глубоком сумраке густых кипарисов белелись мраморные бассейны, из которых поднимались удивительные фигуры, брызгая хрустальными лучами, которые с плеском ниспадали в блестящие чашечки лилий; странные голоса шумели и шептались в этом удивительном лесу, и повсюду струились чудные ароматы. Архивариус исчез, и Ансельм увидел перед собою только исполинский куст пламенных красных лилий. Опьяненный видом и сладкими ароматами этого волшебного сада, Ансельм стоял неподвижно, как заколдованный. Вдруг отовсюду раздались щебетанье и хохот, и тонкие голоски дразнили и смеялись: «Господин студент, господин студент, откуда это вы пришли? Зачем это вы так прекрасно нарядились, господин Ансельм? Или вы хотите с нами поболтать о том, как бабушка раздавила яйцо задом, а юнкер сделал себе пятно на праздничном жилете? Знаете ли вы наизусть новую арию, которой вас научил дядюшка скворец, господин Ансельм? Вы таки довольно забавно выглядите в стеклянном парике и в сапогах из почтовой бумаги!» Так кричало, хихикало и дразнило изо всех углов, совсем близко от студента, который тут только заметил, что всякие пестрые птицы летали кругом него и таким образом над ним издевались. В это мгновение куст огненных лилий двинулся к нему, и он увидал, что это был архивариус Линдгорст, который своим блестящим желто-красным шлафроком ввел его в обман.

— Извините, почтеннейший господин Ансельм, — сказал архивариус, — что я вас задержал, но я, проходя, хотел посмотреть на тот прекрасный кактус, у которого нынешнею ночью должны распуститься цветы, — но как вам нравится мой маленький зимний сад?

— Ах, боже мой, выше всякой меры, здесь прекрасно, высокочтимый господин архивариус, — отвечал студент, — но пестрые птицы уж чересчур смеются над моим ничтожеством!

— Что тут за вранье? — сердито закричал архивариус в кусты.

Тут выпорхнул большой серый попугай и, севши около архивариуса на миртовую ветку и с необыкновенною серьезностью и важностью смотря на него через очки, сидевшие на кривом клюве, протрещал:

— Не гневайтесь, господин архивариус, мои озорники опять расшалились, но господин студент сам в этом виноват, потому что…

— Тише, тише! — прервал архивариус старика. — Я знаю негодяев, но вам бы следовало держать их лучше в дисциплине, мой друг! Пойдемте дальше, господин Ансельм.

Еще через многие чудно убранные комнаты прошел архивариус, и студент едва поспевал за ним, бросая беглый взгляд на блестящую, странного вида мебель и другие неведомые ему вещи, которыми все было наполнено. Наконец они вошли в большую комнату, где архивариус остановился, поднял взоры вверх, и Ансельм имел время насладиться чудным зрелищем, которое являла простая красота этой залы. Из лазурно-голубых стен выходили золотисто-бронзовые стволы высоких пальм, которые сводили, как крышу, свои колоссальные блестящие изумрудные листья; посредине комнаты на трех из темной бронзы вылитых египетских львах лежала порфировая доска, а на ней стоял простой золотой горшок, от которого Ансельм, лишь только его увидел, не мог уже отвести глаза. Казалось, что в тысячах мерцающих отражений зеркального золота играли всякие образы; иногда он видел самого себя с стремительно простертыми руками — ах! около куста бузины… Серпентина извивалась туда и сюда и глядела на него прелестными глазами. Ансельм был вне себя от безумного восторга.

— Серпентина, Серпентина! — закричал он громко; тогда архивариус Линдгорст быстро обернулся и сказал:

— Что вы говорите, любезный господин Ансельм? Мне кажется, вам угодно звать мою дочь, но она совсем в другой половине моего дома, в своей комнате, и теперь у нее урок музыки. Пойдемте дальше.

Ансельм почти бессознательно последовал за архивариусом; он уж больше ничего не видел и не слышал, пока архивариус не схватил его крепко за руку и не сказал:

— Ну, теперь мы на месте.

Ансельм очнулся как бы от сна и заметил, что находится в высокой комнате, кругом уставленной книжными шкафами и нисколько не отличающейся от обыкновенных библиотек и кабинетов. Посередине стоял большой письменный стол и перед ним — кожаное кресло.

— Вот пока, — сказал архивариус Линдгорст, — ваша рабочая комната; придется ли вам впоследствии заниматься в той другой, голубой зале, где вы так внезапно прокричали имя моей дочери, я еще не знаю; но прежде всего я желал бы убедиться, действительно ли вы способны исполнить, согласно моему желанию и надобности, предоставленную вам работу.

Тут студент Ансельм совершенно ободрился и не без внутреннего самодовольства вынул из кармана свои рисунки и каллиграфические работы, в уверенности, что архивариус весьма обрадуется его необыкновенному таланту. Но архивариус, едва взглянув на первый лист изящнейшего английского письма, образчик косого почерка, странно улыбнулся и покачал головою. То же самое повторял он при каждом следующем листе, так что студенту Ансельму кровь бросилась в голову, и когда под конец улыбка стала совершенно насмешливой и презрительной, он не мог удержать своей досады и проговорил:

— Кажется, господин архивариус не очень доволен моими маленькими талантами?

— Любезный господин Ансельм, — сказал архивариус Линдгорст, — вы действительно обладаете прекрасными способностями к каллиграфии, но пока я ясно вижу, что мне придется рассчитывать более на ваше прилежание и на вашу добрую волю, нежели на уменье. Конечно, многое зависит и от дурного материала, который вы употребляли.

Тут студент Ансельм распространился о своем всеми признанном искусстве, о китайской туши и об отменных вороновых перьях. Но архивариус Линдгорст подал ему английский лист и сказал:

— Судите сами!

Ансельм стоял как громом пораженный, — таким мизерным показалось ему его писание. Никакой округлости в чертах, ни одного правильного утолщения, никакой соразмерности между прописными и строчными буквами, и — о, ужас! — довольно удачные строки испорчены презренными кляксами, точно в тетради школьника.

— И потом, — продолжал архивариус Линдгорст, — ваша тушь тоже плохо держится. — Он окунул палец в стакан с водой, и, когда слегка дотронулся им до букв, псе бесследно исчезло.

Студенту Ансельму как будто кошмар сдавил горло, — он не мог произнести ни слова. Так стоял он с несчастным листом в руках, но архивариус Линдгорст громко засмеялся и сказал:

— Не тревожьтесь этим, любезнейший господин Ансельм; чего вы прежде не могли сделать, может быть, здесь, у меня, лучше вам удастся; к тому же и материал здесь у вас будет лучше! Начинайте только смелее!

Сначала архивариус достал из запертого шкафа какую-то жидкую черную массу, распространявшую совершенно особенный запах, несколько странно окрашенных, тонко очиненных перьев и лист бумаги необыкновенной белизны и гладкости, потом вынул из другого шкафа арабский манускрипт, а затем, как только Ансельм сел за работу, он оставил комнату. Студент Ансельм уже не раз списывал арабские рукописи, поэтому первая задача казалась ему не особенно трудной. «Как попали кляксы в мое прекрасное английское письмо — это пусть ведает бог и архивариус Линдгорст, — промолвил он, — но что они не моей работы, в этом я могу поручиться головой». С каждым словом, удачно выходившим па пергаменте, возрастала его храбрость, а с нею — и уменье. Да и писалось новыми перьями великолепно, и таинственные вороново-черные чернила с удивительной легкостью текли на ослепительно-белый пергамент. Когда он так прилежно и внимательно работал, ему становилось все более по душе в этой уединенной комнате, и он уже совсем освоился с занятием, которое надеялся счастливо окончить, когда с ударом трех часов архивариус позвал его в соседнюю комнату к хорошо приготовленному обеду. За столом архивариус Линдгорст был в особенно веселом расположении духа; он расспрашивал о друзьях студента Ансельма, конректоре Паульмане и регистраторе Геербранде, и рассказывал сам, в особенности об этом последнем, много забавного. Добрый старый рейнвейн был очень по вкусу Ансельму и сделал его разговорчивее обыкновенного. При ударе четырех часов он встал, чтобы идти за работу, и эта пунктуальность, по-видимому, понравилась архивариусу. Если уже перед обедом Анссльму посчастливилось в списыванье арабских знаков, то теперь работа пошла еще лучше, он даже сам не мог понять той быстроты и легкости, с которыми ему удавалось срисовывать кудреватые черты чуждых письмен. Но как будто бы из глубины его души какой-то голос шептал внятными словами: «Ах, разве мог бы ты это исполнить, если бы не носил ее в уме и сердце, если бы ты не верил в нее, в се любовь?» И тихими, тихими, лепечущими хрустальными звуками веяло по комнате: «Я к тебе близко-близко-близко! Я помогаю тебе — будь мужествен, будь постоянен, милый Ансельм! Я тружусь с тобою, чтобы ты был моим!» И он с восторгом вслушивался в эти слова, и все понятнее становились ему неведомые знаки, так что ому почти не нужно было смотреть в оригинал; даже казалось, что эти знаки уже стоят в бледных очертаниях на пергаменте и он должен только искусно покрывать их чернилами. Так продолжал он работать, обвеваемый милыми, утешительными звуками, как сладким нежным дыханием, пока не пробило шесть часов и архивариус не вошел в комнату. Со странной улыбкой подошел он к столу; Ансельм молча встал; архивариус все еще смотрел на него как будто с насмешкой, но только он взглянул на копию, как насмешливая улыбка исчезла в глубоко-торжественной важности, которая изменила все черты его лица. Он казался совсем другим. Глаза, до того сверкавшие огнем, теперь с невыразимой мягкостью смотрели на Ансельма; легкий румянец окрашивал бледные щеки, и вместо иронии, прежде сжимавшей его губы, приятный рот его как будто раскрывался для мудрой, в душу проникающей речи. Вся фигура была выше, величественнее; просторный шлафрок ложился как царская мантия в широких складках около груди и плеч, и белые кудри, окаймлявшие высокое, открытое чело, сжимались узкою золотою диадемою.

— Юноша, — начал архивариус торжественным тоном, — юноша, прежде чем ты об этом помыслил, я уже знал все тайные отношения, которые привязывают тебя к тому, что мне всего более дорого и священно! Серпентина любит тебя, и чудесная судьба, которой роковые нити ткутся враждебными силами, совершится, когда она будет твоею и когда ты, как необходимую придачу, получишь золотой горшок, составляющий се собственность. Но только из борьбы возникнет твое счастье в высшей жизни. Враждебные начала нападут на тебя, и только внутренняя сила, с которою ты противостоишь этим нападениям и искушениям, может спасти тебя от позора и гибели. Работая здесь, ты выдержишь свои искус; вера и познание приведут тебя к близкой цели, если ты будешь твердо держаться того, что ты должен был начать. Будь ей верен и храни ее в душе своей, ее, которая тебя любит, и ты узришь великолепные чудеса золотого горшка и будешь счастлив навеки. Прощай! Архивариус Линдгорст ждет тебя завтра в двенадцать часов в своем кабинете! Прощай! — Архивариус тихонько вывел студента Ансельма за дверь, которую за ним запер, и тот очутился в комнате, в которой обедал и единственная дверь которой вела на лестницу.

Совершенно оглушенный чудесными явлениями, остановился он перед крыльцом, как вдруг над ним растворилось окошко, он поглядел вверх, — это был архивариус Линдгорст — совершенно тот старик в светло-сером сюртуке, каким он его прежде видел.

— Эй, любезный господин Ансельм, — закричал он ему, — о чем это вы так задумались, или арабская грамота не выходит из головы? Кланяйтесь господину конректору Паульману, если вы идете к нему, да возвращайтесь завтра ровно в двенадцать часов. Сегодняшний гонорар уже лежит в правом кармане вашего жилета.

Ансельм действительно нашел блестящий специес-талер в означенном кармане, но это его нисколько не обрадовало. «Что изо всего этого будет, я не знаю, — сказал он самому себе. — Но если мною и овладевает безумная мечта, если я и околдован, все-таки в моем внутреннем существе живет милая Серпентина, и я лучше совсем погибну, нежели откажусь от нее, потому что ведь я знаю, что мысль во мне вечна и никакое враждебное начало не может ее уничтожить; а что же такое эта мысль, как не любовь Серпентины?»

Вигилия седьмая.

Как конректор Паульман выколачивал трубку и ушел спать. Рембрандт и Адский Брейгель. Волшебное зеркало и рецепт доктора Экштейна против неизвестной болезни.

Наконец конректор Паульман выбил золу из своей трубки и прибавил:

— А пора и на покой!

— Конечно! — отвечала Вероника, обеспокоенная тем, что отец засиделся, потому что уже давно пробило десять часов. И только что конректор перешел в свою спальню, служившую ему и кабинетом, а более тяжелое дыханье Френцхен возвестило об ее действительном и крепком сне, как Вероника, которая тоже для виду легла в постель, тихонько встала, оделась, набросила на себя плащ и прокралась на улицу. С той минуты как Вероника оставила старую Лизу, Ансельм непрерывно стоял у нее перед глазами, и она сама не знала, какой чужой голос внутри нее беспрестанно повторял ей, что его сопротивление происходит от какого-то враждебного ей лица, державшего его в оковах, которые она может разбить с помощью таинственных средств магического искусства. Ее доверие к старой Лизе росло с каждым днем, и даже прежнее впечатление чего-то недоброго и страшного так притулилось, что все странное и чудесное в ее отношениях со старухой являлось ей лишь в свете необычайного и романического, что ее особенно привлекало. Поэтому она твердо стояла на своем намерении относительно ночного похождения в равноденствие, даже с опасностью попасть в тысячу неприятностей, если ее отсутствие дома будет замечено. Наконец эта роковая ночь, в которую старая Лиза обещала ей помощь и утешение, наступила, и Вероника, давно освоившаяся с мыслию о ночном странствии, чувствовала себя совершенно бодрою. Как стрела промчалась она по пустынным улицам, не обращая внимания на бурю и на ветер, бросавший ей в лицо крупные капли дождя. Глухим гудящим звуком пробил колокол Крестовой башни одиннадцать часов, когда Вероника, совсем промокшая, стояла перед домом старухи.

— Ах, голубушка, голубушка, уж здесь! Ну, погоди, погоди! — раздалось сверху, и вслед за тем старуха, нагруженная корзиной и сопровождаемая своим котом, уже стояла у дверей. — Ну, мы и пойдем и сделаем все, что нужно, и будет нам удача в эту ночь, потому что для этого дела она благоприятна, — говоря так, старуха схватила Веронику своею холодною рукою и дала ей нести тяжелую корзину, а сама достала котел, треножник и заступ.

Когда они вышли в поле, дождь перестал, но буря была еще сильнее; тысячи голосов завывали в воздухе. Страшный, раздирающий сердце вопль раздавался из черных облаков, которые сливались в быстром течении и покрывали все густым мраком. Но старуха быстро шагала, восклицая пронзительным голосом: «Свети, свети, сынок!» Тогда перед ними начали змеиться и скрещиваться голубые молнии, и тут Вероника заметила, что это кот прыгал кругом них, светясь и брызгая трескучими искрами, и что это его жуткий тоскливый вопль она слышала, когда буря умолкала на минуту. У нее захватывало дух, ей казалось, что ледяные когти впиваются в ее сердце, но она сделала над собою усилие и, крепче цепляясь за старуху, проговорила:

— Нужно все исполнить, и будь что будет!

— Так, так, дочка, — отвечала старуха, — будь только постоянна, и я подарю тебе кое-что хорошенькое да еще Ансельма в придачу!

Наконец старуха остановилась и сказала:

— Ну вот мы и на месте! — Она вырыла в земле яму, насыпала в нее углей, поставила над ними треножник, а на него — котел. Все это она сопровождала странными жестами, а кот кружился около нее. Из его хвоста брызгали искры, образуя огненное кольцо. Скоро угли затлелись, и наконец голубое пламя пробилось под треножником. Вероника должна была снять плащ и покрывало и сесть на корточки возле старухи, которая схватила ее руки и крепко их сжала, уставясь на девушку сверкающими глазами. Тут те странные тела, которые старуха вынула из корзины и бросила в котел, — были ли то цветы, металлы, травы или животные, этого нельзя было различить, — все они начали кипеть и шипеть в котле. Старуха оставила Веронику, схватила железную ложку, которую стала мешать в кипящей массе, а Вероника, по ее приказанию, должна была пристально глядеть в котел и направить при этом свои мысли на Ансельма. Затем старуха снова бросила в котел какие-то блестящие металлы и, сверх того, локон волос, которые Вероника отрезала с своей маковки, и маленькое колечко, которое она долго носила; при этом старуха испускала непонятные, в темноте страшно пронзительные звуки, а кот, непрестанно кружась, визжал и вскрикивал.

Хотел бы я, благосклонный читатель, чтобы тебе пришлось 23 сентября быть на дороге к Дрездену; напрасно с наступлением позднего вечера хотели задержать тебя на последней станции; дружелюбный хозяин представлял тебе, что на дворе буря и дождь слишком сильны и что вообще неблагоразумно ехать в такую темень в ночь равноденствия; но ты на это не обратил внимания, совершенно правильно соображая: я дам почтальону целый талер на водку и не позже часа буду в Дрездене, где у «Золотого ангела», или в «Шлеме», или в «Stadt Naumburg» меня ждут хороший ужин и мягкая постель. И вот ты едешь во тьме и вдруг видишь в отдалении чрезвычайно странный, перебегающий свет. Подъехавши ближе, ты видишь огненное кольцо, а в середине его, около котла, из которого вырывается густой дым и сверкающие красные лучи и искры, — две сидящие фигуры. Дорога идет как раз через этот огонь, но лошади фыркают, топчутся и становятся на дыбы; почтальон ругается, молится и бьет лошадей — они не трогаются с места. Невольно выскакиваешь ты из экипажа и делаешь несколько шагов вперед. Тут ты ясно видишь стройную красивую девушку, которая в белом ночном платье склонилась над котлом. Буря расплела ее носы, и длинные каштановые волосы свободно развеваются но воздуху. Дивно прекрасное лицо ее освещено ослепительным огнем, выходящим из-под треножника; но страх оковал это лицо ледяным потоком; мертвенная бледность покрывает его, и в неподвижном взоре, в поднятых бровях, в устах, напрасно открытых для крика смертельной тоски, который не может вырваться из мучительно сдавленной груди, — во всем этом ты ясно видишь ее испуг, ее ужас, судорожно сжатые маленькие руки подняты вверх, как бы в мольбе к ангелам-хранителям защитить ее от адских чудовищ, которые должны сейчас явиться, повинуясь могучим чарам! Так стоит она на коленях неподвижная, точно мраморная статуя. Напротив нее сидит, согнувшись, на земле длинная, худая, медно-желтая старуха с острым ястребиным носом и сверкающими кошачьими глазами; из-под черного плаща, в который она закутана, высовываются голые костлявые руки, и, мешая в адском вареве, смеется она и кричит каркающим голосом среди рева и завывания бури. Я полагаю, любезный читатель, что как бы ты ни был бесстрашен, но и у тебя при взгляде на эту живую картину Рембрандта или Адского Брейгеля волосы встали бы дыбом. Но взор твой не мог оторваться от подпавшей адскому наваждению девушки, и электрический удар, прошедший через все твои нервы и фибры, с быстротою молнии зажег в тебе отважную мысль противостать таинственным силам огненного круга; эта мысль поглотила весь твой страх, из которого она же сама и возникла. Тебе представилось, что ты сам — один из ангелов-хранителей, которым молится смертельно испуганная девушка, что ты должен немедленно вынуть свой карманный пистолет и без дальнейших разговоров убить наповал старуху. Но, живо помышляя об этом, ты громко воскликнул: «Гейда!» или: «Что там такое?» или: «Что вы там делаете?» Тут почтальон громко затрубил в свой рог, старуха опрокинулась в свое варево, и все разом исчезло в густом дыму. Нашел ли бы ты теперь девушку, отыскивая ее в темноте с самым горячим желанием, — этого я сказать не могу, но чары старухи ты бы разрушил и разрешил бы заклятие магического круга, в который Вероника так легкомысленно вступила. Но ни ты, благосклонный читатель, ни другой кто не шел и не ехал той дорогой 23 сентября в бурную и для колдовства благоприятную ночь, и Вероника должна была в мучительном страхе ждать у котла окончания дела. Она слышала, как вокруг нее ревело и завывало наперерыв; как всякие противные голоса мычали и трещали, но она не поднимала глаз, чувствуя, что вид тех ужасов и уродств, которые ее окружали, мог повергнуть ее в гибельное неисцелимое безумие. Старуха перестала мешать в котле, все слабее и слабее становился дым, а под конец только легкое спиртовое пламя еще горело на дне котла. Тогда старуха закричала:

— Вероника, дитя мое милое, смотри туда, на дно, что ты там видишь? Что ты там видишь?

Но Вероника не могла ответить, хотя ей и казалось, что различные смутные фигуры вертятся в котле; но вот все яснее и яснее стали выступать образы, и вдруг из глубины котла вышел студент Ансельм, дружелюбно смотря на нее и протягивая ей руку. Тогда она громко воскликнула:

— Ах, Ансельм, Ансельм!

Старуха быстро отворила кран у котла, и расплавленный металл, шипя и треща, потек в маленькую форму. которую она подставила. Старуха вскочила с места и, вертясь с дикими, отвратительными телодвижениями, закричала:

— Кончено дело! Спасибо, сынок! Хорошо сторожил — фуй, фуй! Он идет! Кусай его! Кусай его!

Но тут сильно зашумело в воздухе, как будто огромный орел спускался, махая крыльями, и страшный голос закричал:

— Эй вы, сволочь! Ну, живей! Прочь скорей! Прочь скорей!

Старуха с воем упала на землю, а Вероника лишилась памяти и чувств. Когда она пришла в себя, был день, она лежала в своей кровати, и Френцхен стояла перед нею с дымящеюся чашкою чая и говорила:

— Скажи, сестрица, что с тобою? Вот уже больше часа я стою здесь, а ты лежишь, как в горячке, без сознания и так стонешь и охаешь, что нам становится страшно. Отец из-за тебя не пошел на урок и сейчас придет сюда с доктором.

Вероника молча взяла чай, и, пока она его глотала, ужасные картины этой ночи живо представились ее глазам. «Так неужели все это был только страшный сон, который меня мучил? Но я ведь вчера вечером действительно пошла к старухе, ведь это было двадцать третьего сентября? Или, может быть, я еще вчера заболела и мне все это вообразилось, а заболела я от постоянных размышлений об Ансельме и о чудной старухе, которая выдавала себя за Лизу и этим меня обманывала».

Тут вышедшая перед тем Френцхен вернулась в комнату, держа в руках совершенно промокший плащ Вероники.

— Посмотри, сестрица, что случилось с твоим плащом, — сказала она, — должно быть, буря ночью растворила окно и опрокинула стул, на котором висел твой плащ, и вот он весь промок от дождя.

Тяжело запало это Веронике в сердце, потому что ей теперь ясно представилось, что это не сон ее мучил, а что она действительно была у старухи. Томительный страх охватил ее, и лихорадочный озноб прошел по всем ее членам. С судорожною дрожью натянула она на себя одеяло и при этом почувствовала что-то твердое у себя на груди; схватившись рукою, она как будто ощупала медальон; когда Френцхен с плащом ушла, она его вынула и увидела маленькое круглое, гладко полированное металлическое зеркало.

— Это подарок старухи! — воскликнула она с живостью, и как будто огненные лучи пробились из зеркала в ее грудь и благотворно согрели ее. Лихорадочный озноб прошел, и всю ее проникло несказанное чувство удовольствия и неги. Она поневоле думала об Ансельме, и, когда она все сильнее и сильнее направляла на него свою мысль, он дружелюбно улыбался ей из зеркала, как живой миниатюрный портрет. Но скоро ей представилось, что она видит уже не изображение, а самого студента Ансельма, живого. Он сидит в высокой, странно убранной комнате и усердно пишет. Вероника хотела подойти к нему, ударить его по плечу и сказать: «Господин Ансельм, оглянитесь, ведь я здесь!» Но это никак не удавалось, потому что его как будто окружал светлый огненный поток, хотя, когда Вероника хорошенько вглядывалась, она видела только большие книги с золотым обрезом. Но наконец Веронике удалось взглянуть Ансельму в глаза. Тогда он как будто очнулся, только теперь вспомнил ее и, улыбаясь, сказал: «Ах, это вы, любезная mademoiselle Паульман! Но почему же вам угодно иногда извиваться, как змейке?» Вероника громко засмеялась этим странным словам; вслед за тем она очнулась как бы от глубокого сна и поспешно спрятала маленькое зеркало, когда дверь отворилась и' в комнату вошел конректор Паульман с доктором Экштейном. Доктор Экштейн тотчас же подошел к кровати, ощупал пульс Вероники, погрузился в глубокое размышление и затем сказал: «Ну! Ну!» Засим он написал рецепт, еще раз взял пульс, опять сказал: «Ну! Ну!» — и оставил пациентку. Но из этих заявлений доктора Экштейна конректор Паульман никак не мог заключить, чем, собственно, страдала Вероника.

Вигилия восьмая.

Библиотека с пальмами. Судьба одного несчастного Саламандра. Как черное перо любезничало со свекловицею, а регистратор Геербранд весьма напился.

Студент Ансельм уже много дней работал у архивариуса Линдгорста; эти рабочие часы были счастливейшими часами его жизни, потому что здесь, всегда обвеянный милыми звуками, утешительными словами Серпентины, — причем даже его иногда как будто касалось слегка ее мимолетное дыхание, — он чувствовал во всем существе своем никогда прежде не испытанную приятность, часто достигавшую высочайшего блаженства. Всякая нужда, всякая мелкая забота его скудного существования исчезла из его головы, и в новой жизни, взошедшей для него как бы в ясном солнечном блеске, он понял все чудеса высшего мира, вызывавшие в нем прежде только удивление или даже страх. Списывание шло очень быстро, так как ему все более представлялось, что он наносит на пергамент только давно уже известные черты и почти не должен глядеть в оригинал, чтобы воспроизводить все с величайшей точностью. Архивариус появлялся изредка и кроме обеденного времени, но всегда лишь в то именно мгновение, когда Ансельм оканчивал последние строки какой-нибудь рукописи, и давал ому другую, а затем тотчас же уходил, ничего не говоря, а только помешавши в чернилах какою-то черною палочкою и обменявши старые перья на новые, тоньше очиненные. Однажды, когда Ансельм с боем двенадцати часов взошел на лестницу, он нашел дверь, через которую он обыкновенно входил, запертою, и архивариус Линдгорст показался с другой стороны в своем странном шлафроке с блестящими цветами. Он громко закричал:

— Сегодня вы пройдете здесь, любезный Ансельм, потому что нам нужно в ту комнату, где нас ждут мудрецы Бхагаватгиты. — Он зашагал по коридору и провел Ансельма через те же покои и залы, что и в первый раз.

Студент Ансельм снова подивился чудному великолепию сада, но теперь уже ясно видел, что многие странные цветы, висевшие на темных кустах, были, собственно, разноцветными блестящими насекомыми, которые махали крылышками и, кружась и танцуя, казалось, ласкали друг друга своими хоботками. Наоборот, розовые и небесно-голубые птицы оказывались благоухающими цветами, и аромат, ими распространяемый, поднимался из их чашечек в тихих приятных звуках, которые смешивались с плеском далеких фонтанов, с шелестом высоких кустов и деревьев в таинственные аккорды глубокой тоски и желания. Птицы-пересмешники, которые так дразнили его и так издевались над ним в первый раз, опять запорхали кругом него, беспрестанно крича своими тоненькими голосками: «Господин студент, господин студент! не спешите так, не зевайте на облака, а то, пожалуй, упадете и нос расшибете — нос расшибете. Ха, ха! Господин студент, наденьте-ка пудермантель, кум филин завьет вам тупой». Так продолжалась глупая болтовня, пока Ансельм не оставил сада. Архивариус Линдгорст наконец вошел в лазурную комнату; порфир с золотым горшком исчез, вместо него посередине комнаты стоял покрытый фиолетовым бархатом стол с известными Ансельму письменными принадлежностями, а перед столом — такое же бархатное кресло.

— Любезный господин Ансельм, — сказал архивариус Линдгорст, — вы уже списали много рукописей быстро и правильно, к моему великому удовольствию; вы приобрели мое доверие; но теперь остается еще самое важное, а именно: нужно списать, или, скорее, срисовать кое-какие особенными знаками написанные сочинения, которые я сохраняю в этой комнате и которые могут быть списаны только на месте. Поэтому вы будете работать здесь, но я должен рекомендовать вам величайшую осторожность и внимательность: неверная черта или, чего боже сохрани, чернильное пятно на оригинале повергнет вас в несчастие.

Ансельм заметил, что из золотых стволов пальм высовывались маленькие изумрудно-зеленые листья; архивариус взял один из них, и Ансельм увидел, что это был, собственно, пергаментный сверток, который архивариус развернул и разложил перед ним на столе. Ансельм немало подивился на странно сплетавшиеся знаки, и при виде множества точек, черточек, штрихов и закорючек, которые, казалось, изображали то цветы, то мхи, то животных, он почти лишился надежды срисовать все это в точности. Это погрузило его в глубокие размышления.

— Смелее, молодой человек! — воскликнул архивариус. — Есть у тебя испытанная вера и истинная любовь, так Серпентина тебе поможет! — Его голос звучал, как звенящий металл, и, когда Ансельм в испуге поднял глаза, архивариус Линдгорст стоял перед ним в царском образе, каким он видел его при первом посещении, в библиотеке.

Ансельм хотел в благоговении опуститься на колени, но тут архивариус Линдгорст поднялся по стволу пальмы и исчез в изумрудных листьях. Студент Ансельм понял, что с ним говорил князь духов, который теперь удалился в свой кабинет для того, может быть, чтобы побеседовать с лучами — послами каких-нибудь планет — о том, что должно случиться с ним и с дорогой Серпентиной. «А может быть, также, — думал он далее, — его ожидают новости с источников Нила или визит какого-нибудь чародея из Лапландии, — мне же подобает усердно приняться за работу». И с этим он начал изучать чуждые знаки на пергаменте. Чудесная музыка сада звучала над ним и обвевала его приятными сладкими ароматами; слышал он и хихиканье пересмешников, но слов их уже не понимал, что ему было весьма по душе. Иногда будто шумели изумрудные листья пальм, и через комнату сверкали лучами милые хрустальные звуки колокольчиков, которые Ансельм впервые слышал под кустом бузины в тот роковой день вознесения. Студент Ансельм, чудесно подкрепленный этим звоном и светом, все тверже и тверже останавливал свою мысль на заглавии пергамента, и скоро он внутренне почувствовал, что знаки не могут означать ничего другого, как следующие слова: «О браке Саламандра с зеленою змеею». Тут раздался сильный тройной звон хрустальных колокольчиков. «Ансельм, милый Ансельм!» — повеяло из листьев, и — о, чудо! — но стволу пальмы спускалась, извиваясь, зеленая змейка.

— Серпентина! дорогая Серпентина! — воскликнул Ансельм в безумном восторге, ибо, всматриваясь пристальнее, он увидал, что к нему спускается прелестная, чудная девушка, с несказанною любовью устремив на него темно-голубые глаза, что вечно жили в душе его.

Листья будто опускались и расширялись, отовсюду из стволов показывались колючки, но Серпентина искусно вилась и змеилась между ними, влача за собою свое развевающееся блестящее переливчатое платье так, что оно, прилегая к стройному телу, нигде не цеплялось за иглы и колючки дерев. Она села возле Ансельма на то же кресло, обняв его одной рукой и прижимая к себе так, что он ощущал ее дыхание, ощущая электрическую теплоту ее тела.

— Милый Ансельм, — начала Серпентина, — теперь ты скоро будешь совсем моим; ты добудешь меня своею верою, своею любовью, и я дам тебе золотой горшок, который нас обоих осчастливит навсегда.

— Милая, дорогая Серпентина, — сказал Ансельм, — когда я буду владеть тобою, что мне до всего остального? Если только ты будешь моею, я готов хоть совсем пропасть среди всех этих чудес и диковин, которые меня окружают с тех пор, как я тебя увидел.

— Я знаю, — продолжала Серпентина, — что то непонятное и чудесное, чем мой отец иногда, ради своего каприза, поражает тебя, вызывает в тебе изумление и страх; но теперь, я надеюсь, этого уже больше не будет: ведь я пришла сюда в эту минуту затем, милый Ансельм, чтобы рассказать тебе из глубины души и сердца все в подробности, что тебе нужно знать, чтобы понимать моего отца и чтобы тебе было ясно все касающееся его и меня.

Апсельм чувствовал себя так тесно обвитым и так всецело проникнутым дорогим существом, что он только вместе с нею мог дышать и двигаться, и как будто только се пульс трепетал в его фибрах и нервах; он вслушивался в каждое ее слово, которое отдавалось в глубине его души и, точно яркий луч, зажигало в нем небесное блаженство. Он обнял рукою ее гибкое тело, но блестящая переливчатая материя ее платья была так гладка, так скользка, что ему казалось, будто она может быстрым движением неудержимо ускользнуть от него, и он трепетал при этой мысли.

— Ax, не покидай меня, дорогая Серпентина, — невольно воскликнул он, — только в тебе жизнь моя!

— Не покину тебя сегодня, — сказала она, — пока не расскажу тебе всего того, что ты можешь понять в своей любви ко мне. Итак, знай, милый, что мой отец происходит из чудесного племени Саламандров и что я обязана своим существованием его любви к золеной змее. В древние времена царил в волшебной стране Атлантиде могучий князь духов Фосфор, которому служили стихийные духи. Один из них, его любимый Саламандр (это был мой отец), гуляя однажды по великолепному саду, который мать Фосфора украсила своими лучшими дарами, подслушал, как высокая лилия тихим голосом пела: «Крепко закрой глазки, пока мой возлюбленный, восточный ветер, тебя не разбудит!» Он подошел; тронутая его пламенным дыханием, лилия раскрыла листки, и он увидал ее дочь, зеленую змейку, дремавшую в чашечке цветка. Тогда Саламандр был охвачен пламенной любовью к прекрасной змее и похитил ее у лилии, которой ароматы тщетно разливались по всему саду в несказанных жалобах по возлюбленной дочери. А Саламандр унес ее в замок Фосфора и молил его: «Сочетай меня с возлюбленной, потому что она должна быть моею вечно». — «Безумец, чего ты требуешь? — сказал князь духов. — Знай, что некогда лилия была моею возлюбленною и царствовала со мною, но искра, которую я заронил в нее, грозила ее уничтожить, и только победа над черным драконом, которого теперь земные духи держат в оковах, сохранила лилию, и ее листья достаточно окрепли, чтобы удержать и хранить в себе искру. Но, когда ты обнимешь зеленую змею, твой жар истребит тело, и новое существо, быстро зародившись, улетит от тебя». Саламандр не послушался предостережений владыки; полный пламенного желания, заключил он зеленую змею в свои объятия, она распалась в пепел, и из пепла рожденное крылатое существо с шумом поднялось на воздух. Тут обезумел Саламандр от отчаяния, и побежал он, брызжа огнем и пламенем, по саду и опустошил его в диком бешенстве так, что прекраснейшие цветы и растения падали спаленные, и их вопли' наполняли воздух. Разгневанный владыка духов схватил Саламандра и сказал: «Отбушевал твой огонь, потухло твое пламя, ослепли твои лучи, — ниспади теперь к земным духам, пусть они издеваются над тобою, и дразнят тебя, и держат в плену, пока снова не возгорится огненная материя и не прорвется из земли с тобою как новым существом». Бедный Саламандр, потухший, ниспал, по тут выступил старый ворчливый земной дух, бывший садовником у Фосфора, и сказал: «Владыка, кому больше жаловаться на Саламандра, как мне? Не я ли украсил моими лучшими металлами прекрасные цветы, которые он спалил? Не я ли усердно сохранял и лелеял их зародыши и потратил на них столько чудных красок? И все же я заступлюсь за бедного Саламандра; ведь только любовь, которую и ты, владыка, не раз изведал, привела его к тому отчаянию, в котором он опустошил твой сад. Избавь же его от тяжкого наказания!» — «Его огонь теперь потух, — сказал владыка духов, — но в то несчастное время, когда язык природы не будет более понятен выродившемуся поколению людей, когда стихийные духи, замкнутые в своих областях, будут лишь издалека в глухих отзвучиях говорить с человеком, когда ему, оторвавшемуся от гармонического круга, только бесконечная тоска будет давать темную весть о волшебном царстве, в котором он некогда обитал, пока вера и любовь обитали в его душе, — в это несчастное время вновь возгорится огонь Саламандра, но только до человека разовьется он и, вступив в скудную жизнь, должен будет переносить все ее стеснения. Но не только останется у него воспоминание о его прежнем бытии, он снова заживет в священной гармонии со всею природою, будет понимать ее чудеса, и могущество родственных духов будет в его распоряжении. В кусте лилий он снова найдет зеленую змею, и плодом их сочетания будут три дочери, которые будут являться людям в образе своей матери. В весеннее время будут они качаться на темном кусте бузины, и будут звучать их чудные хрустальные голоса. И если тогда, в это бедное, жалкое время внутреннего огрубения и слепоты, найдется между людьми юноша, который услышит их пение, если одна из змеек посмотрит на него своими прелестными глазами, если этот взгляд зажжет в нем стремление к далекому чудному краю, к которому он сможет мужественно вознестись, лишь только он сбросит с себя бремя пошлой жизни, если с любовью к змейке зародится в нем живая и пламенная вера в чудеса природы и в его собственное существование среди этих чудес, — тогда змейка будет принадлежать ему. Но не прежде, чем найдутся три таких юноши и сочетаются с тремя дочерьми, можно будет Саламандру сбросить его тяжелое бремя и вернуться к братьям». — «Позволь мне, владыка, — сказал земной дух, — сделать дочерям подарок, который украсит их жизнь с обретенным супругом. Каждая получит от меня по горшку из прекраснейшего металла, каким я обладаю; я вылощу его лучами, взятыми у алмаза; пусть в его блеске ослепительно-чудесно отражается наше великолепное царство, каким оно теперь находится в созвучии со всею природою, а изнутри его в минуту обручения пусть вырастет огненная лилия, которой вечный цвет будет обвевать испытанного юношу сладким ароматом. Скоро он поймет ее язык и чудеса нашего царства и сам будет жить с возлюбленною в Атлантиде». Ты уже знаешь, милый Ансельм, что мой отец есть тот самый Саламандр, о котором я тебе рассказала. Он должен был, несмотря на свою высшую природу, подчиниться всем мелким условиям обыкновенной жизни, и отсюда проистекают его злорадные капризы, которыми он многих дразнит. Он часто говорил мне, что для тех духовных свойств, которые были тогда указаны князем духов Фосфором как условия обручения со мною и с моими сестрами, теперь имеется особое выражение, которым, впрочем, часто неуместно злоупотребляют, а именно — это называется наивной поэтической душой. Часто такою душою обладают те юноши, которых, по причине чрезмерной простоты их нравов и совершенного отсутствия у них так называемого светского образования, толпа презирает и осмеивает. Ах, милый Ансельм! Ты ведь понял под кустом бузины мое пение, мой взор, ты любишь зеленую змейку, ты веришь в меня и хочешь моим быть навеки. Прекрасная лилия расцветет в золотом горшке, и мы будем счастливо, соединившись, жить блаженною жизнью в Атлантиде. Но я не могу скрыть от тебя, что в жестокой борьбе с саламандрами и земными духами черный дракон вырвался из оков и пронесся по воздуху. Хотя Фосфор опять заключил его в оковы, но из черных перьев, попадавших во время битвы на землю, народились враждебные духи, которые повсюду противоборствуют саламандрам и духам земли. Та женщина, которая тебе так враждебна, милый Ансельм, и которая, как моему отцу это хорошо известно, стремится к обладанию золотым горшком, обязана своим существованием любви одного из этих драконовых перьев к какой-то свекловице. Она сознает свое происхождение и свою силу, так как в стонах и судорогах пойманного дракона ей открылись тайны чудесных созвездий, и она употребляет все средства, чтобы действовать извне внутрь, тогда как мой отец, напротив, сражается с нею молниями, вылетающими изнутри Саламандра. Все враждебные начала, обитающие в зловредных травах и ядовитых животных, она собирает и, смешивая их при благоприятном созвездии, вызывает много злых чар, наводящих страх и ужас на чувства человека и отдающих его во власть тех демонов, которых произвел пораженный дракон во время битвы. Берегись старухи, милый Ансельм, она тебе враждебна, так как твой детски чистый нрав уже уничтожил много ее злых чар. Будь верен, верен мне, скоро будешь ты у цели!

— О моя, моя Серпентина! — воскликнул студент Ансельм. — Как бы мог я тебя оставить, как бы мог я не любить тебя вечно!

Тут поцелуй запылал на его устах; он очнулся как бы от глубокого сна; Серпентина исчезла, пробило шесть часов, и ему стало тяжело, что он совсем ничего не списал; он посмотрел на лист, озабоченный тем, что скажет архивариус, и — о, чудо! — копия таинственного манускрипта была счастливо окончена, и, пристальнее вглядываясь в знаки, он уверился, что списал рассказ Серпентины об ее отце — любимце князя духов Фосфора в волшебной стране Атлантиде. Тут вошел сам архивариус Линдгорст в своем светло-сером плаще, со шляпою на голове и палкой в руках; он посмотрел на исписанный Ансельмом пергамент, взял сильную щепотку табаку и, улыбаясь, сказал:

— Так я и думал! Ну, вот ваш специес-талер, господин Ансельм, теперь мы можем еще пойти к Линковым купальням, — за мною! — Архивариус быстро прошел по саду, где был такой шум — пение, свист и говор, что студент Ансельм совершенно был оглушен и благодарил небо, когда они очутились на улице. Едва сделали они несколько шагов, как встретили регистратора Геербранда, который к ним дружелюбно присоединился. Около городских ворот они набили трубки; регистратор Геербранд сожалел, что не взял с собою огнива, но архивариус Линдгорст с досадой воскликнул:

— Какого там еще огнива! Вот вам огня сколько угодно! — И он стал щелкать пальцами, из которых посыпались крупные искры, быстро зажегшие трубки.

— Смотрите, какой химический фокус! — сказал регистратор Геербранд, но студент Ансельм не без внутреннего содрогания подумал о Саламандре. В Линковых купальнях регистратор Геербранд — вообще человек добродушный и спокойный — выпил так много крепкого пива, что начал петь пискливым тенором студенческие песни и у всякого спрашивал с горячностью: друг ли он ему или нет? — пока наконец не был уведен домой студентом Ансельмом, после того как архивариус Линдгорст уже давно ушел.

Вигилия девятая.

Как студент Ансельм несколько образумился. Компания за пуншем. Как студент Ансельм принял конректора Паульмана за филина и как тот весьма за это рассердился. Чернильное пятно и его следствия.

Все странное и чудесное, ежедневно происходившее со студентом Ансельмом, совершенно вырвало его из обыкновенной жизни. Он не видался ни с кем из своих друзей и каждое утро с нетерпением ждал двенадцатого часа, открывавшего ему его рай. Но все же, хотя вся его душа была обращена к дорогой Серпентине и к чудесам волшебного царства у архивариуса Линдгорста, он иногда невольно думал о Веронике, и ему не раз даже казалось, будто она приближается к ному и, краснея, признается, как сердечно она его любит и как все помышляет о том, чтобы вырвать его у тех фантомов, которые его только дразнят и издеваются над ним. Иногда будто чуждая, внезапно налетающая на него сила неудержимо тянула его к забытой Веронике, и он должен был следовать за нею, куда она хотела, как будто он был прикован к этой девушке. Как раз в ночь после того дня, когда он впервые увидал Серпентину в образе прелестной девы и когда ему открылась чудесная тайна о браке Саламандра с зеленою змеею, — как раз в следующую за тем ночь Вероника живее, чем когда-либо, явилась его глазам.

Только проснувшись, он понял, что это был лишь сон, а то он был уверен, что Вероника действительно была у него и жаловалась в выражениях глубокой скорби, проникавших в его душу, что он приносит ее сердечную любовь в жертву фантастическим явлениям, порожденным его внутренним расстройством и имеющим, сверх того, повергнуть его в несчастие и гибель. Вероника была приятнее, чем когда-либо; он никак не мог изгнать се из мыслей; это состояние было мучительно, и он думал избавиться от него утренней прогулкой. Тайная магическая сила увлекла его к Пирнаским воротам, и только что он хотел завернуть в боковую улицу, как конректор Паульман, догоняя его, громко закричал:

— Эй, эй, почтеннейший господин Ансельм! Amice! Amice! Где это вы пропадаете, скажите, ради бога? Вас совсем не видать. Знаете, что Вероника страдает от желания еще раз петь с вами? Ну, идемте же, ведь вы ко мне шли!

Студент Ансельм поневоле пошел с конректором. При входе в дом их встретила Вероника, очень заботливо одетая, так что конректор Паульман в удивлении спросил:

— Что так нарядилась? Разве ждала гостей? А вот я и веду тебе господина Ансельма!

Когда студент Ансельм учтиво и любезно поцеловал руку Вероники, он почувствовал легкое пожатие, которое, как огненный поток, прошло по его нервам. Вероника была сама веселость, сама приятность, и, когда Паульман ушел в свой кабинет, она сумела разными лукавыми проделками так расшевелить Ансельма, что он, забыв всякую робость, стал играть и бегать с резвой девушкой по комнате. Но тут на него опять напал демон неловкости, он ударился об стол и хорошенький рабочий ящичек Вероники упал на пол. Ансельм поднял его, крышка отскочила, и ему бросилось в глаза маленькое круглое металлическое зеркало, в которое он стал смотреть с особенным наслаждением. Вероника тихонько прокралась к нему сзади, положила свою руку ему на спину и, прижимаясь к нему, через его плечо стала также смотреть в это зеркало. Тогда внутри Ансельма как будто началась борьба; мысли, образы мелькали и исчезали — архивариус Линдгорст — Серпентина — зеленая змея, — потом стало спокойнее, и все смутное устроилось и определилось в ясном сознании. Теперь ему стало ясно, что он постоянно думал только о Веронике, что тот образ, который являлся ему вчера в голубой комнате, была опять-таки Вероника и что фантастическая сказка о браке Саламандра с зеленою змеею была им только написана, а никак не рассказана ему. Он сам подивился своим грезам и приписал их своему экзальтированному, вследствие любви к Веронике, душевному состоянию, а также своей работе у архивариуса Линдгорста, в комнатах которого, сверх того, так странно пахнет. Он искренне посмеялся над нелепой фантазией влюбляться в змейку и принимать состоящего на коронной службе тайного архивариуса за Саламандра.

— Да, да, это Вероника! — воскликнул он громко и, обернувшись, прямо встретил голубые глаза Вероники, сиявшие любовью и желанием.

Глухое «ах»! вырвалось из ее уст, и губы их тотчас же слились в горячем поцелуе. «О я счастливец! — вздохнул восхищенный студент. — То, о чем я вчера лишь грезил, сегодня выпадает мне на долю в действительности».

— И ты в самом деле женишься на мне, когда будешь надворным советником? — спросила Вероника.

— Всеконечно, — отвечал студент Ансельм. Тут заскрипела дверь, и конректор Паульман вошел со словами:

— Ну, дорогой господин Ансельм, сегодня я вас не отпущу, вы отведаете нашего супа, а потом Вероника приготовит нам отличнейшего кофе, к которому обещался прийти и регистратор Геербранд.

— Ах, добрейший господин конректор, — возразил студент Ансельм, — разве вы не знаете, что я должен идти к архивариусу Линдгорсту списывать?

— Смотрите-ка, — сказал конректор, протягивая ему свои часы, показывавшие половину первого.

Студент Ансельм теперь увидел, что уже поздно идти к архивариусу Линдгорсту, и тем охотнее уступил желанию конректора, что это позволяло ему целый день смотреть на Веронику, и он надеялся добиться не одного ласкового взгляда, брошенного украдкой, не одного нежного пожатия руки, а, может быть, даже и поцелуя. До такой высокой степени доходили теперь желания студента Ансельма, и он чувствовал себя тем лучше, чем более убеждался, что скоро освободится ото всех фантастических грез, которые в самом деле могли бы довести его до сумасшествия. Регистратор Геербранд действительно явился после обеда, и, когда кофе был выпит и наступили сумерки, он, ухмыляясь и радостно потирая руки, заявил, что имеет с собою нечто такое, что, будучи смешано прекрасными ручками Вероники и введено в надлежащую форму — так сказать, пронумеровано и подведено под рубрики, — будет весьма приятно им всем в этот холодный октябрьский вечер.

— Ну, так выкладывайте скорее ваше таинственное сокровище, досточтимый регистратор, — воскликнул конректор Паульман; и вот регистратор Геербранд запустил руку в глубокий карман своего сюртука и выложил оттуда в три приема бутылку арака, несколько лимонов и сахару. Через полчаса на столе Паульмана уже дымился превосходный пунш. Вероника разливала напиток, и между друзьями шла добродушная, веселая беседа. Но как только спиртные пары поднялись в голову студента Ансельма, все странности и чудеса, пережитые им за последнее время, снова восстали перед ним. Он видел архивариуса Линдгорста в его камчатом шлафроке, сверкавшем, как фосфор; он видел лазурную комнату, золотые пальмы; он даже снова почувствовал, что все-таки должен верить в Серпентину, — внутри его что-то волновалось, что-то бродило. Вероника подала ему стакан пунша, и, принимая его, он слегка коснулся ее руки. «Серпентина, Вероника!» — вздохнул он. Он погрузился в глубокие грезы, но регистратор Геербранд воскликнул очень громко:

— Чудной, непонятный старик этот архивариус Линдгорст. Ну, за его здоровье! Чокнемтесь, господин Ансельм!

Тут студент Ансельм очнулся от своих грез и, чокаясь с регистратором Геербрандом, сказал:

— Это происходит оттого, почтеннейший господин регистратор, что господин архивариус Линдгорст есть, собственно, Саламандр, опустошивший сад князя духов Фосфора в сердцах за то, что от него улетела зеленая змея.

— Что? Как? — спросил конректор Паульман.

— Да, — продолжал студент Ансельм, — поэтому-то он должен теперь быть королевским архивариусом и проживать здесь в Дрездене со своими тремя дочерьми, которые, впрочем, суть не что иное, как три маленькие золотисто-зеленые змейки, что греются на солнце в кустах бузины, соблазнительно поют и прельщают молодых людей, как сирены.

— Господин Ансельм, господин Ансельм! — воскликнул конректор Паульман. — У вас в голове звенит? Что за чепуху такую, прости господи, вы тут болтаете?

— Он прав, — вступился регистратор Геербранд, — этот архивариус в самом деле проклятый Саламандр; он выщелкивает пальцами огонь и прожигает на сюртуках дыры на манер огненной губки. Да, да, ты прав, братец Ансельм, и кто этому не верит, тот мне враг! — И с этими словами регистратор ударил кулаком по столу, так что стаканы зазвенели.

— Регистратор, вы взбесились, — закричал рассерженный конректор. — Господин студиозус, господин студиозус, что вы такое опять затеяли?

— Ax, — сказал студент, — ведь и вы, господин конректор, не более как птица филин, завивающий тупеи.

— Что? Я птица филин, завиваю тупеи? — закричал конректор вне себя от гнева. — Да вы с ума сошли, милостивый государь, вы сошли с ума!

— Но старуха еще сядет ему на шею, — воскликнул регистратор Геербранд.

— Да, старуха сильна, — вступился студент Ансельм, — несмотря на свое низменное происхождение, так как ее папаша есть не что иное, как оборванное крыло, а ее мамаша — скверная свекла, но большей частью своей силы она обязана разным злобным тварям — ядовитым канальям, которыми она окружена.

— Это гнусная клевета, — воскликнула Вероника со сверкающими от гнева глазами. — Старая Лиза — мудрая женщина, и черный кот вовсе не злобная тварь, а образованный молодой человек самого тонкого обращения и ее cousin germain.

— Может ли Саламандр жрать, не спаливши себе бороды и не погибнувши жалким образом? — вопрошал регистратор Геербранд.

— Нет, нет! — кричал студент Ансельм. — Никогда с ним этого не случится, и зеленая змея меня любит, потому что у меня наивная душа, и я увидал глаза Серпентины.

— А кот их выцарапает, — воскликнула Вероника.

— Саламандр, Саламандр всех одолеет, всех! — вдруг заревел конректор Паульман в величайшем бешенстве. — Но не в сумасшедшем ли я доме? Не сошел ли я сам с ума? Что за чушь я сейчас сболтнул! Да, и я обезумел, и я обезумел. — С этими словами конректор вскочил, сорвал с головы парик и, скомкавши, бросил его к потолку, осыпая всех пудрою, которая летела с растерзанных буклей.

Тут студент Ансельм и регистратор Геербранд схватили пуншевую миску, стаканы и с радостными восклицаниями стали бросать их к потолку, так что осколки со звоном падали кругом. «Vivat Саламандр! Pereat, pereat старуха! Бей металлическое зеркало! Рви глаза у кота! Птичка, птичка, со двора! Эван, эвоэ, Саламандр!» Так кричали и ревели все трое, точно бесноватые. Френцхен убежала с громким плачем; Вероника же, визжа от огорчения и скорби, упала па диван. Но вот отворилась дверь, все внезапно смолкло, и маленький человечек в сером плаще вошел в комнату. Лицо его имело в себе нечто удивительно важное, и в особенности выдавался его кривой нос, на котором сидели большие очки. При этом на нем был совершенно особенный парик, более похожий на шапку из перьев.

— Доброго вечера, доброго вечера, — заскрипел забавный человечек. — Здесь ведь могу я найти студиозуса господина Ансельма? Господин архивариус Линдгорст свидетельствует вам свое почтение, и он понапрасну ждал господина Ансельма сегодня, но завтра он покорнейше просит не пропустить обычного часа. — И с этими словами он повернулся и вышел, и тут все поняли, что важный человечек был, собственно, серый попугай. Конректор Паульман и регистратор Геербранд подняли хохот, раздававшийся по всей комнате; Вероника между тем визжала и ахала, как бы раздираемая несказанною скорбью, но студентом Ансельмом овладел безумный ужас, и он бессознательно выбежал из дверей на улицу. Машинально нашел он свой дом, свою каморку. Вскоре затем к нему вошла Вероника, мирно и дружелюбно, и спросила его, зачем он ее так мучил, напившись, и пусть он остерегается новых фантазий, когда будет работать у архивариуса Линдгорста. «Доброй ночи, доброй ночи, мой милый друг!» — прошептала Вероника и тихо поцеловала его в губы. Он хотел обнять ее, но видение исчезло, и он проснулся бодрый и веселый. Он мог только посмеяться от души над действием пунша, но, думая о Веронике, он чувствовал себя очень приятно. «Ей одной, — говорил он сам себе, — обязан я своим избавлением от нелепых фантазий. В самом деле, я был очень похож на того сумасшедшего, который думал, что он стеклянный, или на того, который не выходил из своей комнаты из опасения быть съеденным курами, так как он воображал себя ячменным зерном. Но только что я сделаюсь надворным советником, я немедленно женюсь на mademoiselle Паульман и буду счастлив». Когда он затем, в полдень, проходил по саду архивариуса Линдгорста, он не мог надивиться, как это ему прежде все здесь могло казаться чудесным и таинственным. Он видел только обыкновенные растения в горшках — герани, мирты и тому подобное. Вместо блестящих пестрых птиц, которые прежде его дразнили, теперь порхали туда и сюда несколько воробьев, которые, увидевши Ансельма, подняли непонятный и неприятный крик. Голубая комната также представилась ему совершенно иною, и он не мог понять, как этот резкий голубой цвет и эти неестественные золотые стволы пальм с их бесформенными блестящими листьями могли нравиться ему хотя на мгновение. Архивариус посмотрел на него с совершенно особенною ироническою усмешкою и спросил:

— Ну, как же вам понравился вчера пунш, дорогой Ансельм?

— Ах, вам, конечно, попугай… — отвечал было Ансельм, совершенно сконфуженный, но вдруг остановился, подумав, что ведь и попугай, вероятно, был только обманом чувств.

— Э, я и сам был в компании, — возразил архивариус, — разве вы меня не видели? Но от безумных штук, которые вы проделывали, я чуть было не пострадал, потому что я еще сидел в миске, когда регистратор Геербранд схватил ее, чтобы бросить к потолку, и я должен был поскорее ретироваться в трубку конректора. Ну, adieu, господин Ансельм. Будьте прилежны, а я и за вчерашний пропущенный день плачу вам специес-талер, так как вы до сих пор хорошо работали.

«Как это архивариус может плести такой вздор?» — сказал сам себе студент Ансельм и сел за стол, чтобы начать списывать рукопись, которую архивариус, по обыкновению, положил перед ним. Но он увидел на пергамент ном свитке такое множество черточек, завитков и закорючек, сплетавшихся между собою и не позволявших глазу ни на чем остановиться, что почти совсем потерял надежду скопировать все это в точности. При общем взгляде пергамент представлялся куском испещренного жилами мрамора или камнем, проросшим мохом. Тем не менее он хотел попытаться и окунул перо, но чернила никак не хотели идти; в нетерпении он потряс пером, и — о, небо! — большая капля чернил упала на развернутый оригинал. Свистя и шипя, вылетела голубая молния из пятна и с треском зазмеилась по комнате до самого потолка. Со стен поднялся густой туман, листья зашумели, как бы сотрясаемые бурею, из них вырвались сверкающие огненные василиски, зажигая пары, так что пламенные массы с шумом заклубились вокруг Ансельма. Золотые стволы пальм превратились в исполинских змей, которые с резким металлическим звоном столкнулись своими отвратительными головами и обвили Ансельма своими чешуйчатыми туловищами. «Безумный, претерпи теперь наказание за то, что ты столь дерзновенно совершил!» — так воскликнул страшный голос венчанного Саламандра, который появился над змеями как ослепительный луч среди пламени, и вот их разверстые зевы испустили огненные водопады на Ансельма, и эти огненные потоки, как бы сгущаясь вокруг его тела, превращались в твердью ледяные массы. Члены Ансельма, все теснее сжимаясь, коченели, и он лишился сознания. Когда он снова пришел в себя, он не мог двинуться и пошевелиться; он словно окружен был каким-то сияющим блеском, о который он стукался при малейшем усилии — поднять руку или сделать движение. Ах! он сидел в плотно закупоренной хрустальной склянке на большом столе в библиотеке архивариуса Линдгорста.

Вигилия десятая.

Страдания студента Ансельма в склянке. Счастливая жизнь ученика и писцов. Сражение в библиотеке архивариуса Линдгорста. Победа Саламандра и освобождение студента Ансельма.

Я имею право сомневаться, благосклонный читатель, чтобы тебе когда-нибудь случалось быть закупоренным в стеклянный сосуд, разве только причудливый сон навел когда-нибудь на тебя такую несообразную фантазию. В последнем случае ты живо можешь почувствовать бедственное состояние несчастного студента Ансельма; если же ты и во сне не видел ничего подобного, то пусть твое живое воображение заключит тебя, ради меня и Ансельма, на несколько мгновений в стекло. Ослепительный блеск плотно облекает тебя; все предметы кругом кажутся тебе освещенными и окруженными лучистыми радужными красками; все дрожит, колеблется и грохочет в сиянии, — ты неподвижно плаваешь как бы в замерзшем эфире, который сдавливает тебя, так что напрасно дух повелевает мертвому телу. Все более и более сдавливает непомерная тяжесть твою грудь, все более и более поглощает твое дыхание последние остатки воздуха в тесном пространстве; твои жилы раздуваются, и каждый нерв, прорезанный страшною болью, дрожит в смертельной агонии. Пожалей же, благосклонный читатель, студента Ансельма, который подвергся этому несказанному мучению в своей стеклянной тюрьме, но он чувствовал, что и смерть не может его освободить, потому что ведь он очнулся от своего глубокого обморока, когда утреннее солнце ярко и приветливо осветило комнату, и его мучения начались снова. Он но мог двинуть ни одним членом, но его мысли ударялись о стекло, оглушая его резкими, неприятными звуками, и вместо внятных слов, которые прежде вещал его внутренний голос, он слышал только глухой гул безумия. Тогда он закричал в отчаянии: «О Серпентина, Серпентина, спаси меня от этой адской муки!» И вот как будто тихие вздохи повеяли кругом него и облегли склянку, словно зеленые прозрачные листы бузины; гул прекратился, ослепительное дурманящее сияние исчезло, и он вздохнул свободнее. «Не сам ли я виноват в своем бедствии, ах, не согрешил ли я против тебя самой, чудная, возлюбленная Серпентина? Не возымел ли я насчет тебя темных сомнений? Не потерял ли я веру и с нею все, что могло доставить мне высшее счастие? Ах, теперь ты никогда не будешь моею, потерян для меня золотой горшок, я никогда не увижу его чудес. Ах, только бы еще раз увидеть тебя, услышать бы твой чудный, сладостный голос, милая Серпентина!» — так стонал студент Ансельм, проникнутый глубокою острою скорбью; вдруг совсем около него кто-то сказал: «Не понимаю, чего вы хотите, господин студент, зачем эти ламентации выше всякой меры?» Тут Ансельм увидел, что рядом с ним, на том же столе, стояло еще пять склянок, в которых он увидел трех учеников Крестовой школы и двух писцов.

— Ах, милостивые государи, товарищи моего несчастия, — воскликнул он, — как же это вы можете оставаться столь беспечными, даже довольными, как я это вижу по вашим лицам? Ведь и вы, как я, сидите закупоренные в склянках и не можете пошевельнуться и двинуться, даже не можете ничего дельного подумать без того, чтобы не поднимался оглушительный шум и звон, так что в голове затрещит и загудит. Но вы, вероятно, не верите в Саламандра и в зеленую змею?

— Вы бредите, господин студиозус, — возразил один из учеников. — Мы никогда не чувствовали себя лучше, чем теперь, потому что специес-талеры, которые мы получаем от сумасшедшего архивариуса за всякие бессмысленные копии, идут нам на пользу; нам теперь уж не нужно разучивать итальянские хоры; мы теперь каждый день ходим к Иозефу или в другие трактиры, наслаждаемся крепким пивом, глазеем на девчонок, поем, как настоящие студенты, «Gaudeamus igitur…» — и благодушествуем.

— Они совершенно правы, — вступился писец, — я тоже вдоволь снабжен специес-талерами, так же, как и мой дорогой коллега рядом, и, вместо того чтобы списывать все время разные акты, сидя в четырех стенах, я прилежно посещаю веселые места.

— Но, любезнейшие господа, — сказал студент Ансельм, — разве вы не замечаете, что вы все вместе и каждый в частности сидите в стеклянных банках и не можете шевелиться и двигаться, а тем менее гулять?

Тут ученики и писцы подняли громкий хохот и закричали: «Студент-то с ума сошел: воображает, что сидит в стеклянной банке, а стоит на Эльбском мосту и смотрит в воду. Пойдемте-ка дальше!» — «Ах, — вздохнул студент, — они никогда не видали прелестную Серпентину; они не знают, что такое свобода и жизнь в вере и любви, поэтому они и не замечают тяжести темницы, в которую заключил их Саламандр за их глупость и пошлость, но я, несчастный, погиб в горе и позоре, если она, кого я так невыразимо люблю, меня не спасет». И вот повеял и зашелестел по комнате голос Серпентины: «Ансельм, верь, люби, надейся!» И каждый звук, как луч, проникал в темницу Ансельма, и стекло расступалось перед этими лучами, покоряясь их власти, и грудь заключенного могла двигаться и подниматься. Все более уменьшалась мучительность его состояния, и он ясно видел, что Серпентина его еще любит и что это только она делает выносимым его пребывание в стекле. Он уже более не заботился о легкомысленных товарищах своего несчастия, а направил все свои чувства и мысли только на дорогую Серпентину. Но внезапно с другой стороны послышалось какое-то глухое, противное ворчание. Он скоро мог заметить, что оно происходило от старого кофейника со сломанной крышкой, который стоял напротив него на маленьком шкафчике. Но, вглядываясь пристальнее, он все более и более узнавал отвратительные черты старого, сморщенного женского лица, и вскоре перед ним стояла яблочная торговка от Черных ворот. Она оскалила на него зубы, засмеялась и воскликнула дребезжащим голосом:

— Эй, эй, сынок, будешь еще упрямиться? Вот попал же под стекло! Говорила вперед: попадешь ты под стекло!

— Что ж, смейся, издевайся, проклятая ведьма! — сказал студент Ансельм. — Ты виновата во всем, но Саламандр задаст тебе, гадкая свекла!

— Ого, — возразила старуха, — какой гордый! Ты наступил на лицо моим сыночкам, ты обжог мне нос, но я к тебе добра, плутишка, потому что ты сам по себе был порядочным человеком и дочка моя тоже расположена к тебе. Но из-под стекла ты не выйдешь, если я не помогу тебе; достать тебя сама я не могу, но моя кума; крыса, что живет здесь на чердаке, прямо над тобою, она подточит доску, на которой ты стоишь, ты свалишься вниз, и я поймаю тебя в свой передник, чтобы ты не разбил себе носа и сберег свою гладкую рожицу, и понесу тебя поскорей к мамзель Веронике, на которой ты должен жениться, когда станешь надворным советником.

— Оставь меня, чертово детище! — закричал студент Ансельм, полный гнева. — Только твои адские штуки побудили меня к преступлению, которое я должен теперь искупать. Но я терпеливо буду переносить все, потому что я могу существовать только здесь, где дорогая Серпентина окружает меня любовью и утешением. Слушай, старуха, и оставь надежду. Не покорюсь я твоей силе; я люблю и буду вечно любить одну только Серпентину, — я никогда не буду надворным советником, никогда не увижу Веронику, которая через тебя соблазнила меня на зло. Если зеленая змея не будет моею, то я погибну от тоски и скорби. Прочь, прочь, гадкий урод!

Тут старуха захохотала так, что в комнате раздался звон, и воскликнула:

— Ну, так сиди тут и пропадай, а мне пора за дело, ведь у меня тут есть еще и другая работа! — Она сбросила свой черный плащ и осталась в отвратительной наготе, потом начала кружиться, и толстые фолианты падали вниз, а она вырывала из них пергаментные листы и, ловко и быстро сцепляя их один с другим и обвертывая вокруг своего тела, явилась как бы одетой в какой-то пестрый чешуйчатый панцирь. Брызжа огнем, выскочил черный кот из чернильницы, стоявшей на письменном столе, и завыл в сторону старухи, которая громко закричала от радости и вместе с ним исчезла в дверь. Ансельм заметил, что она направилась в голубую комнату, и скоро он услыхал вдали шипенье и гуденье, птицы в саду закричали, попугай затрещал: «Дер-р-ржи, дер-р-ржи, гр-рабеж, гр-рабеж!» В эту минуту старуха вернулась в комнату, держа в руках золотой горшок, и, отвратительно кривляясь и прыгая, дико закричала:

— В добрый час! В добрый час! Сынок, убей зеленую змею! Скорей, сынок, скорей!

Ансельму показалось, что он слышит глубокий стон, слышит голос Серпентины. Им овладели ужас и отчаяние. Он собрал все силы, напряг все свои нервы и мускулы и ударился О стекло — резкий звон раздался по комнате, и архивариус показался в дверях в своем блестящем камчатом шлафроке.

— Гей, гей, сволочь! Ведьмины штуки — чертово наваждение! Эй, сюда, сюда! — так закричал он.

Тут черные волосы старухи стали как щетина; ее красные глаза засверкали адским огнем, и, сжимая острые зубы своей широкой пасти, она зашипела: «Живо иди! Живо шипи!» — и захохотала и заблеяла в насмешку и, крепко прижимая к себе золотой горшок, стала бросать оттуда полные горсти блестящей земли в архивариуса, но едва только земля касалась его шлафрока, как превращалась в цветы, которые падали на пол. Тут засверкали и воспламенились лилии на шлафроке, и архивариус стал кидать эти трескучим огнем горящие лилии на ведьму, которая завыла от боли; но когда она прыгала кверху и потрясала свой пергаментный панцирь, лилии погасали и распадались в пепел. «Скорей сюда, сынок!» — закричала старуха, и черный кот, сделав прыжок, кинулся к двери на архивариуса, но серый попугай вспорхнул ему навстречу и схватил его своим кривым клювом за шею, так что оттуда потекла красная огненная кровь, а голос Серпентины воскликнул: «Спасен, спасен!» Старуха в бешенстве и отчаянии, бросив за себя золотой горшок, прыгнула на архивариуса и хотела вцепиться в него своими длинными сухими пальцами, но он быстро скинул свой шлафрок и бросил его в старуху. Тогда зашипели, и затрещали, и забрызгали голубые огоньки из пергаментных листов, старуха заметалась, завывая от боли, и все старалась схватить побольше земли из горшка, вырвать побольше пергаментных листов из книг, чтобы подавить жгучее пламя, и, когда ей удавалось бросить на себя землю или пергаментные листы, огонь потухал, но вот как бы изнутри архивариуса вырвались и ударили в старуху извивающиеся шипящие лучи. «Гей, гей! На нее и за ней! Победа Саламандру!» — загремел по комнате голос архивариуса, и тысячи молний зазмеились вокруг воющей старухи. С ревом и воплями мотались кругом в жестокой схватке кот и попугай; но наконец попугай повалил кота на пол своими сильными крыльями и, проткнув его когтями так, что тот страшно застонал и завизжал в смертельной агонии, выколол ему острым клювом сверкающие глаза, откуда брызнула огненная жидкость. Густой чад поднялся там, где старуха упала под шлафроком; ее вой, ее дикие пронзительные крики заглохли в отдалении. Распространившийся зловонный дым скоро рассеялся; архивариус поднял шлафрок — под ним лежала гадкая свекла.

— Почтенный господин архивариус, вот вам побежденный враг, — сказал попугай, поднося в своем клюве архивариусу Линдгорсту черный волос.

— Хорошо, любезный, — отвечал архивариус, — а вот лежит и моя побежденная противница; позаботьтесь, пожалуйста, об остальном; сегодня же вы получите, как маленькую douceur, шесть кокосовых орехов и новые очки, так как ваши, я вижу, бессовестно разбиты котом.

— Всегда к вашим услугам, достопочтенный друг и покровитель! — воскликнул довольный попугай и, взявши свеклу в клюв, вылетел в окошко, которое архивариус отворил для него. Архивариус схватил золотой горшок и громко закричал:

— Серпентина, Серпентина!

И когда студент Ансельм, радуясь победе архивариуса над мерзкой старухой, которая готова была его погубить, взглянул на него, он увидал опять величественную, высокую фигуру князя духов, смотрящего на него с несказанной приятностью и достоинством.

— Апсельм, — сказал князь духов, — не ты, но враждебное начало, стремившееся разрушительно проникнуть в твою душу и раздвоить тебя с самим тобою, виновно в твоем неверии. Ты доказал свою верность, будь свободен и счастлив!

Молния прошла внутри Ансельма, трезвучие хрустальных колокольчиков раздалось сильнее и могучее, чем когда-либо; его фибры и нервы содрогнулись, но все полнее гремел аккорд по комнате, — стекло, в которое был заключен Ансельм, треснуло, и он упал в объятия милой, прелестной Серпентины.

Вигилия одиннадцатая.

Неудовольствие конректора Паульмана по поводу обнаружившегося в его семействе умоисступления. Как регистратор Геербранд сделался надворным советником и в сильнейший мороз пришел в башмаках и шелковых чулках. Признание Вероники. Помолвка при дымящейся суповой миске.

— Но скажите же мне, почтеннейший регистратор, как это нам вчера проклятый пунш мог до такой степени отуманить головы и довести пас до таких излишеств? — так говорил конректор Паульман, входя на другое утро в комнату, еще наполненную разбитыми черепками и посредине которой несчастный парик, распавшийся на свои первоначальные элементы, плавал в остатках пунша.

Вчера, после того как студент Ансельм выбежал из дома, конректор Паульман и регистратор Геербранд стали кружиться по комнате, раскачиваясь и крича, точно одержимые бесом, и стукаясь головами друг о друга до тех пор, пока маленькая Френцхен не уложила с великим трудом исступленного папашу в постель, а регистратор не упал в совершенном изнеможении на софу, с которой вскочила Вероника, убежавшая в свою спальню. Регистратор Геербранд обвязал голову синим платком, был весьма бледен, меланхоличен и стонал:

— Ах, дорогой конректор, не пунш, который mademoiselle Вероника приготовила превосходно, нет, один только проклятый студент виноват во всем этом безобразии. Разве вы не замечаете, что он уже давно mente captus? И разве вы не знаете также, что сумасшествие заразительно? «Один дурак плодит многих» — извините, это старая пословица; особенно когда выпьешь стаканчик вместе с таким сумасшедшим, то легко сам впадаешь в безумие и маневрируешь, так сказать, непроизвольно подражая всем его экзерцициям. Поверите ли, конректор, что у меня просто голова кружится, когда я подумаю о сером попугае?

— Что за вздор! — отвечал конректор. — Ведь это был маленький старичок, служитель архивариуса, пришедший в своем сером плаще за студентом Ансельмом.

— Может быть! — сказал регистратор Геербранд. — Но я должен признаться, что у меня на душе совсем скверно; всю ночь здесь что-то такое удивительно наигрывало и насвистывало.

— Это был я, — возразил конректор, — ибо я храплю весьма сильно.

— Может быть! — продолжал регистратор. — Но, конректор, конректор! не без причины позаботился я вчера приготовить нам некоторое удовольствие, и Ансельм все мне испортил… Вы не знаете… О конректор, конректор! — Регистратор Геербранд вскочил, сорвал платок с головы, обнял конректора, пламенно пожал ему руку, еще раз воскликнул сокрушенным голосом: — О конректор, конректор! — и быстро выбежал вон, схватив шляпу и палку.

«Ансельма теперь и на порог к себе не пущу, — сказал конректор Паульман сам себе, — ибо я вижу теперь ясно, что он своим скрытым сумасшествием лишает лучших людей последней капли рассудка; регистратор вот уже попался — я еще пока держусь, но тот дьявол, что так сильно стучался во время вчерашней попойки, может наконец ворваться и начать свою игру. Итак, apage, Satanas! Прочь, Ансельм!»

Вероника стала задумчивой, не говорила ни слова, только по временам очень странно улыбалась и всего охотнее оставалась одна. «И эта у Ансельма на душе, — со злобою сказал конректор, — хорошо, что он совсем не показывается; я знаю, что он меня боится, этот Ансельм, поэтому и не приходит». Последние слова конректор Паульман произнес совершенно громко; у Вероники, которая при этом присутствовала, показались слезы на глазах, и она сказала со вздохом:

— Ах, разве Ансельм может прийти? Ведь он уже давно заперт в стеклянной банке.

— Как? Что? — воскликнул конректор Паульман. — Ах, боже, боже! Вот и она уж бредит, как регистратор; скоро дойдет, пожалуй, до кризиса. Ах ты, проклятый, мерзкий Ансельм! — Он тотчас же побежал за доктором Экштейном, который улыбнулся и сказал опять: «Ну! ну!» — но на этот раз ничего не прописал, а, уходя, прибавил к своему краткому изречению еще следующее:

— Нервные припадки, — само пройдет, на воздух — гулять, развлекаться — театр — «Воскресный ребенок», «Сестры из Праги», — пройдет!

«Никогда доктор не был таким красноречивым, — подумал конректор Паульман, — просто болтлив!» Прошло много дней, недель, месяцев; Ансельм исчез, но и регистратор Геербранд не показывался, как вдруг 4 февраля, ровно в двенадцать часов дня, он вошел в комнату копректора Паульмана в новом, отличного сукна и модного фасона платье, в башмаках и шелковых чулках, несмотря на сильный мороз, и с большим букетом живых цветов в руках. Торжественно приблизился он к изумленному его нарядом конректору, обнял его деликатнейшим манером и проговорил:

— Сегодня, в день именин вашей любезной и многоуважаемой дочери mademoiselle Вероники, я хочу прямо высказать все, что уже давно лежит у меня на сердце! Тогда, в тот злополучный вечер, когда я принес в кармане своего сюртука ингредиенты для пагубного пунша, я имел в мыслях сообщить вам радостное известие и в веселии отпраздновать счастливый день. Уже тогда я узнал, что произведен в надворные советники; ныне же я получил и надлежащий патент на сие повышение cum nomine et sigillo principis, каковой и храню в своем кармане.

— Ах, ах! господин регистр… господин надворный советник Геербранд, хотел я сказать, — пробормотал конректор.

— Но только вы, почтеннейший конректор, — продолжал новопроизведенный надворный советник Геербранд, — только вы можете довершить мое благополучие. Уже давно любил я втайне mademoiselle Веронику и могу похвалиться с ее стороны не одним дружелюбным взглядом, который мне ясно показывает, что и я ей не противен. Короче, почтенный конректор, я, надворный советник Геербранд, прошу у вас руки вашей любезной дочери mademoiselle Вероники, с которою я и намерен, если вы не имеете ничего против, в непродолжительном времени вступить в законное супружество.

Конректор Паульман в изумлении всплеснул руками и воскликнул:

— Эй, эй, эй, господин регистр… господин надворный советник, хотел я сказать, кто бы это подумал? Ну, если Вероника в самом деле вас любит, я с своей стороны не имею ничего против; может быть, даже под ее теперешней меланхолией лишь скрывается страсть к вам, почтеннейший надворный советник? Знаем мы эти штуки!

В это мгновение вошла Вероника, по обыкновению бледная и расстроенная. Надворный советник Геербранд подошел к ней, упомянул в искусной речи об ее именинах и передал ей ароматный букет вместе с маленькой коробочкой, из которой, когда она ее открыла, засверкали блестящие сережки. Внезапный румянец показался па ее щеках, глаза загорелись живее, и она воскликнула:

— Ах, боже мой, ведь это те самые сережки, которые я надевала и которым радовалась несколько месяцев тому назад!

— Как это возможно, — вступился надворный советник Геербранд, нисколько сконфуженный и обиженный, — когда я только час тому назад купил это украшение в Замковой улице за презренные деньги?

Но Вероника уже не слушала, она стояла перед зеркалом и проверяла эффект сережек, которые вдела в свои маленькие ушки. Конректор Паульман с важной миной возвестил ей повышение Друга Геербранда и его предложение. Вероника проницательным взглядом посмотрела на надворного советника и сказала:

— Я давно знала, что вы хотите на мне жениться. Что ж, пусть так и будет! Я обещаю вам сердце и руку, но я должна вам сначала, — вам обоим: отцу и жениху, — открыть многое, что тяжело лежит у меня на душе, я должна вам это сказать сейчас же, хотя бы остыл суп, который Френцхен, как я вижу, ставит на стол. — И, не дожидаясь ответа конректора и надворного советника, хотя у них, очевидно, слова уже были на языке, Вероника продолжала: — Вы можете мне поверить, любезный батюшка, что я всем сердцем любила Ансельма, и когда регистратор Геербранд, который теперь сам сделался надворным советником, уверил нас, что Ансельм может достигнуть того же чина, я решила, что он, и никто другой, будет моим мужем. Но тут оказалось, что чуждые, враждебные существа хотят его вырвать у меня, и я прибегла к помощи старой Лизы, которая прежде была моей няней, а теперь сделалась ворожеей, великой колдуньей. Она обещала мне помочь и совершенно отдать Ансельма в мои руки. Мы пошли с нею в полночь осеннего равноденствия на перекресток; она заклинала там адских духов, и с помощью черного кота мы произвели маленькое металлическое зеркало, в которое мне достаточно было посмотреть, направляя свои помыслы на Ансельма, чтобы совершенно овладеть его чувствами и мыслями. Но теперь я сердечно в этом раскаиваюсь и отрекаюсь от всех сатанических чар. Саламандр победил старуху; я слышала ее вопли, но помочь было нечем; когда попугай съел ее как свеклу, мое металлическое зеркало с треском разбилось. — Вероника вынула из рабочей коробки куски разбитого зеркала и локон и, подавая то и другое надворному советнику Геербранду, продолжала: — Вот вам, возлюбленный надворный советник, куски зеркала, бросьте их нынче в полночь с Эльбского моста, оттуда, где стоит крест, в прорубь, а локон сохраните на вашей верной груди. Я еще раз отрекаюсь от всех сатанических чар и сердечно желаю Ансельму счастья, так как он теперь сочетался с зеленой змеей, которая гораздо красивее и богаче меня. А я буду вас, любезный надворный советник, любить и уважать, как хорошая жена.

— Ах, боже, боже! — воскликнул конректор Паульман, преисполненный скорби. — Она сумасшедшая, она сумасшедшая, она никогда не может быть надворной советницей, она сумасшедшая!

— Нисколько, — возразил надворный советник Геербранд, — мне известно, что mademoiselle Вероника питала некоторую склонность к помешавшемуся Ансельму и, может быть, в припадке увлечения, так сказать, она и обратилась к колдунье, которая, по-видимому, есть не кто иная, как известная гадальщица от Озерных ворот, старуха Рауэрин. Трудно также отрицать существование тайных искусств, могущих производить на человека весьма зловредное действие, о чем мы читаем уже у древних, а что mademoiselle Вероника говорит о победе Саламандра и сочетании Ансельма с зеленой змеею — это, конечно, есть только поэтическая аллегория, некоторая, так сказать, поэма, в которой она воспела свой окончательный разрыв со студентом.

— Считайте это за что хотите, любезный надворный советник, — сказала Вероника, — хоть за нелепый сон, пожалуй.

— Отнюдь нет, — возразил надворный советник Геербранд, — ибо я знаю, что и студент Ансельм одержим тайными силами, возбуждающими и подстрекающими его ко всевозможным безумным выходкам.

Конректор Паульман не мог долее удерживаться, его прорвало:

— Постойте, ради бога, постойте! Напились мы, что ли, опять проклятого пуншу или действует на нас сумасшествие Ансельма? Господин надворный советник, что за чепуху вы опять городите? Впрочем, я хочу думать, что это только любовь затемняет ваш рассудок; ну, после свадьбы это скоро пройдет, а то я боялся бы, что вы впадете в некоторое безумие, и можно было бы иметь опасения за потомство, — не наследовало бы оно родительского недуга. Ну, я даю вам отцовское благословение на радостное сочетание и позволю вам как жениху и невесте поцеловать друг друга.

Что и было тотчас же исполнено, и, прежде чем простыл принесенный суп, формальная помолвка была заключена. Несколько недель спустя госпожа надворная советница Геербранд сидела действительно, как она себя прежде видела духовными очами, у окна в прекрасном доме па Новом рынке и, улыбаясь, смотрела на мимоходящих щеголей, которые, лорнируя ее, восклицали: «Что за божественная женщина надворная советница Геербранд!»

Вигилия двенадцатая.

Известие об имении, доставшемся студенту Ансельму как зятю архивариуса Линдгорста, и о том, как он живет там с Серпентиною. Заключение.

Как глубоко я чувствовал в душе своей высокое блаженство Ансельма, который, теснейшим образом соединившись с прелестною Серпентиной, переселился в таинственное, чудесное царство, в котором он признал свое отечество, по которому уже так давно тосковала его грудь, полная странных стремлений и предчувствий. Но тщетно старался я тебе, благосклонный читатель, хотя несколько намекнуть словами на те великолепия, которыми теперь окружен Ансельм. С отвращением замечал я бледность и бессилие всякого выражения. Я чувствовал себя погруженным в ничтожество и мелочи повседневной жизни; я томился в мучительном недовольстве; я бродил в какой-то рассеянности; короче, я впал в то состояние студента Ансельма, которое я тебе, благосклонный читатель, описал в четвертой -вигилии.

Я очень мучился, пересматривая те одиннадцать, которые благополучно окончил, и думал, что, верно, мне уж никогда не будет дано прибавить двенадцатую в качестве завершения, ибо каждый раз, как я садился в ночное время, чтобы докончить мой рассказ, казалось, какие-то лукавые духи (может быть, родственники, пожалуй, разные cousins germains убитой ведьмы) подставляли мне блестящий, гладко полированный металл, в котором я видел только свое «я» — бледное, утомленное и грустное, как регистратор Геербранд после попойки. Тогда я бросал перо и спешил в постель, чтобы, по крайней мере, во сне видеть счастливого Ансельма и прелестную Серпентину. Так продолжалось много дней и ночей, как вдруг я совершенно неожиданно получил следующую записку от архивариуса Линдгорста: «Ваше благородие, как я известился, вы описали в одиннадцати вигилиях странные судьбы моего доброго зятя, бывшего студента, а в настоящее время — поэта Ансельма, и бьетесь теперь над тем, чтобы в двенадцатой и последней вигилии сказать что-нибудь о его счастливой жизни в Атлантиде, куда он переселился с моею дочерью в хорошенькое поместье, которым я владею там. Хотя я не совсем доволен, что вы открыли читающей публике мою настоящую природу, так как это может подвергнуть меня тысяче неприятностей на службе и даже возбудить в государственном совете спорный вопрос: может ли Саламандр под присягою и с обязательными по закону последствиями быть принят на государственную службу и можно ли вообще поручать таковому солидные дела, так как, по Габалису и Сведенборгу, стихийные духи вообще не заслуживают доверия; хотя может также произойти и то, что теперь мои лучшие друзья будут избегать моих объятий из опасения внезапного, для париков и фраков пагубного, воспламенения; несмотря на все это, я хочу помочь вашему благородию в окончании вашего рассказа, так как в нем заключается много доброго обо мне и о моей любезной замужней дочери. (Как хотел бы я и двух остальных также сбыть с рук!) Поэтому, если вы хотите написать двенадцатую вигилию, то оставьте вашу каморку, спуститесь с вашего проклятого пятого этажа и приходите ко мне. В известной уже вам голубой пальмовой комнате вы найдете все письменные принадлежности, и затем вам можно будет в немногих словах сообщить читателям то, что вы сами увидите, и это гораздо лучше, чем пространно описывать такую жизнь, которую вы ведь знаете только понаслышке. С совершенным почтением, вашего благородия покорный слуга Саламандр Линдгорст, королевский тайный архивариус».

Эта несколько грубая, но все-таки дружелюбная записка архивариуса Линдгорста была мне в высшей степени приятна. Хотя, по-видимому, чудной старик знал, каким странным способом мне стали известны судьбы его зятя, — о чем я, обязавшись тайною, должен умолчать даже и перед тобою, благосклонный читатель, — но он не принял этого так дурно, как я мог опасаться. Он сам предлагал руку помощи для окончания моего труда, и отсюда я имел право заключить, что он, в сущности, согласен, чтобы его чудесное существование в мире духов огласилось посредством печати. Может быть, думал я, он даже почерпнет отсюда надежду скорее выдать замуж остальных своих дочерей, потому что, может быть, западет искра в душу того или другого юноши и зажжет в ней тоску по зеленой змее, которую он затем, в день вознесения, поищет и найдет в кусте бузины. Несчастие же, постигшее студента Ансельма, его заключение в стеклянную банку, послужит новому искателю серьезным предостережением хранить себя от всякого сомнения, от всякого неверия. Ровно в одиннадцать часов погасил я свою лампу и пробрался к архивариусу Линдгорсту, который уже ждал меня на крыльце.

— А, это вы, почтеннейший! Ну, очень рад, что вы не отвергли моих добрых намерений, идемте! — И он повел меня через сад, полный ослепительного блеска, в лазурную комнату, где я увидел фиолетовый письменный стол, за которым некогда работал Ансельм. Архивариус Линдгорст исчез, но тотчас же опять явился, держа в руке прекрасный золотой бокал, из которого высоко поднималось голубое потрескивающее пламя. — Вот вам, — сказал он, — любимый напиток вашего друга, капельмейстера Иоганнеса Крейслера. Это — зажженный арак, в который я бросил немножко сахару. Отведайте немного, а я сейчас скину мой шлафрок, и в то время как вы будете сидеть и смотреть и писать, я, для собственного удовольствия и вместе с тем чтобы пользоваться вашим дорогим обществом, буду опускаться и подниматься в бокале.

— Как вам угодно, досточтимый господин архивариус, — возразил я, — но только, если вы хотите, чтобы я пил из этого бокала, пожалуйста, не…

— Не беспокойтесь, любезнейший! — воскликнул архивариус, быстро сбросил свой шлафрок и, к моему немалому удивлению, вошел в бокал и исчез в пламени. Слегка отдувая пламя, я отведал напиток — он был превосходен!

С тихим шелестом и шепотом колеблются изумрудные листья пальм, словно ласкаемые утренним ветром. Пробудившись от сна, поднимаются они и таинственно шепчут о чудесах, как бы издалека возвещаемых прелестными звуками арфы. Лазурь отделяется от стен и клубится ароматным туманом туда и сюда, по вот ослепительные лучи пробиваются сквозь туман, и он как бы с детскою радостью кружится и свивается и неизмеримым сводом поднимается над пальмами. Но все ослепительнее примыкает луч к лучу, и вот в ярком солнечном блеске открывается необозримая роща, и в ней я вижу Ансельма. Пламенные гиацинты, тюльпаны и розы поднимают свои прекрасные головки, и их ароматы ласковыми звуками восклицают счастливцу: «Ходи между нами, возлюбленный, ты понимаешь нас, наш аромат есть стремление любви, мы любим тебя, мы твои навсегда!» Золотые лучи горят в пламенных звуках: «Мы — огонь, зажженный любовью. Аромат есть стремление, а огонь есть желание, и не живем ли мы в груди твоей? Мы ведь твое собственное желание!» Шумят и шепчут темные кусты, высокие деревья: «Приди к нам, счастливый возлюбленный! Огонь есть желание, но надежда — наша прохладная тень. Мы с любовью будем шептаться над тобою, потому что ты нас понимаешь, потому что любовь живет в груди твоей». Ручьи и источники плещут и брызжут: «Возлюбленный, не проходи так скоро, загляни в нас, здесь живет твой образ, мы любовно храним его, потому что ты нас понял». Ликующим хором щебечут и поют пестрые птички: «Слушай нас, слушай нас! Мы — радость, блаженство, восторг любви!» Но с тихой тоскою смотрит Ансельм на великолепный храм, что возвышается вдали. Искусные колонны кажутся деревьями, капители и карнизы — сплетающимися акантовыми листами, которые, сочетаясь в замысловатые гирлянды и фигуры, дивно украшают строение. Ансельм подходит к храму, с тайным блаженством взирает на удивительно испещренный мрамор ступеней… «Нет! — восклицает он в избытке восторга, — она уже недалеко!» И вот выходит в величавой красоте и прелести Серпентина изнутри храма; она несет золотой горшок, из которого выросла великолепная лилия. Несказанное блаженство бесконечного влечения горит в прелестных глазах; так смотрит она на Ансельма и говорит: «Ах, возлюбленный! лилия раскрыла свою чашечку, высочайшее исполнилось, есть ли блаженство, подобное нашему?» Ансельм обнимает ее в порыве горячего желания; лилия пылает пламенными лучами над его головою. И громче колышутся деревья и кусты; яснее и радостнее ликуют источники; птицы, пестрые насекомые пляшут и кружатся; веселый, радостный, ликующий шум в воздухе, в водах, па земле — празднуется праздник любви! Молнии сверкают в кустах, алмазы, как блестящие глаза, выглядывают из земли; высокими лучами поднимаются фонтаны, чудные ароматы веют, шелестя крылами, — это стихийные духи кланяются лилии и возвещают счастье Ансельма. Он поднимает голову, озаренную лучистым сиянием. Взоры ли это? слова ли? пение ли? Но ясно звучит: «Серпентина! вера в тебя и любовь открыли мне сердце природы! Ты принесла мне ту лилию, что произросла из золота, из первобытной силы земной, еще прежде, чем Фосфор зажег мысль, — эта лилия есть видение священного созвучия всех существ, и с этим выдением я буду жить вечно в высочайшем блаженстве. Да, я, счастливец, познал высочайшее: я буду вечно любить тебя, о Серпентина! Никогда не поблекнут золотые лучи лилии, ибо с верою и любовью познание вечно!»

Видением, благодаря которому я узрел студента Ансельма живым, в его имении в Атлантиде, я обязан чарам Саламандра, и дивом было то, что, когда оно исчезло как бы в тумане, все это оказалось аккуратно записанным на бумаге, лежавшей передо мной на лиловом столе, и запись как будто была сделана мною же.

Но вот меня пронзила и стала терзать острая скорбь: «Ах, счастливый Ансельм, сбросивший бремя обыденной жизни, смело поднявшийся на крыльях любви к прелестной Серпентине и живущий теперь блаженно и радостно в своем имении в Атлантиде! А я, несчастный! Скоро, уже через каких-нибудь несколько минут, я и сам покину этот прекрасный зал, который еще далеко не есть то же самое, что имение в Атлантиде, окажусь в своей мансарде, и мой ум будет во власти жалкого убожества скудной жизни, и, словно густой туман, заволокут мой взор тысячи бедствий, и никогда уже, верно, не увижу я лилии».

Тут архивариус Линдгорст тихонько похлопал меня по плечу и сказал:

— Полно, полно, почтеннейший! Не жалуйтесь так! Разве сами вы не были только что в Атлантиде и разве не владеете, вы там, по крайней мере, порядочной мызой как поэтической собственностью вашего ума? Да разве и блаженство Ансельма есть не что иное, как жизнь в поэзии, которой священная гармония всего сущего открывается как глубочайшая из тайн природы!




Маленький Мук

Это было давно, в моем детстве. В городе Никее, на моей родине, жил человек, которого звали Маленький Мук. Хотя я был тогда мальчиком, я очень хорошо его помню, тем более что мой отец как-то задал мне из-за него здоровую трепку. В то время Маленький Мук был уже стариком, но рост имел крошечный. Вид у него был довольно смешной: на маленьком, тощем тельце торчала огромная голова, гораздо больше, чем у других людей.

Маленький Мук жил в большом старом доме совсем один. Даже обед он себе сам стряпал. Каждый полдень над его домом появлялся густой дым: не будь этого, соседи не знали бы, жив карлик или умер. Маленький Мук выходил на улицу только раз в месяц — каждое первое число. Но по вечерам люди часто видели, как Маленький Мук гуляет по плоской крыше своего дома. Снизу казалось, будто одна огромная голова движется взад и вперед по крыше.

Я и мои товарищи были злые мальчишки и любили дразнить прохожих. Когда Маленький Мук выходил из дому, для нас был настоящий праздник. В этот день мы толпой собирались перед его домом и ждали, пока он выйдет. Вот осторожно раскрывалась дверь. Из нее высовывалась большая голова в огромной чалме. За головой следовало все тело в старом, полинялом халате и просторных шароварах. У широкого пояса болтался кинжал, такой длинный, что трудно было сказать — кинжал ли прицеплен к Муку или Мук прицеплен к кинжалу.

Когда Мук наконец выходил на улицу, мы приветствовали его радостными криками и плясали вокруг него точно шальные. Мук с важностью кивал нам головой и медленно шел по улице, шлепая туфлями. Туфли у него были прямо огромные — таких никто никогда раньше не видал. А мы, мальчишки, бежали за ним и кричали: “Маленький Мук! Маленький Мук!” Мы даже сочинили про него такую песенку:

— Крошка Мук, крошка Мук,

Сам ты мал, а дом — утес;

В месяц раз ты кажешь нос.

Ты хороший карлик-крошка,

Голова крупна немножко,

Оглянись скорей вокруг

И поймай нас, крошка Мук!

Мы часто потешались над бедным карликом, и приходится сознаться, хоть мне и стыдно, что я больше всех обижал его. Я всегда норовил схватить Мука за полу халата, а раз даже нарочно наступил ему на туфлю так, что бедняга упал. Это показалось мне очень смешно, но у меня сразу пропала охота смеяться, когда я увидел, что Маленький Мук, с трудом поднявшись, пошел прямо к дому моего отца. Он долго не выходил оттуда. Я спрятался за дверь и с нетерпением ожидал, что будет дальше.

Наконец дверь открылась, и карлик вышел. Отец проводил его до порога, почтительно поддерживая под руку, и низко поклонился ему на прощание. Я чувствовал себя не очень-то приятно и долго не решался вернуться домой. Наконец голод пересилил мой страх, и я робко проскользнул в дверь, не смея поднять голову.

— Ты, я слышал, обижаешь Маленького Мука, — строго сказал мне отец. — Я расскажу тебе его приключения, и ты, наверно, больше не станешь смеяться над бедным карликом. Но сначала ты получишь то, что тебе полагается.

А полагалась мне за такие дела хорошая порка. Отсчитав шлепков сколько следует, отец сказал:

— Теперь слушай внимательно.

И он рассказал мне историю Маленького Мука.

Отец Мука (на самом деле его звали не Мук, а Мукра) жил в Никее и был человек почтенный, но небогатый. Так же как Мук, он всегда сидел дома и редко выходил на улицу. Он очень не любил Мука за то, что тот был карлик, и ничему не учил его.

— Ты уже давно сносил свои детские башмаки, — говорил он карлику, — а все только шалишь и бездельничаешь.

Как-то раз отец Мука упал на улице и сильно ушибся. После этого он заболел и вскоре умер. Маленький Мук остался один, без гроша. Родственники отца выгнали Мука из дому и сказали:

— Иди по свету, может, и найдешь свое Счастье.

Мук выпросил себе только старые штаны и куртку — все, что осталось после отца. Отец у него был высокий и толстый, но карлик недолго думая укоротил и куртку и штаны и надел их. Правда, они были слишком широки, но с этим уж карлик ничего не мог поделать. Он обмотал голову вместо чалмы полотенцем, прицепил к поясу кинжал, взял в руку палку и пошел куда глаза глядят.

Скоро он вышел из города и целых два дня шел по большой дороге. Он очень устал и проголодался. Еды у него с собой не было, и он жевал коренья, которые росли в поле. А ночевать ему приходилось прямо на голой земле.

На третий день утром он увидел с вершины холма большой красивый город, украшенный флагами и знаменами. Маленький Мук собрал последние силы и пошел к этому городу.

“Может быть, я наконец найду там свое счастье”, — говорил он себе.

Хотя казалось, что город совсем близко, Муку пришлось идти до него целое утро. Только в полдень он наконец достиг городских ворот. Город был весь застроен красивыми домами. Широкие улицы были полны народа. Маленькому Муку очень хотелось есть, но никто не открыл перед ним двери и не пригласил его зайти и отдохнуть.

Карлик уныло брел по улицам, еле волоча ноги. Он проходил мимо одного высокого красивого дома, и вдруг в этом доме распахнулось окно и какая-то старуха, высунувшись, закричала:

— Сюда, сюда —

Готова еда!

Столик накрыт,

Чтоб каждый был сыт.

Соседи, сюда —

Готова еда!

И сейчас же двери дома открылись, и туда стали входить собаки и кошки — много-много кошек и собак. Мук подумал, подумал и тоже вошел. Как раз перед ним вошли двое котят, и он решил не отставать от них — котята-то, уж наверно, знали, где кухня.

Мук поднялся наверх по лестнице и увидел ту старуху, которая кричала из окна.

— Что тебе нужно? — сердито спросила старуха.

— Ты звала обедать, — сказал Мук, — а я очень голоден. Вот я и пришел.

Старуха громко рассмеялась и сказала:

— Откуда ты взялся, парень? Все в городе знают, что я варю обед только для моих милых кошек. А чтобы им не было скучно, я приглашаю к ним соседей.

— Накорми уж и меня заодно, — попросил Мук. Он рассказал старухе, как ему пришлось туго, когда умер его отец, и старуха пожалела его. Она досыта накормила карлика и, когда Маленький Мук наелся и отдохнул, сказала ему:

— Знаешь что, Мук? Оставайся-ка ты у меня служить. Работа у меня легкая, и жить тебе будет хорошо.

Муку понравился кошачий обед, и он согласился. У госпожи Ахавзи (так звали старуху) было два кота и четыре кошки. Каждое утро Мук расчесывал им шерстку и натирал ее драгоценными мазями. За обедом он подавал им еду, а вечером укладывал их спать на мягкой перине и укрывал бархатным одеялом.

Кроме кошек, в доме жили еще четыре собаки. За ними карлику тоже приходилось смотреть, но с собаками возни было меньше, чем с кошками. Кошек госпожа Ахавзи любила, точно родных детей.

Маленькому Муку было у старухи так же скучно, как у отца: кроме кошек и собак, он никого не видел.

Сначала карлику все-таки жилось неплохо. Работы не было почти никакой, а кормили его сытно, и старуха была им очень довольна. Но потом кошки что-то избаловались. Только старуха за дверь — они сейчас же давай носиться по комнатам как бешеные. Все вещи разбросают да еще посуду дорогую перебьют. Но стоило им услышать шаги Ахавзи на лестнице, они мигом прыг на перину, свернутся калачиком, подожмут хвосты и лежат как ни в чем не бывало. А старуха видит, что в комнате разгром, и ну ругать Маленького Мука.. Пусть сколько хочет оправдывается — она больше верит своим кошкам, чем слуге. По кошкам сразу видно, что они ни в чем не виноваты.

Бедный Мук очень горевал и наконец решил уйти от старухи. Госпожа Ахавзи обещала платить ему жалованье, да все не платила.

“Вот получу с нее жалованье, — думал Маленький Мук, — сразу уйду. Если бы я знал, где у нее спрятаны деньги, давно бы сам взял, сколько мне следует”.

В доме старухи была маленькая комнатка, которая всегда стояла запертой. Муку было очень любопытно, что такое в ней спрятано. И вдруг ему пришло на ум, что в этой комнате, может быть, лежат старухины деньги. Ему еще больше захотелось войти туда.

Как-то раз утром, когда Ахавзи ушла из дому, к Муку подбежала одна из собачонок и схватила его за полу (старуха очень не любила эту собачонку, а Мук, напротив, часто гладил и ласкал ее). Собачонка тихо визжала и тянула карлика за собой. Она привела его в спальню старухи и остановилась перед маленькой дверью, которую Мук никогда раньше не замечал.

Собака толкнула дверь и вошла в какую-то комнатку; Мук пошел за ней и застыл на месте от удивления: он оказался в той самой комнате, куда ему так давно хотелось попасть.

Вся комната была полна старых платьев и диковинной старинной посуды. Муку особенно понравился один кувшин — хрустальный, с золотым рисунком. Он взял его в руки и начал рассматривать, и вдруг крышка кувшина — Мук и не заметил, что кувшин был с крышкой, — упала на пол и разбилась.

Бедный Мук не на шутку испугался. Теперь уж рассуждать не приходилось — надо было бежать: когда старуха вернется и увидит, что он разбил крышку, она изобьет его до полусмерти.

Мук в последний раз оглядел комнату, и вдруг он увидел в углу туфли. Они были очень большие и некрасивые, но его собственные башмаки совсем развалились. Муку даже понравилось, что туфли такие большие, — когда он их наденет, все увидят, что он уже не ребенок.

Он быстро скинул башмаки с ног и надел туфли. Рядом с туфлями стояла тоненькая тросточка с львиной.головой.

“Эта тросточка все равно стоит здесь без дела, — подумал Мук. — Возьму уж и тросточку кстати”.

Он захватил тросточку и бегом побежал к себе в комнату. В одну минуту он надел плащ и чалму, прицепил кинжал и помчался вниз по лестнице, торопясь уйти до возвращения старухи.

Выйдя из дома, он пустился бежать и мчался без оглядки, пока не выбежал из города в поле. Тут карлик решил немного отдохнуть. И вдруг он почувствовал, что не может остановиться. Ноги у него бежали сами и тащили его, как он ни старался их задержать. Он и падать пробовал, и поворачиваться — ничего не помогало. Наконец он понял, что все дело в его новых туфлях. Это они толкали его вперед и не давали остановиться.

Мук совсем выбился из сил и не знал, что ему делать. В отчаянии он взмахнул руками и закричал, как кричат извозчики:

— Тпру! Тпру! Стой!

И вдруг туфли сразу остановились, и бедный карлик со всего маха упал на землю.

Он до того устал, что сразу заснул. И приснился ему удивительный сон. Он увидел во сне, что маленькая собачка, которая привела его в потайную комнату, подошла к нему и сказала:

“Милый Мук, ты еще не знаешь, какие у тебя чудесные туфли. Стоит тебе три раза повернуться на каблуке, и они перенесут тебя, куда ты захочешь. А тросточка поможет тебе искать клады. Там, где зарыто золото, она стукнет о землю три раза, а там, где зарыто серебро, она стукнет два раза”.

Когда Мук проснулся, он сразу захотел проверить, правду ли сказала маленькая собачонка. Он поднял левую ногу и попробовал повернуться на правом каблуке, но упал и больно ударился носом о землю. Он попытался еще и еще раз и наконец научился вертеться на одном каблуке и не падать. Тогда он потуже затянул пояс, быстро перевернулся три раза на одной ноге и сказал туфлям:

— Перенесите меня в соседний город.

И вдруг туфли подняли его на воздух и быстро, как ветер, побежали по облакам. Не успел Маленький Мук опомниться, как очутился в городе, на базаре.

Он присел на завалинке около какой-то лавки и стал думать, как бы ему раздобыть хоть немного денег. У него, правда, была волшебная тросточка, но как узнать, в каком месте спрятано золото или серебро, чтобы пойти и найти его? На худой конец, он мог бы показываться за деньги, но для этого он слишком горд.

И вдруг Маленький Мук вспомнил, что он умеет теперь быстро бегать.

“Может быть, мои туфли принесут мне доход, — подумал он. — Попробую-ка я наняться к королю в скороходы”.

Он спросил хозяина лавки, как пройти во дворец, и через каких-нибудь пять минут уже подходил к дворцовым воротам. Привратник спросил его, что ему нужно, и, узнав, что карлик хочет поступить к королю на службу, повел его к начальнику рабов. Мук низко поклонился начальнику и сказал ему:

— Господин начальник, я умею бегать быстрее всякого скорохода. Возьмите меня к королю в гонцы.

Начальник презрительно посмотрел на карлика и сказал с громким смехом:

— У тебя ножки тоненькие, как палочки, а ты хочешь поступить в скороходы! Убирайся подобру-поздорову. Я не для того поставлен начальником рабов, чтобы всякий урод надо мной потешался!

— Господин начальник, — сказал Маленький Мук, — я не смеюсь над вами. Давайте спорить, что я обгоню вашего самого лучшего скорохода.

Начальник рабов расхохотался еще громче прежнего. Карлик показался ему до того забавным, что он решил не прогонять его и рассказать о нем королю.

— Ну ладно, — сказал он, — так уж и быть, я испытаю тебя. Ступай на кухню и готовься к состязанию. Тебя там накормят и напоят.

Потом начальник рабов отправился к королю и рассказал ему про диковинного карлика. Король захотел повеселиться. Он похвалил начальника рабов за то, что тот не отпустил Маленького Мука, и приказал ему устроить состязание вечером на большом лугу, чтобы все его приближенные могли прийти посмотреть.

Принцы и принцессы услышали, какое будет вечером интересное зрелище, и рассказали своим слугам, а те разнесли эту новость по всему дворцу. И вечером все, у кого только были ноги, пришли на луг посмотреть, как будет бегать этот хвастун карлик.

Когда король с королевой сели на свои места, Маленький Мук вышел на середину луга и отвесил низкий поклон. Со всех сторон раздался громкий хохот. Уж очень этот карлик был смешон в своих широких шароварах и длинных-предлинных туфлях. Но Маленький Мук нисколько не смутился. Он с гордым видом оперся на свою тросточку, подбоченился и спокойно ждал скорохода.

Вот наконец появился и скороход. Начальник рабов выбрал самого быстрого из королевских бегунов. Ведь Маленький Мук сам захотел этого.

Скороход презрительно посмотрел на Мука и стал с ним рядом, ожидая знака начинать состязание.

— Раз, два, три! — крикнула принцесса Амарза, старшая дочь короля, и взмахнула платком..

Оба бегуна сорвались с места и помчались как стрела. Сначала скороход немножко обогнал карлика, но вскоре Мук настиг его и опередил. Он уже давно стоял у цели и обмахивался концом своей чалмы, а королевский скороход все еще был далеко. Наконец и он добежал до конца и как мертвый повалился на землю. Король и королева захлопали в ладоши, и все придворные в один голос закричали:

— Да здравствует победитель — Маленький Мук! Маленького Мука подвели к королю. Карлик низко поклонился ему и сказал:

— О могущественный король! Я сейчас показал тебе только часть моего искусства! Возьми меня к себе на службу.

— Хорошо, — сказал король. — Я назначаю тебя моим личным скороходом. Ты всегда будешь находиться при мне и исполнять мои поручения.

Маленький Мук очень обрадовался — наконец-то он нашел свое счастье! Теперь он может жить безбедно и спокойно.

Король высоко ценил Мука и постоянно оказывал ему милости. Он посылал карлика с самыми важными поручениями, и никто лучше Мука не умел их исполнять. Но остальные королевские слуги были недовольны. Им очень не нравилось, что ближе всех к королю стал какой-то карлик, который только и умеет, что бегать. Они то и дело сплетничали на него королю, но король не хотел их слушать. Он все больше и больше доверял Муку и вскоре назначил его главным скороходом.

Маленького Мука очень огорчало, что придворные ему так завидуют. Он долго старался что-нибудь придумать, чтобы они его полюбили. И наконец он вспомнил про свою тросточку, о которой совсем было позабыл.

“Если мне удастся найти клад, — раздумывал он, — эти гордые господа, наверно, перестанут меня ненавидеть. Говорят, что старый король, отец теперешнего, зарыл в своем саду большие богатства, когда к его городу подступили враги. Он, кажется, так и умер, никому не сказав, где закопаны его сокровища”.

Маленький Мук только об этом и думал. Он целыми днями ходил по саду с тросточкой в руках и искал золото старого короля.

Как-то раз он гулял в отдаленном углу сада, и вдруг тросточка у него в руках задрожала и три раза ударила о землю. Маленький Мук весь затрясся от волнения. Он побежал к садовнику и выпросил у него большой заступ, а потом вернулся во дворец и стал ждать, когда стемнеет. Как только наступил вечер, карлик отправился в сад и начал копать в том месте, где стукнула палочка. Заступ оказался слишком тяжел для слабых рук карлика, и он за час выкопал яму глубиной в каких-нибудь пол-аршина.

Долго еще трудился Маленький Мук, и наконец его заступ ударился обо что-то твердое. Карлик наклонился над ямой и нащупал руками в земле какую-то железную крышку. Он поднял эту крышку и обомлел. При свете луны перед ним засверкало золото. В яме стоял большой горшок, доверху наполненный золотыми монетами.

Маленький Мук хотел вытащить горшок из ямы, но не мог: не хватило сил. Тогда он напихал в карманы и за пояс как можно больше золотых и потихоньку вернулся во дворец. Он спрятал деньги у себя в постели под периной и лег спать довольный и радостный.

На другое утро Маленький Мук проснулся и подумал: “Теперь все переменится и мои враги будут меня любить”.

Он принялся раздавать свое золото направо и налево, но придворные стали только еще больше ему завидовать. Главный повар Ахули злобно шептал:

— Смотрите, Мук делает фальшивые деньги. Ахмед, начальник рабов, говорил:

— Он выпросил их у короля.

А казначей Архаз, самый злой враг карлика, который уже давно тайком запускал руку в королевскую сокровищницу, кричал на весь дворец:

— Карлик украл золото из королевской казны! Чтобы наверняка узнать, откуда у Мука взялись деньги, его враги сговорились между собой и придумали такой план.

У короля был один любимый слуга, Корхуз. Он всегда подавал королю кушанья и наливал вино в его кубок. И вот как-то раз этот Корхуз пришел к королю грустный и печальный. Король сразу заметил это и спросил:

— Что с тобой сегодня, Корхуз? Почему ты такой грустный?

— Я грустный потому, что король лишил меня своей милости, — ответил Корхуз.

— Что ты болтаешь, мой добрый Корхуз! — сказал король. — С каких это пор я лишил тебя своей милости?

— С тех пор, ваше величество, как к вам поступил ваш главный скороход, — ответил Корхуз. — Вы осыпаете его золотом, а нам, -вашим верным слугам, не даете ничего.

И он рассказал королю, что у Маленького Мука появилось откуда-то много золота и что карлик без счету раздает деньги всем придворным. Король очень удивился и велел позвать к себе Архаза — своего казначея и Ахмеда — начальника рабов. Те подтвердили, что Корхуз говорит правду. Тогда король приказал своим сыщикам потихоньку проследить и узнать, откуда карлик достает деньги.

На беду, у Маленького Мука как раз в этот день вышло все золото, и он решил сходить в свою Сокровищницу. Он взял заступ и отправился в сад. Сыщики, конечно, пошли за ним, Корхуз и Архаз — тоже. В ту самую минуту, когда Маленький Мук наложил полный халат золота и хотел идти обратно, они бросились на него, связали ему руки и повели к королю.

А этот король очень не любил, когда его будили среди ночи. Он встретил своего главного скорохода злой и недовольный и спросил сыщиков:

— Где вы накрыли этого бесчестного карлика? — Ваше величество, — сказал Архаз, — мы поймали его как раз в ту минуту, когда он зарывал это золото в землю.

— Правду ли они говорят? — спросил король карлика. — Откуда у тебя столько денег?

— Милостивый король, — простодушно ответил карлик, — я ни в чем не виноват. Когда ваши люди меня схватили и связали мне руки, я не зарывал это золото в яму, а, напротив, вынимал его оттуда.

Король решил, что Маленький Мук все лжет, и страшно рассердился.

— Несчастный! — закричал он. — Ты сначала меня обокрал, а теперь хочешь обмануть такой глупой ложью! Казначей! Правда ли, что здесь как раз столько золота, сколько не хватает в моей казне?

— В вашей казне, милостивый король, не хватает гораздо больше, — ответил казначей. — Могу поклясться, что это золото украдено из королевской сокровищницы.

— Заковать карлика в железные цепи и посадить его в башню! — закричал король. — А ты, казначей, пойди в сад, возьми все золото, которое найдешь в яме, и положи его обратно в казну.

Казначей исполнил приказание короля и принес горшок с золотом в сокровищницу. Он принялся считать блестящие монетки и пересыпать их в мешки. Наконец в горшке больше ничего не осталось. Казначей в последний раз взглянул в горшок и увидел на дне его бумажку, на которой было написано:

ВРАГИ НАПАЛИ НА МОЮ СТРАНУ. Я ЗАКОПАЛ В ЭТОМ МЕСТЕ ЧАСТЬ МОИХ СОКРОВИЩ. ПУСТЬ ЗНАЕТ ВСЯКИЙ, КТО НАЙДЕТ ЭТО ЗОЛОТО, ЧТО ЕСЛИ ОН СЕЙЧАС ЖЕ НЕ ОТДАСТ ЕГО МОЕМУ СЫНУ, ОН ЛИШИТСЯ МИЛОСТИ СВОЕГО КОРОЛЯ.

КОРОЛЬ САДИ

Хитрый казначей разорвал бумажку и решил никому не говорить про нее.

А Маленький Мук сидел в высокой дворцовой башне и думал, как ему спастись. Он знал, что за кражу королевских денег его должны казнить, но ему все-таки не хотелось рассказывать королю про волшебную трость: ведь король сейчас же ее отнимет, а с нею вместе, пожалуй, и туфли. Туфли все еще были у карлика на ногах, но от них не было никакого проку — Маленький Мук был прикован к стене короткой железной цепью и никак не мог повернуться на каблуке.

Утром в башню пришел палач и приказал карлику готовиться к казни. Маленький Мук понял, что раздумывать нечего — надо открыть королю свою тайну. Ведь все-таки лучше жить без волшебной палочки и даже без туфель-скороходов, чем умереть на плахе.

Он попросил короля выслушать его наедине и все ему рассказал. Король сначала не поверил и решил, что карлик все это выдумал.

— Ваше величество, — сказал тогда Маленький Мук, — обещайте мне пощаду, и я вам докажу, что говорю правду.

Королю было интересно проверить, обманывает его Мук или нет. Он велел потихоньку закопать в своем саду несколько золотых монет и приказал Муку найти их. Карлику не пришлось долго искать. Как только он дошел до того места, где было закопано золото, палочка три раза ударила о землю. Король понял, что казначей сказал ему неправду, и велел его казнить вместо Мука. А карлика он позвал к себе и сказал:

— Я обещал не убивать тебя и сдержу свое слово. Но ты, наверно, открыл мне не все твои тайны. Ты будешь сидеть в башне до тех пор, пока не скажешь мне, отчего ты так быстро бегаешь.

Бедному карлику очень не хотелось возвращаться в темную, холодную башню. Он рассказал королю про свои чудесные туфли, но самого главного — как их остановить — не сказал. Король решил сам испытать эти туфли. Он надел их, вышел в сад и как бешеный помчался по дорожке. Скоро он захотел остановиться, но не тут-то было. Напрасно он хватался за кусты и деревья — туфли все тащили и тащили его вперед. А карлик стоял и посмеивался. Ему было очень приятно хоть немного отомстить этому жестокому королю. Наконец король выбился из сил и упал на землю.

Опомнившись немного, он вне себя от ярости набросился на карлика.

— Так вот как ты обращаешься со своим королем! — закричал он. — Я обещал тебе жизнь и свободу, но если ты через двенадцать часов еще будешь на моей земле, я тебя поймаю, и тогда уж не рассчитывай на пощаду. А туфли и тросточку я возьму себе.

Бедному карлику ничего не оставалось, как поскорей убраться из дворца. Печально плелся он по городу. Он был такой же бедный и несчастный, как прежде, и горько проклинал свою судьбу..

Страна этого короля была, к счастью, не очень большая, так что уже через восемь часов карлик дошел до границы. Теперь он был в безопасности, и ему захотелось отдохнуть. Он свернул с дороги и вошел в лес. Там он отыскал хорошее местечко около пруда, под густыми деревьями, и лег на траву.

Маленький Мук так устал, что почти сейчас же заснул. Спал он очень долго и, когда проснулся, почувствовал, что голоден. Над его головой, на деревьях, висели винные ягоды — спелые, мясистые, сочные. Карлик взобрался на дерево, сорвал несколько ягод и с удовольствием съел их. Потом ему захотелось пить. Он подошел к пруду, наклонился над водой и-весь похолодел: из воды на него смотрела огромная голова с ослиными ушами и длинным-предлинным носом.

Маленький Мук в ужасе схватился за уши. Они и вправду были длинные, как у осла.

— Так мне и надо! — закричал бедный Мук. — У меня было в руках мое счастье, а я, как осел, погубил его.

Он долго ходил под деревьями, все время ощупывая свои уши, и наконец опять проголодался. Пришлось снова приняться за винные ягоды. Ведь больше есть было нечего.

Наевшись досыта, Маленький Мук по привычке поднес руки к голове и радостно вскрикнул: вместо длинных ушей у него опять были его собственные уши. Он сейчас же побежал к пруду и посмотрелся в воду. Нос у него тоже стал такой же, как прежде.

“Как же это могло случиться?” — подумал карлик. И вдруг он сразу все понял: первое дерево, с которого он поел ягоды, наградило его ослиными ушами, а от ягод второго они исчезли.

Маленький Мук мигом сообразил, какое ему опять привалило счастье. Он нарвал с обоих деревьев столько ягод, сколько мог унести, и пошел обратно в страну жестокого короля. В ту пору была весна, и ягоды считались редкостью.

Вернувшись в тот город, где жил король, Маленький Мук переоделся, чтобы никто его не мог узнать, наполнил целую корзину ягодами с первого дерева и пошел к королевскому дворцу. Дело было утром, и перед воротами дворца сидело много торговок со всякими припасами. Мук также уселся рядом с ними. Вскоре из дворца вышел главный повар и принялся обходить торговок и осматривать их товар. Дойдя до Маленького Мука, повар увидел винные ягоды и очень обрадовался.

— Ага, — сказал он, — вот подходящее лакомство для короля! Сколько ты хочешь за всю корзину?

Маленький Мук не стал дорожиться, и главный повар взял корзину с ягодами и ушел. Только он успел уложить ягоды на блюдо, как король потребовал завтрак. Он ел с большим удовольствием и то и дело похваливал своего повара. А повар только посмеивался себе в бороду и говорил:

— Подождите, ваше величество, самое вкусное блюдо еще впереди.

Все, кто был за столом — придворные, принцы и принцессы, — напрасно старались догадаться, какое лакомство приготовил им сегодня главный повар. И когда наконец на стол подали хрустальное блюдо, полное спелых ягод, все в один голос воскликнули:

“Ах!” — и даже захлопали в ладоши.

Король сам взялся делить ягоды. Принцы и принцессы получили по две штуки, придворным досталось по одной, а остальные король приберег для себя — он был очень жадный и любил сладкое. Король положил ягоды на тарелку и с удовольствием принялся их есть.

— Отец, отец, — вдруг закричала принцесса Амарза, — что сделалось с твоими ушами?

Король потрогал свои уши руками и вскрикнул от ужаса. Уши у него стали длинные, как у осла. Нос тоже вдруг вытянулся до самого подбородка. Принцы, принцессы и придворные были немногим лучше на вид: у каждого на голове появилось такое же украшение.

— Доктора, доктора скорей! — закричал король. Сейчас же послали за докторами. Их пришла целая толпа. Они прописывали королю разные лекарства, но лекарства не помогали. Одному принцу даже сделали операцию — отрезали уши, но они снова отросли.

Дня через два Маленький Мук решил, что пришло время действовать. На деньги, полученные за винные ягоды, он купил себе большой черный плащ и высокий остроконечный колпак. Чтобы его совсем не могли узнать, он привязал себе длинную белую бороду. Захватив с собой корзину ягод со второго дерева, карлик пришел во дворец и сказал, что может вылечить короля. Сначала ему никто не поверил. Тогда Мук предложил одному принцу попробовать его лечение. Принц съел несколько ягод, и длинный нос и ослиные уши у него пропали. Тут уж придворные толпой бросились к чудесному доктору. Но король опередил всех. Он молча взял карлика за руку, привел его в свою сокровищницу и сказал:

— Вот перед тобой все мои богатства. Бери что хочешь, только вылечи меня от этой ужасной болезни.

Маленький Мук сейчас же заметил в углу комнаты свою волшебную тросточку и туфли-скороходы. Он принялся ходить взад и вперед, словно разглядывая королевские богатства, и незаметно подошел к туфлям. Мигом надел он их на ноги, схватил тросточку и сорвал с подбородка бороду. Король чуть не упал от удивления, увидев знакомое лицо своего главного скорохода.

— Злой король! — закричал Маленький Мук. — Так-то ты отплатил мне за мою верную службу? Оставайся же на всю жизнь длинноухим уродом и вспоминай Маленького Мука!

Он быстро повернулся три раза на каблуке и, прежде чем король успел сказать слово, был уже далеко…

С тех пор Маленький Мук живет в нашем городе. Ты видишь, как много он испытал. Его нужно уважать, хоть с виду он и смешной.

Вот какую историю рассказал мне мой отец. Я передал все это другим мальчишкам, и ни один из нас никогда больше не смеялся над карликом. Напротив, мы его очень уважали и так низко кланялись ему на улице, словно он был начальник города или главный судья.




Карлик Нос

Много лет тому назад в одном большом городе любезного моего отечества, Германии, жил когда-то сапожник Фридрих со своей женой Ханной. Весь день он сидел у окна и клал заплатки на башмаки и туфли. Он и новые башмаки брался шить, если кто заказывал, но тогда ему приходилось сначала покупать кожу. Запасти товар заранее он не мог — денег не было. А Ханна продавала на рынке плоды и овощи со своего маленького огорода. Она была женщина опрятная, умела красиво разложить товар, и у нее всегда было много покупателей.

У Ханны и Фридриха был сын Якоб — стройный, красивый мальчик, довольно высокий для своих двенадцати лет. Обыкновенно он сидел возле матери на базаре. Когда какой-нибудь повар или кухарка покупали у Ханны сразу много овощей, Якоб помогал им донести покупку до дому и редко возвращался назад с пустыми руками.

Покупатели Ханны любили хорошенького мальчика и почти всегда дарили ему что-нибудь: цветок, пирожное или монетку.

Однажды Ханна, как всегда, торговала на базаре. Перед ней стояло несколько корзин с капустой, картошкой, кореньями и всякой зеленью. Тут же в маленькой корзинке красовались ранние груши, яблоки, абрикосы.

Якоб сидел возле матери и громко кричал:

— Сюда, сюда, повара, кухарки!.. Вот хорошая капуста, зелень, груши, яблоки! Кому надо? Мать дешево отдаст!

И вдруг к ним подошла какая-то бедно одетая старуха с маленькими красными глазками, острым, сморщенным от старости личиком и длинным-предлинным носом, который спускался до самого подбородка. Старуха опиралась на костыль, и удивительно было, что она вообще может ходить: она хромала, скользила и переваливалась, точно у нее на ногах были колеса. Казалось, она вот-вот упадет и ткнется своим острым носом в землю.

Ханна с любопытством смотрела на старуху. Вот уже без малого шестнадцать лет, как она торгует на базаре, а такой чудной старушонки еще ни разу не видела. Ей даже немного жутко стало, когда старуха остановилась возле ее корзин.

— Это вы Ханна, торговка овощами? — спросила старуха скрипучим голосом, все время тряся головой.

— Да, — ответила жена сапожника. — Вам угодно что-нибудь купить?

— Увидим, увидим, — пробормотала себе под нос старуха. — Зелень поглядим, корешки посмотрим. Есть ли еще у тебя то, что мне нужно…

Она нагнулась и стала шарить своими длинными коричневыми пальцами в корзине с пучками зелени, которые Ханна разложила так красиво и аккуратно. Возьмет пучок, поднесет к носу и обнюхивает со всех сторон, а за ним — другой, третий.

У Ханны прямо сердце разрывалось — до того тяжело ей было смотреть, как старуха обращается с зеленью. Но она не могла сказать ей ни слова — покупатель ведь имеет право осматривать товар. Кроме того, она все больше и больше боялась этой старухи.

Переворошив всю зелень, старуха выпрямилась и проворчала:

— Плохой товар!.. Плохая зелень!.. Ничего нет из того, что мне нужно. Пятьдесят лет назад было куда лучше!.. Плохой товар! Плохой товар!

Эти слова рассердили маленького Якоба.

— Эй ты, бессовестная старуха! — крикнул он. — Перенюхала всю зелень своим длинным носом, перемяла корешки корявыми пальцами, так что теперь их никто не купит, и еще ругаешься, что плохой товар! У нас сам герцогский повар покупает!

Старуха искоса поглядела на мальчика и сказала хриплым голосом:

— Тебе не нравится мой нос, мой нос, мой прекрасный длинный нос? И у тебя такой же будет, до самого подбородка.

Она подкатилась к другой корзине — с капустой, вынула из нее несколько чудесных, белых кочанов и так сдавила их, что они жалобно затрещали. Потом она кое-как побросала кочаны обратно в корзину и снова проговорила:

— Плохой товар! Плохая капуста!

— Да не тряси ты так противно головой! — закричал Якоб. — У тебя шея не толще кочерыжки — того и гляди, обломится, и голова упадет в нашу корзину. Кто у нас тогда что купит?

— Так у меня, по-твоему, слишком тонкая шея? — сказала старуха, все так же усмехаясь. — Ну, а ты будешь совсем без шеи. Голова у тебя будет торчать прямо из плеч — по крайней мере, не свалится с тела.

— Не говорите мальчику таких глупостей! — сказала наконец Ханна, не на шутку рассердившись. — Если вы хотите что-нибудь купить, так покупайте скорей. Вы у меня разгоните всех покупателей.

Старуха сердито поглядела на Ханну.

— Хорошо, хорошо, — проворчала она. — Пусть будет по-твоему. Я возьму у тебя эти шесть кочанов капусты. Но только у меня в руках костыль, и я не могу сама ничего нести. Пусть твой сын донесет мне покупку до дому. Я его хорошо награжу за это.

Якобу очень не хотелось идти, и он даже заплакал — он боялся этой страшной старухи. Но мать строго приказала ему слушаться — ей казалось грешно заставлять старую, слабую женщину нести такую тяжесть. Вытирая слезы, Якоб положил капусту в корзину и пошел следом за старухой.

Она брела не очень-то скоро, и прошел почти час, пока они добрались до какой-то дальней улицы на окраине города и остановились перед маленьким полуразвалившимся домиком.

Старуха вынула из кармана какой-то заржавленный крючок, ловко всунула его в дырочку в двери, и вдруг дверь с шумом распахнулась. Якоб вошел и застыл на месте от удивления: потолки и стены в доме были мраморные, кресла, стулья и столы — из черного дерева, украшенного золотом и драгоценными камнями, а пол был стеклянный и до того гладкий, что Якоб несколько раз поскользнулся и упал.

Старуха приложила к губам маленький серебряный свисток и как-то по особенному, раскатисто, свистнула — так, что свисток затрещал на весь дом. И сейчас же по лестнице быстро сбежали вниз морские свинки — совсем необыкновенные морские свинки, которые ходили на двух лапках. Вместо башмаков у них были ореховые скорлупки, и одеты эти свинки были совсем как люди — даже шляпы не забыли захватить.

— Куда вы девали мои туфли, негодницы! — закричала старуха и так ударила свинок палкой, что они с визгом подскочили. — Долго ли я еще буду здесь стоять?..

Свинки бегом побежали вверх по лестнице, принесли две скорлупки кокосового ореха на кожаной подкладке и ловко надели их старухе на ноги.

Старуха сразу перестала хромать. Она отшвырнула свою палку в сторону и быстро-быстро заскользила по стеклянному полу, таща за собой маленького Якоба. Ему было даже трудно поспевать за ней, до того проворно она двигалась в своих кокосовых скорлупках.

Наконец старуха остановилась в какой-то комнате, где было много всякой посуды. Это, видимо, была кухня, хотя полы в ней были устланы коврами, а на диванах лежали вышитые подушки, как в каком-нибудь дворце.

— Садись, сынок, — ласково сказала старуха и усадила Якоба на диван, пододвинув к дивану стол, чтобы Якоб не мог никуда уйти со своего места. — Отдохни хорошенько — ты, наверно, устал. Ведь человеческие головы — не легкая нота.

— Что вы болтаете! — закричал Якоб. — Устать-то я и вправду устал, но я нес не головы, а кочаны капусты. Вы купили их у моей матери.

— Это ты неверно говорить, — сказала старуха и засмеялась.

И, раскрыв корзинку, она вытащила из нее за волосы человеческую голову.

Якоб чуть не упал, до того испугался. Он сейчас же подумал о своей матери. Ведь если кто-нибудь узнает про эти головы, на нее мигом донесут, и ей придется плохо.

— Нужно тебя еще наградить за то, что ты такой послушный, — продолжала старуха. — Потерпи немного: я сварю тебе такой суп, что ты его до смерти вспоминать будешь.

Она снова свистнула в свой свисток, и на кухню примчались морские свинки, одетые как люди: в передниках, с поварешками и кухонными ножами за поясом. За ними прибежали белки — много белок, тоже на двух ногах; они были в широких шароварах и зеленых бархатных шапочках. Это, видно, были поварята. Они быстро-быстро карабкались по стенам и приносили к плите миски и сковородки, яйца, масло, коренья и муку. А у плиты суетилась, катаясь взад и вперед на своих кокосовых скорлупках, сама старуха — ей, видно, очень хотелось сварить для Якоба что-нибудь хорошее. Огонь под плитой разгорался все сильнее, на сковородках что-то шипело и дымилось, по комнате разносился приятный, вкусный запах. Старуха металась то туда, то сюда и то и дело совала в горшок с супом свой длинный нос, чтобы посмотреть, не готово ли кушанье.

Наконец в горшке что-то заклокотало и забулькало, из него повалил пар, и на огонь полилась густая пена.

Тогда старуха сняла горшок с плиты, отлила из него супу в серебряную миску и поставила миску перед Якобом.

— Кушай, сынок, — сказала она. — Поешь этого супу и будешь такой же красивый, как я. И поваром хорошим сделаешься — надо же тебе знать какое-нибудь ремесло.

Якоб не очень хорошо понимал, что это старуха бормочет себе под нос, да и не слушал ее — больше был занят супом. Мать часто стряпала для него всякие вкусные вещи, но ничего лучше этого супа ему еще не приходилось пробовать. От него так хорошо пахло зеленью и кореньями, он был одновременно и сладкий, и кисловатый, и к тому же очень крепкий.

Когда Якоб почти что доел суп, свинки зажгли на. маленькой жаровне какое-то куренье с приятным запахом, и по всей комнате поплыли облака голубоватого дыма. Он становился все гуще и гуще, все плотней и плотней окутывал мальчика, так что у Якоба наконец закружилась голова. Напрасно говорил он себе, что ему пора возвращаться к матери, напрасно пытался встать на ноги. Стоило ему приподняться, как он снова падал на диван — до того ему вдруг захотелось спать. Не прошло и пяти минут, как он и вправду заснул на диване, в кухне безобразной старухи.

И увидел Якоб удивительный сон. Ему приснилось, будто старуха сняла с него одежду и завернула его в беличью шкурку. Он научился прыгать и скакать, как белка, и подружился с другими белками и свинками. Все они были очень хорошие.

И стал Якоб, как они, прислуживать старухе. Сначала ему пришлось быть чистильщиком обуви. Он должен был смазывать маслом кокосовые скорлупки, которые старуха носила на ногах, и так натирать их тряпочкой, чтобы они блестели. Дома Якобу часто приходилось чистить туфли и башмаки, так что дело быстро пошло у него на лад.

Примерно через год его перевели на другую, более трудную должность. Вместе с несколькими другими белками он вылавливал пылинки из солнечного луча и просеивал их сквозь самое мелкое сито, а потом из них пекли для старухи хлеб. У нее во рту не осталось ни одного зуба, потому-то ей и приходилось, есть булки из солнечных пылинок, мягче которых, как все знают, нет ничего на свете.

Еще через год Якобу было поручено добывать старухе воду для питья. Вы думаете, у нее был вырыт на дворе колодец или поставлено ведро, чтобы собирать в него дождевую воду? Нет, простой воды старуха и в рот не брала. Якоб с белками собирал в ореховые скорлупки росу с цветов, и старуха только ее и пила. А пила она очень много, так что работы у водоносов было по горло.

Прошел еще год, и Якоб перешел служить в комнаты — чистить полы. Это тоже оказалось не очень-то легким делом: полы-то ведь были стеклянные — на них дохнешь, и то видно. Якоб чистил их щетками и натирал суконкой, которую навертывал себе на ноги.

На пятый год Якоб стал работать на кухне. Это была работа почетная, к которой допускали с разбором, после долгого испытания. Якоб прошел все должности, от поваренка до старшего пирожного мастера, и стал таким опытным и искусным поваром, что даже сам себе удивлялся. Чего только он не выучился стряпать! Самые замысловатые кушанья — пирожное двухсот сортов, супы из всех трав и кореньев, какие есть на свете, — все он умел приготовить быстро и вкусно.

Так Якоб прожил у старухи лет семь. И вот однажды она надела на ноги свои ореховые скорлупки, взяла костыль и корзину, чтобы идти в город, и приказала Якобу ощипать курицу, начинить ее зеленью и хорошенько подрумянить. Якоб сейчас же принялся за работу. Он свернул птице голову, ошпарил ее всю кипятком, ловко ощипал с нее перья. выскоблил кожу. так что она стала нежная и блестящая, и вынул внутренности. Потом ему понадобились травы, чтобы начинить ими курицу. Он пошел в кладовую, где хранилась у старухи всякая зелень, и принялся отбирать то, что ему было нужно. И вдруг он увидел в стене кладовой маленький шкафчик, которого раньше никогда не замечал. Дверца шкафчика была приоткрыта. Якоб с любопытством заглянул в него и видит — там стоят какие-то маленькие корзиночки. Он открыл одну из них и увидел диковинные травы, какие ему еще никогда не попадались. Стебли у них были зеленоватые, и на каждом стебельке — ярко-красный цветочек с желтым ободком.

Якоб поднес один цветок к носу и вдруг почувствовал знакомый запах — такой же, как у супа, которым старуха накормила его, когда он к ней пришел. Запах был до того сильный, что Якоб громко чихнул несколько раз и проснулся.

Он с удивлением осмотрелся кругом и увидел, что лежит на том же диване, в кухне у старухи.

“Ну и сон же это был! Прямо будто наяву! — подумал Якоб. — То-то матушка посмеется, когда я ей все это расскажу! И попадет же мне от нее за то, что я заснул в чужом доме, вместо того чтобы вернуться к ней на базар!”

Он быстро вскочил с дивана и хотел бежать к матери, но почувствовал, что все тело у него точно деревянное, а шея совсем окоченела — он еле-еле мог шевельнуть головой. Он то и дело задевал носом за стену или за шкаф, а раз, когда быстро повернулся, даже больно ударился о дверь. Белки и свинки бегали вокруг Якоба и пищали — видно, им не хотелось его отпускать. Выходя из дома старухи, Якоб поманил их за собой — ему тоже было жалко с ними расставаться, но они быстро укатили назад в комнаты на своих скорлупках, и мальчик долго еще слышал издали их жалобный писк.

Домик старухи, как мы уже знаем, был далеко от рынка, и Якоб долго пробирался узкими, извилистыми переулками, пока не добрался до рынка. На улицах толпилось очень много народу. Где-то поблизости, наверное, показывали карлика, потому что все вокруг Якоба кричали:

— Посмотрите, вот безобразный карлик! И откуда он только взялся? Ну и длинный же у него нос! А голова — прямо на плечах торчит, без шеи! А руки-то, руки!.. Поглядите — до самых пяток!

Якоб в другое время с удовольствием сбегал бы поглядеть на карлика, но сегодня ему было не до того — надо было спешить к матери.

Наконец Якоб добрался до рынка. Он порядком побаивался, что ему попадет от матери. Ханна все еще сидела на своем месте, и у нее в корзине было порядочно овощей — значит, Якоб проспал не особенно долго. Уже издали он заметил, что его мать чем-то опечалена. Она сидела молча, подперев рукой щеку, бледная и грустная.

Якоб долго стоял, не решаясь подойти к матери. Наконец он собрался с духом и, подкравшись к ней сзади, положил ей руку на плечо и сказал:

— Мама, что с тобой? Ты на меня сердишься? Ханна обернулась и, увидев Якоба, вскрикнула от ужаса.

— Что тебе нужно от меня, страшный карлик? — закричала она. — Уходи, уходи! Я не терплю таких шуток!

— Что ты, матушка? — испуганно сказал Якоб. — Ты, наверно, нездорова. Почему ты гонишь меня?

— Говорю тебе, уходи своей дорогой! — сердито крикнула Ханна. — От меня ты ничего не получишь за твои шутки, противный урод!

«Она сошла с ума! — подумал бедный Якоб. — Как мне теперь увести ее домой?»

— Мамочка, посмотри же на меня хорошенько, — сказал он, чуть не плача. — Я ведь твой сын Якоб!

— Нет, это уж слишком! — закричала Ханна, обращаясь к своим соседкам. — Посмотрите на этого ужасного карлика! Он отпугивает всех покупателей да еще смеется над моим горем! Говорит — я твой сын, твой Якоб, негодяй этакий!

Торговки, соседки Ханны, разом вскочили на ноги и принялись ругать Якоба:

— Как ты смеешь шутить над ее горем! Ее сына украли семь лет назад. А какой мальчик был — прямо картинка! Убирайся сейчас же, не то мы тебе глаза выцарапаем!

Бедный Якоб не – знал, что подумать. Ведь он же сегодня утром пришел с матерью на базар и помог ей разложить овощи, потом отнес к старухе домой капусту, зашел к ней, поел у нее супу, немного поспал и вот теперь вернулся. А торговки говорят про какие-то семь лет. И его, Якоба, называют противным карликом. Что же с ними такое случилось?

Со слезами на глазах побрел Якоб с рынка. Раз мать не хочет его признавать, он пойдет к отцу.

«Посмотрим, — думал Якоб. — Неужели и отец тоже прогонит меня? Я стану у двери и заговорю с ним».

Он подошел к лавке сапожника, который, как всегда, сидел там и работал, стал возле двери и заглянул в лавку. Фридрих был так занят работой, что сначала не заметил Якоба. Но вдруг случайно поднял голову, выронил из рук шило и дратву и вскрикнул:

— Что это такое? Что такое?

— Добрый вечер, хозяин, — сказал Якоб и вошел в лавку. — Как поживаете?

— Плохо, сударь мой, плохо! — ответил сапожник, который тоже, видно, не узнал Якоба. — Работа совсем не ладится. Мне уже много лет, а я один — чтобы нанять подмастерья, денег не хватает.

— А разве у вас нет сына, который мог бы вам помочь? — спросил Якоб.

— Был у меня один сын, Якобом его звали, — ответил сапожник. — Теперь было бы ему годков двадцать. Он бы здорово поддержал меня. Ведь ему всего двенадцать лет было, а такой был умница! И в ремесле уже кое-что смекал, и красавец был писаный. Он бы уж сумел приманить заказчиков, не пришлось бы мне теперь класть заплатки — одни бы новые башмаки шил. Да уж, видно, такая моя судьба!

— А где же теперь ваш сын? — робко спросил Якоб.

— Про то один господь знает, — ответил с тяжелым вздохом сапожник. — Вот уже семь лет прошло, как его увели от нас на базаре.

— Семь лет! — с ужасом повторил Якоб.

— Да, сударь мой, семь лет. Как сейчас помню. жена прибежала с базара, воет. кричит: уж вечер, а дитя не вернулось. Она целый день его искала, всех спрашивала, не видали ли, — и не нашла. Я всегда говорил, что этим кончится. Наш Якоб — что правда, то правда — был пригожий ребенок, жена гордилась им и частенько посылала его отнести добрым людям овощи или что другое. Грех сказать — его всегда хорошо награждали, но я частенько говорил:

“Смотри, Ханна! Город большой, в нем много злых людей. Как бы чего не случилось с нашим Якобом!” Так и вышло! Пришла в тот день на базар какая-то женщина, старая, безобразная, выбирала, выбирала товар и столько в конце концов накупила, что самой не отнести. Ханна, добрая душ”, и пошли с ней мальчика… Так мы его больше и не видали.

— И, значит, с тех пор прошло семь лет?

— Весной семь будет. Уж мы и объявляли о нем, и по людям ходили, спрашивали про мальчишку — его ведь многие знали, все его, красавчика, любили, — но сколько ни искали, так и не нашли. И женщину ту, что у Ханны овощи покупала, никто с тех пор не видал. Одна древняя старуха — девяносто уже лет на свете живет — говорила Ханне, что это, может быть, злая колдунья Крейтервейс, что приходит в город раз в пятьдесят лет закупать провизию.

Так рассказывал отец Якоба, постукивая молотком по сапогу и вытягивая длинную вощеную дратву. Теперь наконец Якоб понял, что с ним случилось. Значит, он не во сне это видел, а вправду семь лет был белкой и служил у злой колдуньи. У него прямо сердце разрывалось с досады. Семь лет жизни у него украла старуха, а что он за это получил? Научился чистить кокосовые скорлупки и натирать стеклянные полы да всякие вкусные кушанья выучился готовить!

Долго стоял он на пороге лавки, не говоря ни слова. Наконец сапожник спросил его:

— Может быть, вам что-нибудь у меня приглянулось, сударь? Не возьмете ли пару туфель или хотя бы, — тут он вдруг прыснул со смеху, — футляр для носа?

— А что такое с моим носом? — сказал Якоб. — Зачем мне для него футляр?

— Воля ваша, — ответил сапожник, — но будь у меня такой ужасный нос, я бы, осмелюсь сказать, прятал его в футляр — хороший футляр из розовой лайки. Взгляните, у меня как раз есть подходящий кусочек. Правда, на ваш нос понадобится немало кожи. Но как вам будет угодно, сударь мой. Ведь вы, верно, частенько задеваете носом за двери.

Якоб ни слова не мог сказать от удивления. Он пощупал свой нос — нос был толстый и длинный, четверти в две, не меньше. Видно, злая старуха превратила его в урода. Вот почему мать не узнала его.

— Хозяин, — чуть не плача, сказал он, — нет ли у вас здесь зеркала? Мне нужно посмотреться в зеркало, обязательно нужно.

— Сказать по правде, сударь, — ответил сапожник, — не такая у вас наружность, чтобы было чем гордиться. Незачем вам каждую минуту глядеться в зеркало. Бросьте эту привычку — уж вам-то она совсем не к лицу.

— Дайте, дайте мне скорей зеркало! — взмолился Якоб. — Уверяю вас, мне очень нужно. Я, правда, не из гордости…

— Да ну вас совсем! Нет у меня зеркала! — рассердился сапожник. — У жены было одно малюсенькое, да не знаю, куда она его задевала. Если уж вам так не терпится на себя посмотреть — вон напротив лавка цирюльника Урбана. У него есть зеркало, раза в два больше вас. Глядитесь в него сколько душе угодно. А затем — пожелаю вам доброго здоровья.

И сапожник легонько вытолкнул Якоба из лавки и захлопнул за ним дверь. Якоб быстро перешел через улицу и вошел к цирюльнику, которого он раньше хорошо знал.

— Доброе утро, Урбан, — сказал он. — У меня к вам большая просьба: будьте добры, позвольте мне посмотреться в ваше зеркало.

— Сделайте одолжение. Вон оно стоит в левом простенке! — крикнул Урбан и громко расхохотался. — Полюбуйтесь, полюбуйтесь на себя, вы ведь настоящий красавчик — тоненький, стройный, шея лебединая, руки словно у королевы, а носик курносенький, — лучше нет на свете! Вы, конечно, немножко им щеголяете, ну да все равно, посмотрите на себя. Пусть не говорят, что я из зависти не позволил вам посмотреться и мое зеркало.

Посетители, которые пришли к Урбану бриться и стричься, оглушительно хохотали, слушая его шутки. Якоб подошел к зеркалу и невольно отшатнулся. Слезы выступили у него на глазах. Неужели это он, этот уродливый карлик! Глаза у него стали маленькие, как у свиньи, огромный нос свешивался ниже подбородка, а шеи как будто и совсем не было. Голова глубоко ушла в плечи, и он почти совсем не мог ее повернуть. А ростом он был такой же, как семь лет назад, — совсем маленький. Другие мальчишки за эти годы выросли вверх, а Якоб рос в ширину. Спина и грудь у него были широкие-преширокие, и он был похож на большой, плотно набитый мешок. Тоненькие коротенькие ножки едва несли его тяжелое тело. А руки с крючковатыми пальцами были, наоборот, длинные, как у взрослого мужчины, и свисали почти до земли. Таков был теперь бедняга Якоб.

“Да, — подумал он, глубоко вздыхая, — немудрено, что ты не узнала своего сына, матушка! Не таков он был раньше, когда ты любила похвастать им перед соседками!”

Ему вспомнилось, как старуха подошла в то утро к его матери. Все, над чем он тогда смеялся — и длинный нос, и безобразные пальцы, — получил он от старухи за свои насмешки. А шею она у него отняла, как обещала…

— Ну что, вдоволь насмотрелись на себя, мой красавчик? — спросил со смехом Урбан, подходя к зеркалу и оглядывая Якоба с головы до ног. — Честное слово, такого смешного карлика и во сне не увидишь. Знаете, малыш, я хочу вам предложить одно дело. В моей цирюльне бывает порядочно народу, но не так много, как раньше. А все потому, что мой сосед, цирюльник Шаум, раздобыл себе где-то великана, который переманивает к нему посетителей. Ну, стать великаном, вообще говоря, уж не так хитро, а вот таким крошкой, как вы, — это другое дело. Поступайте ко мне на службу, малыш. И жилье, и пищу, и одежду — все от меня будете получать, а работы-то всего — стоять у дверей цирюльни и зазывать народ. Да, пожалуй, еще взбивать мыльную пену и подавать полотенце. И наверняка вам скажу, мы оба останемся в выгоде: у меня будет больше посетителей, чем у Шаума с его великаном, а вам каждый еще на чаек даст.

Якоб в душе очень обиделся — как это ему предлагают быть приманкой в цирюльне! — но что поделаешь, пришлось стерпеть это оскорбление. Он спокойно ответил, что слишком занят и не может взяться за такую работу, и ушел.

Хотя тело у Якоба было изуродовано, голова работала хорошо, как прежде. Он почувствовал, что за эти семь лет сделался совсем взрослым.

“Не то беда, что я стал уродом, — размышлял он, идя по улице. — Обидно, что и отец, и мать прогнали меня прочь, как собаку. Попробую еще раз поговорить с матерью. Может быть, она меня все-таки узнает”.

Он снова отправился на рынок и, подойдя к Ханне, попросил ее спокойно выслушать, что он хочет ей сказать. Он напомнил ей, как его увела старуха, перечислил все, что случилось с ним в детстве, и рассказал, что семь лет прожил у колдуньи, которая превратила его сначала в белку, а потом в карлика за то, что он над ней посмеялся.

Ханна не знала, что ей и думать. Все, что говорил карлик про свое детство, было правильно, но чтобы он семь лет был белкой, этому она поверить не могла.

— Это невозможно! — воскликнула она. Наконец Ханна решила посоветоваться с мужем.

Она собрала свои корзины и предложила Якобу пойти вместе с ней в лавку сапожника. Когда они пришли, Ханна сказала мужу:

— Этот карлик говорит, что он наш сын Якоб. Он мне рассказал, что его семь лет назад у нас украла и заколдовала волшебница…

— Ах, вот как! — сердито перебил ее сапожник. — Он тебе, значит, все это рассказал? Подожди, глупая! Я сам ему только что рассказывал про нашего Якоба, а он, вишь, прямо к тебе и давай тебя дурачить… Так тебя, говоришь, заколдовали? А ну-ка, я тебя сейчас расколдую.

Сапожник схватил ремень и, подскочив к Якобу, так отхлестал его, что тот с громким плачем выскочил из лавки.

Целый день бродил бедный карлик по городу не евши, не пивши. Никто не пожалел его, и все над ним только смеялись. Ночевать ему пришлось на церковной лестнице, прямо на жестких, холодных ступеньках.

Как только взошло солнце, Якоб встал и опять пошел бродить по улицам.

“Как же я буду жить дальше? — думал он. — Быть вывеской у цирюльника или показываться за деньги я не хочу, а мать и отец меня прогнали. Что же мне придумать, чтобы не умереть с голоду?”

И тут Якоб вспомнил, что, пока он был белкой и жил у старухи, ему удалось научиться хорошо стряпать. И он решил поступить поваром к герцогу.

А герцог, правитель той страны, был известный объедала и лакомка. Он больше всего любил хорошо поесть и выписывал себе поваров со всех концов земли.

Якоб подождал немного, пока совсем рассвело, и направился к герцогскому дворцу.

Громко стучало у него сердце, когда он подошел к дворцовым воротам. Привратники спросили его, что ему нужно, и начали над ним потешаться, но Якоб не растерялся и сказал, что хочет видеть главного начальника кухни. Его повели какими-то дворами, и все, кто его только видел из герцогских слуг, бежали за ним и громко хохотали.

Скоро у Якоба образовалась огромная свита. Конюхи побросали свои скребницы, мальчишки мчались наперегонки, чтобы не отстать от него, полотеры перестали выколачивать ковры. Все теснились вокруг Якоба, и на дворе стоял такой шум и гомон, словно к городу подступили враги. Всюду слышались крики:

— Карлик! Карлик! Видели вы карлика? Наконец во двор вышел дворцовый смотритель — заспанный толстый человек с огромной плеткой в руке.

— Эй вы, собаки! Что это за шум? — закричал он громовым голосом, немилосердно колотя своей плеткой по плечам и спинам конюхов и прислужников. — Не знаете вы разве, что герцог еще спит?

— Господин, — отвечали привратники, — посмотрите, кого мы к вам привели! Настоящего карлика! Такого вы еще, наверное, никогда не встречали.

Увидев Якоба, смотритель сделал страшную гримасу и как можно плотнее сжал губы, чтобы не рассмеяться, — важность не позволяла ему хохотать перед конюхами. Он разогнал собравшихся своей плеткой и, взяв Якоба за руку, ввел его во дворец и спросил, что ему нужно. Услышав, что Якоб хочет видеть начальника кухни, смотритель воскликнул:

— Неправда, сынок! Это я тебе нужен, дворцовый смотритель. Ты ведь хочешь поступить к герцогу в карлики?

— Нет, господин, — ответил Якоб. — Я хороший повар и умею готовить всякие редкостные кушанья. Отведите меня, пожалуйста, к начальнику кухни. Может быть, он согласится испытать мое искусство.

— Твоя воля, малыш, — ответил смотритель, — ты еще, видно, глупый парень. Будь ты придворным карликом, ты мог бы ничего не делать, есть, пить, веселиться и ходить в красивой одежде, а ты хочешь на кухню! Но мы еще посмотрим. Едва ли ты достаточно искусный повар, чтобы готовить кушанья самому герцогу, а для поваренка ты слишком хорош.

Сказав это, смотритель отвел Якоба к начальнику кухни. Карлик низко поклонился ему и сказал:

— Милостивый господин, не нужен ли вам искусный повар?

Начальник кухни оглядел Якоба с головы до ног и громко расхохотался.

— Ты хочешь быть поваром? — воскликнул он. — Что же, ты думаешь, у нас в кухне плиты такие низенькие? Ведь ты ничего на них не увидишь, даже если поднимешься на цыпочки. Нет, мой маленький друг, тот, кто тебе посоветовал поступить ко мне поваром, сыграл с тобой скверную шутку.

И начальник кухни снова расхохотался, а за ним — дворцовый смотритель и все те, кто был в комнате. Якоб, однако, не смутился.

— Господин начальник кухни! — сказал он. — Вам, наверно, не жалко дать мне одно-два яйца, немного муки, вина и приправ. Поручите мне приготовить какое-нибудь блюдо и велите подать все, что для этого нужно. Я состряпаю кушанье у всех на глазах, и вы скажете: “Вот это настоящий повар!”

Долго уговаривал он начальника кухни, поблескивая своими маленькими глазками и убедительно качая головой. Наконец начальник согласился.

— Ладно! — сказал он. — Давай попробуем шутки ради! Идемте все на кухню, и вы тоже, господин смотритель дворца.

Он взял дворцового смотрителя под руку и приказал Якобу следовать за собой. Долго шли они по каким-то большим роскошным комнатам и длинным. коридорам и наконец пришли на кухню. Это было высокое просторное помещение с огромной плитой на двадцать конфорок, под которыми день и ночь горел огонь. Посреди кухни был бассейн с водой, в котором держали живую рыбу, а по стенам стояли мраморные и деревянные шкафчики, полные драгоценной посуды. Рядом с кухней, в десяти громадных кладовых, хранились всевозможные припасы и лакомства. Повара, поварята, судомойки носились по кухне взад и вперед, гремя кастрюлями, сковородками, ложками и ножами. При появлении начальника кухни все замерли на месте, и в кухне сделалось совсем тихо; только огонь продолжал потрескивать под плитой и вода по-прежнему журчала в бассейне.

— Что заказал сегодня господин герцог к первому завтраку? — спросил начальник кухни главного заведующего завтраками — старого толстого повара в высоком колпаке.

— Его светлость изволили заказать датский суп с красными гамбургскими клецками, — почтительно ответил повар.

— Хорошо, — продолжал начальник кухни. — Ты слышал, карлик, чего господин герцог хочет покушать? Можно ли тебе доверить такие трудные блюда? Гамбургских клецек тебе ни за что не состряпать. Это тайна наших поваров.

— Нет ничего легче, — ответил карлик (когда он был белкой, ему часто приходилось стряпать для старухи эти кушанья). — Для супа дайте мне таких-то и таких-то трав и пряностей, сала дикого кабана, яиц и кореньев. А для клецек, — он заговорил тише, чтобы его не слышал никто, кроме начальника кухни и заведующего завтраками, — а для клецек мне нужны четыре сорта мяса, немножко пива, гусиный жир, имбирь и трава, которая называется “утешение желудка”.

— Клянусь честью, правильно! — закричал удивленный повар. — Какой это чародей учил тебя стряпать? Ты все до тонкости перечислил. А про травку “утешение желудка” я и сам в первый раз слышу. С нею клецки, наверно, еще лучше выйдут. Ты прямо чудо, а не повар!

— Вот никогда бы не подумал этого! — сказал начальник кухни. — Однако сделаем испытание. Дайте ему припасы, посуду и все, что требуется, и пусть приготовит герцогу завтрак.

Поварята исполнили его приказание, но когда на плиту поставили все, что было нужно, и карлик хотел приняться за стряпню, оказалось, что он едва достает до верха плиты кончиком своего длинного носа. Пришлось пододвинуть к плите стул, карлик взобрался на него и начал готовить. Повара, поварята, судомойки плотным кольцом окружили карлика и, широко раскрыв глаза от удивления, смотрели, как проворно и ловко он со всем управляется.

Подготовив кушанья к варке, карлик велел поставить обе кастрюли на огонь и не снимать их, пока он не прикажет. Потом он начал считать: “Раз, два, три, четыре…” — и, досчитав ровно до пятисот, крикнул: “Довольно!”

Поварята сдвинули кастрюли с огня, и карлик предложил начальнику кухни отведать его стряпни.

Главный повар приказал подать золотую ложку, сполоснул ее в бассейне и передал начальнику кухни. Тот торжественно подошел к плите, снял крышки с дымящихся кастрюль и попробовал суп и клецки. Проглотив ложку супа, он зажмурил глаза от наслаждения, несколько раз прищелкнул языком и сказал:

— Прекрасно, прекрасно, клянусь честью! Не хотите ли и вы убедиться, господин дворцовый смотритель?

Смотритель дворца с поклоном взял ложку, попробовал и чуть не подскочил от удовольствия.

— Я не хочу вас обидеть, дорогой заведующий завтраками, — сказал он, — вы прекрасный, опытный повар, но такого супа и таких клецек вам состряпать еще не удавалось.

Повар тоже попробовал оба кушанья, почтительно пожал карлику руку и сказал:

— Малыш, ты — великий мастер! Твоя травка “утешение желудка” придает супу и клецкам особенный вкус.

В это время в кухне появился слуга герцога и потребовал завтрак для своего господина. Кушанье тотчас же налили в серебряные тарелки и послали наверх. Начальник кухни, очень довольный, увел карлика в свою комнату и хотел его расспросить, кто он и откуда явился. Но только что они уселись и начали беседовать, как за начальником пришел посланный от герцога и сказал, что герцог его зовет. Начальник кухни поскорее надел свое лучшее платье и отправился вслед за посланным в столовую.

Герцог сидел там, развалясь в своем глубоком кресле. Он дочиста съел все, что было на тарелках, и вытирал губы шелковым платком. Его лицо сияло, и он сладко жмурился от удовольствия.

— Послушай-ка, — сказал он, увидев начальника кухни, — я всегда был очень доволен твоей стряпней, но сегодня завтрак был особенно вкусен. Скажи мне, как зовут повара, который его готовил: я пошлю ему несколько дукатов в награду.

— Господин, сегодня случилась удивительная история, — сказал начальник кухни.

И он рассказал герцогу, как к нему привели утром карлика, который непременно хочет стать дворцовым поваром. Герцог, выслушав его рассказ, очень удивился. Он велел позвать карлика и стал его расспрашивать, кто он такой. Бедному Якобу не хотелось говорить, что он семь лет был белкой и служил у старухи, но и лгать он не любил. Поэтому он только сказал герцогу, что у него теперь нет ни отца, ни матери и что его научила стряпать одна старуха. Герцог долго потешался над странным видом карлика и наконец сказал ему:

— Так и быть, оставайся у меня. Я дам тебе в год пятьдесят дукатов, одно праздничное платье и, сверх того, две пары штанов. За это ты будешь каждый день сам готовить мне завтрак, наблюдать за тем, как стряпают обед, и вообще заведовать моим столом. А кроме того, всем, кто у меня служит, я даю прозвища. Ты будешь называться Карлик Нос и получишь звание помощника начальника кухни.

Карлик Нос поклонился герцогу до земли и поблагодарил его за милость. Когда герцог отпустил его, Якоб радостный вернулся на кухню. Теперь наконец он мог не беспокоиться о своей судьбе и не думать о том, что будет с ним завтра.

Он решил хорошенько отблагодарить своего хозяина, и не только сам правитель страны, но и все его придворные не могли нахвалиться маленьким поваром. С тех пор как Карлик Нос поселился во дворце, герцог стал, можно сказать, совсем другим человеком. Прежде ему частенько случалось швырять в поваров тарелками и стаканами, если ему не нравилась их стряпня, а один раз он так рассердился, что запустил в самого начальника кухни плохо прожаренной телячьей ногой. Нога попала бедняге в лоб, и он после этого три дня пролежал в кровати. Все повара дрожали от страха, когда готовили кушанья.

Но с появлением Карлика Носа все изменилось. Герцог теперь ел не три раза в день, как раньше, а пять раз и только похваливал искусство карлика. Все казалось ему превкусным, и он становился день ото дня толще. Он часто приглашал карлика к своему столу вместе с начальником кухни и заставлял их отведать кушанья, которые они приготовили.

Жители города не могли надивиться на этого замечательного карлика.

Каждый день у дверей дворцовой кухни толпилось множество народу — все просили и умоляли главного повара, чтобы он позволил хоть одним глазком посмотреть, как карлик готовит кушанья. А городские богачи старались получить у герцога разрешение посылать на кухню своих поваров, чтобы они могли учиться у карлика стряпать. Это давало карлику немалый доход — за каждого ученика ему платили в день по полдуката, — но он отдавал все деньги другим поварам, чтобы они ему не завидовали.

Так Якоб прожил во дворце два года. Он был бы, пожалуй, даже доволен своей судьбой, если бы не вспоминал так часто об отце и матери, которые не узнали его и прогнали. Только это его и огорчало.

И вот однажды с ним произошел такой случай.

Карлик Нос очень хорошо умел закупать припасы. Он всегда сам ходил на рынок и выбирал для герцогского стола гусей, уток, зелень и овощи. Как-то раз утром он пошел на базар за гусями и долго не мог найти достаточно жирных птиц. Он несколько раз прошелся по базару, выбирая гуся получше. Теперь уже никто не смеялся над карликом. Все низко ему кланялись и почтительно уступали дорогу. Каждая торговка была бы счастлива, если бы он купил у нее гуся.

Расхаживая взад и вперед, Якоб вдруг заметил в конце базара, в стороне от других торговок, одну женщину, которую не видел раньше. Она тоже продавала гусей, но не расхваливала свой товар, как другие, а сидела молча, не говоря ни слова. Якоб подошел к этой женщине и осмотрел ее гусей. Они были как раз такие, как он хотел. Якоб купил трех птиц вместе с клеткой — двух гусаков и одну гусыню, — поставил клетку на плечо и пошел обратно во дворец. И вдруг он заметил, что две птицы гогочут и хлопают крыльями, как полагается хорошим гусакам, а третья — гусыня — сидит тихо и даже как будто вздыхает.

“Это гусыня больна, — подумал Якоб. — Как только приду во дворец, сейчас же велю ее прирезать, пока она не издохла”.

И вдруг птица, словно разгадав его мысли, сказала:

— Ты не режь меня —

Заклюю тебя.

Если шею мне свернешь,

Раньше времени умрешь.

Якоб чуть не уронил клетку.

— Вот чудеса! — закричал он. — Вы, оказывается, умеете говорить, госпожа гусыня! Не бойся, такую удивительную птицу я не убью. Готов спорить, что ты не всегда ходила в гусиных перьях. Ведь был же и я когда-то маленькой белочкой.

— Твоя правда, — ответила гусыня. — Я не родилась птицей. Никто не думал, что Мими, дочь великого Веттербока, кончит жизнь под ножом повара на кухонном столе.

— Не беспокойтесь, дорогая Мими! — воскликнул Якоб. — Не будь я честный человек и главный повар его светлости, если до вас кто-нибудь дотронется ножом! Вы будете жить в прекрасной клетке у меня в комнате, и я стану вас кормить и разговаривать с вами. А другим поварам скажу, что откармливаю гуся особыми травами для самого герцога. И не пройдет и месяца, как я придумаю способ выпустить вас на волю.

Мими со слезами на глазах поблагодарила карлика, и Якоб исполнил все, что обещал. Он сказал на кухне, что будет откармливать гусыню особым способом, которого никто не знает, и поставил ее клетку у себя в комнате. Мими получала не гусиную пищу, а печенье, конфеты и всякие лакомства, и как только у Якоба выдавалась свободная минутка, он тотчас же прибегал к ней поболтать.

Мими рассказала Якобу, что ее превратила в гусыню и занесла в этот город одна старая колдунья, с которой когда-то поссорился ее отец, знаменитый волшебник Веттербок. Карлик тоже рассказал Мими свою историю, и Мими сказала:

— Я кое-что понимаю в колдовстве — мой отец немножко учил меня своей мудрости. Я догадываюсь, что старуха заколдовала тебя волшебной травкой, которую она положила в суп, когда ты принес ей домой капусту. Если ты найдешь эту травку и понюхаешь ее, ты, может быть, снова станешь таким же, как все люди.

Это, конечно, не особенно утешило карлика: как же он мог найти эту травку? Но у него все-таки появилась маленькая надежда.

Через несколько дней после этого к герцогу приехал погостить один князь — его сосед и друг. Герцог тотчас же позвал к себе карлика и сказал ему:

— Теперь пришло время показать, верно ли ты мне служишь и хорошо ли знаешь свое искусство. Этот князь, который приехал ко мне в гости, любит хорошо поесть и понимает толк в стряпне. Смотри же, готовь нам такие кушанья, чтобы князь каждый день удивлялся. И не вздумай, пока князь у меня в гостях, два раза подать к столу одно кушанье. Тогда тебе не будет пощады. Бери у моего казначея все, что тебе понадобится, хоть золото запеченное нам подавай, только бы не осрамиться перед князем.

— Не беспокойтесь, ваша светлость, — ответил Якоб, низко кланяясь. — Я уж сумею угодить вашему лакомке-князю.

И Карлик Нос горячо принялся за работу. Целый день он стоял у пылающей плиты и без умолку отдавал приказания своим тоненьким голоском. Толпа поваров и поварят металась по кухне, ловя каждое его слово. Якоб не щадил ни себя, ни других, чтобы угодить своему хозяину.

Уже две недели гостил князь у герцога. Они ели не меньше чем по пять раз в день, и герцог был в восторге. Он видел, что его гостю нравится стряпня карлика. На пятнадцатый день герцог позвал Якоба в столовую, показал его князю и спросил, доволен ли князь искусством его повара.

— Ты прекрасно готовишь, — сказал князь карлику, — и понимаешь, что значит хорошо есть. За все время, пока я здесь, ты ни одного кушанья не подал на стол два раза, и все было очень вкусно. Но скажи мне, почему ты до сих пор не угостил нас “пирогом королевы”? Это самый вкусный пирог на свете.

У карлика упало сердце: он никогда не слыхал о таком пироге. Но он и виду не подал, что смущен, и ответил:

— О господин, я надеялся, что вы еще долго пробудете у нас, и хотел угостить вас “пирогом королевы” на прощанье. Ведь это — король всех пирогов, как вы сами хорошо знаете.

— Ах, вот как! — сказал герцог и рассмеялся. — Ты ведь и меня ни разу не угостил “пирогом королевы”. Наверно, ты испечешь его в день моей смерти, чтобы последний раз побаловать меня. Но придумай на этот случай другое кушанье! А “пирог королевы” чтобы завтра был на столе! Слышишь?

— Слушаюсь, господин герцог, — ответил Якоб и ушел, озабоченный и огорченный.

Вот когда наступил день его позора! Откуда он узнает, как пекут этот пирог?

Он пошел в свою комнату и стал горько плакать. Гусыня Мими увидела это из своей клетки и пожалела его.

— О чем ты плачешь, Якоб? — спросила она, и, когда Якоб рассказал ей про “пирог королевы”, она сказала: — Вытри слезы и не огорчайся. Этот пирог часто подавали у нас дома, и я, кажется, помню, как его надо печь. Возьми столько-то муки и положи еще такую-то и такую-то приправу — вот пирог и готов. А если в нем чего-нибудь не хватит — беда невелика. Герцог с князем все равно не заметят. Не такой уж у них разборчивый вкус.

Карлик Нос подпрыгнул от радости и сейчас же принялся печь пирог. Сначала он сделал маленький пирожок и дал его попробовать начальнику кухни. Тот нашел, что вышло очень вкусно. Тогда Якоб испек большой пирог и прямо из печи послал его к столу. А сам надел свое праздничное платье и пошел в столовую смотреть, как герцогу с князем понравится этот новый пирог.

Когда он входил, дворецкий как раз отрезал большой кусок пирога, на серебряной лопаточке подал его князю, а потом другой такой же — герцогу. Герцог откусил сразу полкуска, прожевал пирог, проглотил его и с довольным видом откинулся на спинку стула.

— Ах, как вкусно! — воскликнул он. — Недаром этот пирог называют королем всех пирогов. Но и мой карлик — король всех поваров. Не правда ли, князь?

Князь осторожно откусил крохотный кусочек, хорошенько прожевал его, растер языком и сказал, снисходительно улыбаясь и отодвигая тарелку:

— Недурное кушанье! Но только ему далеко до “пирога королевы”. Я так и думал!

Герцог покраснел с досады и сердито нахмурился:

— Скверный карлик! — закричал он. — Как ты смел так опозорить своего господина? За такую стряпню тебе следовало бы отрубить башку!

— Господин! — закричал Якоб, падая на колени. — Я испек этот пирог как полагается. В него положено все, что надо.

— Ты лжешь, негодяй! — закричал герцог и отпихнул карлика ногой. — Мой гость не стал бы напрасно говорить, что в пироге чего-то не хватает. Я тебя самого прикажу размолоть и запечь в пирог, урод ты этакий!

— Сжальтесь надо мной! — жалобно закричал карлик, хватая князя за полы его платья. — Не дайте мне умереть из-за горстки муки и мяса! Скажите, чего не хватает в этом пироге, чем он вам так не понравился?

— Это мало тебе поможет, мой милый Нос, — ответил князь со смехом. — Я уже вчера подумал, что тебе не испечь этого пирога так, как его печет мой повар. В нем не хватает одной травки, которой у вас никто не знает. Она называется “чихай на здоровье”. Без этой травки у “пирога королевы” не тот вкус, и твоему господину никогда не придется попробовать его таким, каким его делают у меня.

— Нет, я его попробую, и очень скоро! — закричал герцог. — Клянусь моей герцогской честью, либо вы завтра увидите на столе такой пирог, либо голова этого негодяя будет торчать на воротах моего дворца. Пошел вон, собака! Даю тебе сроку двадцать четыре часа, чтобы спасти свою жизнь.

Бедный карлик, горько плача, пошел к себе в комнату и пожаловался гусыне на свое горе. Теперь ему уже не миновать смерти! Ведь он никогда и не слыхивал о траве, которая называется “чихай на здоровье”.

— Если в этом все дело, — сказала Мими, — то я могу тебе помочь. Мой отец научил меня узнавать все травы. Будь это недели две назад, тебе, может быть, и вправду грозила бы смерть, но, к счастью, теперь новолуние, а в это время как раз и цветет та трава. Есть где-нибудь около дворца старые каштаны?

— Да! Да! — радостно закричал карлик. — В саду, совсем близко отсюда, растет несколько каштанов. Но зачем они тебе?

— Эта трава, — ответила Мими, — растет только под старыми каштанами. Не будем попусту терять время и пойдем сейчас же ее искать. Возьми меня на руки и вынеси из дворца.

Карлик взял Мими на руки, подошел с ней к дворцовым воротам и хотел выйти. Но привратник преградил ему дорогу.

— Нет, мой милый Нос, — сказал он, — мне строго-настрого ведено не выпускать тебя из дворца.

— Неужели мне и в саду нельзя погулять? — спросил карлик. — Будь добр, пошли кого-нибудь к смотрителю и спроси, можно ли мне ходить по саду и собирать траву.

Привратник послал спросить смотрителя, и смотритель позволил: сад ведь был обнесен высокой стеной, и убежать из него было невозможно.

Выйдя в сад, карлик осторожно поставил Мими на землю, и она, ковыляя, побежала к каштанам, которые росли на берегу озера. Якоб, пригорюнившись, шел за нею.

“Если Мими не найдет той травки, — думал он, — я утоплюсь в озере. Это все-таки лучше, чем дать отрубить себе голову”.

Мими между тем побывала под каждым каштаном, перевернула клювом всякую былинку, но напрасно — травки “чихай на здоровье” нигде не было видно. Гусыня от горя даже заплакала. Приближался вечер, темнело, и становилось все труднее различать стебли трав. Случайно карлик взглянул на другой берег озера и радостно закричал:

— Посмотри, Мими, видишь — на той стороне еще один большой старый каштан! Пойдем туда и поищем, может быть, под ним растет мое счастье.

Гусыня тяжело захлопала крыльями и полетела, а карлик во всю прыть побежал за нею на своих маленьких ножках. Перейдя через мост, он подошел к каштану. Каштан был густой и развесистый, под ним в полутьме почти ничего не было видно. И вдруг Мими замахала крыльями и даже подскочила от радости Она быстро сунула клюв в траву, сорвала какой-то цветок и сказала, осторожно протягивая его Якобу:

— Вот трава “чихай на здоровье”. Здесь ее растет много-много, так что тебе надолго хватит.

Карлик взял цветок в руку и задумчиво посмотрел на него. От него шел сильный приятный запах, и Якобу почему-то вспомнилось, как он стоял у старухи в кладовой, подбирая травы, чтобы начинить ими курицу, и нашел такой же цветок — с зеленоватым стебельком и ярко-красной головкой, украшенной желтой каймой.

И вдруг Якоб весь задрожал от волнения.

— Знаешь, Мими, — закричал он, — это, кажется, тот самый цветок, который превратил меня из белки в карлика! Попробую-ка я его понюхать.

— Подожди немножко, — сказала Мими. — Возьми с собой пучок этой травы, и вернемся к тебе в комнату. Собери свои деньги и все, что ты нажил, пока служил у герцога, а потом мы испробуем силу этой чудесной травки.

Якоб послушался Мими, хотя сердце у него громко стучало от нетерпения. Он бегом прибежал к себе в комнату. Завязав в узелок сотню дукатов и несколько пар платья, он сунул свой длинный нос в цветы и понюхал их. И вдруг его суставы затрещали, шея вытянулась, голова сразу поднялась из плеч, нос стал делаться все меньше и меньше, а ноги все длиннее и длиннее, спина и грудь выровнялись, и он стал такой же, как все люди. Мими с великим удивлением смотрела на Якоба.

— Какой ты красивый! — закричала она. — Ты теперь совсем не похож на уродливого карлика!

Якоб очень обрадовался. Ему захотелось сейчас же бежать к родителям и показаться им, но он помнил о своей спасительнице.

— Не будь тебя, дорогая Мими, я бы на всю жизнь остался карликом и, может быть, умер бы под топором палача, — сказал он, нежно поглаживая гусыню по спине и по крыльям. — Я должен тебя отблагодарить. Я отвезу тебя к твоему отцу, и он тебя расколдует. Он ведь умнее всех волшебников.

Мими залилась слезами от радости, а Якоб взял ее на руки и прижал к груди. Он незаметно вышел из дворца — ни один человек не узнал его — и отправился с Мими к морю, на остров Готланд, где жил ее отец, волшебник Веттербок.

Они долго путешествовали и наконец добрались до этого острова. Веттербок сейчас же снял чары с Мими и дал Якобу много денег и подарков. Якоб немедля вернулся в свой родной город. Отец и мать с радостью встретили его — он ведь стал такой красивый и привез столько денег!

Надо еще рассказать про герцога.

Утром на другой день герцог решил исполнить свою угрозу и отрубить карлику голову, если он не нашел той травы, о которой говорил князь. Но Якоба нигде не могли отыскать.

Тогда князь сказал, что герцог нарочно спрятал карлика, чтобы не лишиться своего лучшего повара, и назвал его обманщиком. Герцог страшно рассердился и объявил князю войну. После многих битв и сражений они наконец помирились, и князь, чтобы отпраздновать мир, велел своему повару испечь настоящий “пирог королевы”. Этот мир между ними так и назвали — “Пирожный мир”.

Вот и вся история о Карлике Носе.




Фиалка на Северном полюсе

Однажды утром на Северном полюсе Белый Медведь почувствовал в воздухе какой-то необычный запах и сказал об этом Большой Медведице (а Малая Медведица – это его дочь):

– Разве снова приехала какая-нибудь экспедиция?

Но оказалось, дело было не в этом. Оказалось, медвежата нашли фиалку. Она была совсем маленькая, дрожала от холода, но продолжала источать свой аромат, потому что это было ее профессией, ее призванием.

– Папа! Мама! Идите сюда! – позвали медвежата родителей и показали им свою удивительную находку.

– Я сразу же сказал, что тут что-то не так, – заметил Белый Медведь. – По-моему, это не рыба.

– Я не уверена в этом, – ответила Большая Медведица, – но это даже не птица.

– Ты тоже права, – сказал Медведь, сначала порядком подумав.

К вечеру по всему Северному полюсу разнеслась новость: в необозримой ледяной пустыне появилось маленькое странное ароматное существо лилового цвета. Оно держалось только на одной-единственной ножке и не двигалось с места.

Посмотреть на фиалку собрались моржи и тюлени, прибыли олени из Сибири, мускусные быки – из Америки, а из совсем далеких краев прибежали белые лисицы, волки, прилетели морские сороки.

Все восхищались незнакомым цветком, его трепещущим стеблем, все с удовольствием вдыхали его аромат. И что самое странное: чудесного запаха хватало на всех – и для тех, кто все подходил и подходил. Его было столько же, сколько раньше.

– Раз она источает столько аромата, – сказал один морж, – значит, у нее подо льдом должен быть Целый запас его.

– Я же сразу сказал, тут что-то кроется! – воскликнул Белый Медведь.

Он сказал не совсем так, но этого никто не помнил.

Чайка, которую послали на юг разузнать что-нибудь про странное явление, вернулась и рассказала, что маленькое ароматное существо зовется фиалкой и что в некоторых странах растут миллионы таких фиалок.

– Ну, в этом нет ничего нового для меня! – заметил морж. – Вопрос в другом – как она попала сюда? Я скажу вам все, что думаю по этому поводу: я просто не знаю, какую рыбу хватать!

– Я не понял. Что он хотел сказать? – спросил Белый Медведь у своей жены.

– Он хотел сказать, что не знает, какую рыбу хватать. Другими словами – он в полном недоумении.

– Вот! – воскликнул Белый Медведь. – Это как раз то, что и я думаю по этому поводу!

В ту ночь над Северным полюсом стоял страшный грохот. Вечные льды дрожали и, как стекла, раскалывались на куски. Фиалка источала столько чудесного аромата и такого сильного, будто она решила сразу, за один день, растопить всю эту огромную ледяную пустыню, чтобы превратить ее в теплое лазурное море или в зеленый бархатный луг. Бедняжка так потрудилась, что силы ее иссякли. К рассвету она увяла, головка ее поникла, она потеряла свой цвет, а вместе с ним и жизнь.

Если перевести на наш язык то, что подумала она в последнюю минуту, это прозвучало бы примерно так: «Вот я умираю… Но это неважно. Важно, что кто-то начал борьбу… И в один прекрасный день здесь распустятся миллионы фиалок. Льды растают, и тут появятся острова, покрытые лугами и цветами, и по ним будут бегать дети…»